УТРАЧЕННЫЕ ИЛЛЮЗИИ: КРАХ УТОПИЧЕСКОГО ПРОЕКТА
Гинзбург и перестройка

 

В одном из своих самых знаменитых эссе, «Поколение на повороте», Лидия Гинзбург вспоминала, с какой радостью она подростком встретила известия о Февральской революции и как, надев красный бант, влилась в торжествовавшую на одесских улицах толпу. Гинзбург выделила три основных меха­низма, заставлявших интеллигенцию той поры поддержать коммунистическую революцию: 1) «прирожденная традиция русской революции», 2) «же­лание жить и действовать со всеми его сознательными и бессознательными уловками», 3) «чувство конца старого <...> и необратимого наступления нового, ни на что прежнее не похожего мира» (Гинзбург 2002: 281—282). Эти механизмы продолжали действовать и после того, как изменилась «психоло­гическая карта» окружающей действительности, вынудив людей ее поколения и социального слоя искать «точку совместимости» с новым режимом даже тогда, когда он начал необратимо переламывать их собственные судьбы.

Гинзбург всегда подчеркивала, что и в психологическом, и в социальном отношении ее личность была сформирована в 20-е годы, когда она училась у формалистов в Институте истории искусств. Впоследствии она неизмен­но ощущала связь с формалистами и никогда публично не ставила под со­мнение их наследие — при всей сложности своих отношений с учителями. «Человеком 20-х годов» назвал ее К. Кобрин, подчеркивавший ее радикаль­ный секуляризм, преданность научному рационализму и дух революцион­ного энтузиазма (см.: Кобрин). В то же время Сара Пратт видит в ней рус­ского интеллигента XIX века, своего рода «геологическую находку, частицу предшествующей эпохи, оставшуюся на виду, несмотря на апокалиптические сдвиги начала ХХ в.» (Пратт: 390).

В «Поколении на повороте» и других своих записях Гинзбург попыта­лась проанализировать гетерогенную структуру двух этих социально-психо­логических типов. Она обратила внимание на неочевидную историческую преемственность человека авангарда по отношению к русскому демократи­ческому интеллигенту конца предшествующего века с его культом само­пожертвования во имя «народа», на унаследованную ее поколением веру в социальный прогресс и преклонение не только перед героическими тира­ноборцами типа Софьи Перовской, но перед всей традицией русского бунта, начиная с пугачевщины. При этом, если прогрессистский оптимизм в духе XIX столетия Гинзбург полностью изживает к 40-м годам, то идея «социальности» как основы существования индивидуального человека остается значи­мой для нее на протяжении всей жизни.

В записях военных лет Гинзбург заметила, что «социальное зло неиз­бывно, оно только заменимо, то есть на место устраняемого немедленно диа­лектически встает другое. <...> Вопрос только в исторической диалектике выбора наиболее подходящих наименьших зол» (Гинзбург 2011: 295). Но суть такого выбора определялась, с ее точки зрения, абсолютной ценностью, принадлежащей «началу общности», воплощенной в системе социальных связей (Там же: 294).

В личности самой Гинзбург черты радикальной авангардности сложно уравновешивались умеренностью и уважением к традиции. Она верила в цен­ность институтов, постоянно подчеркивая, к примеру, значение института семьи, единственно способного преобразовать любовь, которая, будучи предо­ставлена сама себе, всегда обречена на катастрофу, в иные, более жизнеспособ­ные ценности. В качестве позитивного контраста изоляции и хаосу блокадных дней она описывала городские технологические системы, поддерживавшие че­ловеческую жизнь и связь между людьми, — трамвай, электричество, водопро­вод, радио. Как она писала в «Записках блокадного человека» — эти техноло­гические цепочки, функционировавшие под контролем государства, делали жизнь хотя бы относительно переносимой, включая человека в систему соци­альных связей, которая взамен могла потребовать от него пожертвовать собст­венной жизнью. При всем своем пренебрежении к официальному советскому литературоведению, в 1935 году она вступила в Союз писателей и потом всегда призывала молодых литераторов следовать ее примеру и пытаться публико­ваться, даже если это требует известных компромиссов с цензурой.

Некоторые из молодых друзей Гинзбург, в том числе Г. Муравьева, от­мечали ее нехарактерную для интеллигента тех лет болезненную привержен­ность к порядку, а также аккуратность и щепетильность в денежных расчетах. Другие, например Я. Багров, использовали по отношению к ней слово «госу­дарственник». Возможно, ей был отчасти свойствен страх перед хаосом, по словам Н.Я. Мандельштам — «самое стойкое из наших чувств» (Мандельштам: 114), побуждавшее людей, видевших революцию, тосковать по силь­ному государству. Вместе с тем у нее было очень мало иллюзий относительно реального существа того государства, которое ей приходилось наблюдать с близкой дистанции на протяжении всей его истории.

16 марта 1987 года, за два дня до своего восьмидесятипятилетия, читая один из перестроечных романов о советской истории, она вспомнила свой разговор с одной из старых приятельниц: «3. Г. говорила: примета времени даже не тер­рор, не жестокость (это бывало и в другие времена), а предательство. Всепроницающее, не миновавшее никого — от доносивших до безмолвствовавших.

По ходу жизни работают разные защитные механизмы. Обволакивают, подстилают соломку. <...> А теперь минутами ретроспективный ужас. Рас­пахивается "бездна унижения". Как же это мы шли в эту бездну, шаг за шагом, ничего не пропуская...» (Гинзбург 2002: 422—423).

Соучастие интеллигенции в ежедневных преступлениях и лжи, поддер­живавших палаческую систему, было, судя по ее записям, одной из центральных тем разговоров Гинзбург в последние годы ее жизни. Она пишет об «уни­фикации поведения перед всем грозящей пыткой и казнью» в сталинские годы: «Лгали лживые и правдивые, боялись трусливые и храбрые, красноречивые и косноязычные равно безмолвствовали» (Гинзбург 2002: 345). Столь же неизбывной, по ее мнению, была причастность интеллигентов ее поколения «родовому греху» гуманизма XIX века с его «убеждением, что "лучезарное будущее" требует жертв и оправдывает жертвы» (Там же: 343).

По всем стандартам советского XX века социальное поведение Гинзбург отличалось почти исключительной порядочностью: она никогда не отрека­лась от друзей и учителей, не славословила палачей и проходимцев и лишь в минимальной степени допускала в свои работы интеллектуальные и речевые штампы официальной идеологии. И все же все эти отрицательные заслуги не избавляли ее от ощущения собственной причастности к тотальной фальши: «Г<уковский> говорил мне с иронией, отчасти завистливой:

— Ну, при изяществе вашего слога все это у вас получается благородно.

Так ли? Говорю вам: никаких иллюзий — никому даром ничего не про­шло» (Гинзбург 2002: 293).

Весь опыт иллюзий и разочарований, сочетание исторически сложивше­гося типа личности, накопленных интеллектуальных навыков и сложной идеологической эволюции определили отношение Гинзбург к переменам, на­чало которых она успела застать.

Весной 1982 года по случаю восьмидесятилетия Гинзбург ее друзья и коллеги организовали ее чествование в ленинградском Доме писателей, за которым последовал ужин в ресторане гостиницы «Европейская». В архиве Гинзбург сохранился набросок ее выступления на этом юбилее. Он завершается сле­дующими словами: «Принято говорить юбилярам, что они молоды — независимо от возраста — и что у них все впереди. Понимаю условность этого обычая и не обольщаюсь. Как бы то ни было, хорошо и то, что меня пока еще не покинула привычка выражать свои мысли письменным образом».

Именно в эти годы Гинзбург готовит к печати старые записи и работает над новыми. Среди размышлений о литературе, времени, жизни и смерти, фрагментов мемуарного характера здесь впервые с нарастающей частотой фиксируются итоги ее размышлений о происходящих на ее глазах полити­ческих процессах.

При всем отличии трансформаций эпохи перестройки от революций 1917 года можно предположить, что механизмы, описанные Гинзбург в статье «Поколение на повороте», в известной мере продолжали сохранять для нее свое значение. Традиция противостояния существующему порядку вещей и ощущение конца старого мира вполне очевидны, но, с неизбежной поправкой на возраст, можно, пожалуй, сказать, что Гинзбург по-прежнему испытывала желание «жить и действовать». Как единодушно свидетельствуют ее младшие друзья — А. Кушнер, Е. Невзглядова, Я. Гордин, К. Кумпан и др., за переме­нами, которые принес приход к власти Михаила Горбачева, она следила с неослабевающим интересом, не только по газетам, которые она читала всю жизнь, но и по телевизору, который она купила специально, чтобы быть в курсе собы­тий. Одним из сюрпризов, которые приготовила для нее наступившая эпоха перемен, стала Государственная премия по науке, присужденная ей в 1988 году за книги «О литературном герое» и «Литература в поисках реальности».

Гинзбург умерла 15 июля 1990 года, за полтора года до распада СССР, и мы можем только пытаться вообразить ее возможную реакцию на окончатель­ное крушение «старого мира». Сохранился, однако, целый ряд ее записей 1987—1989 годов. Некоторые из них опубликованы в самом полном на сего­дняшний день сборнике ее прозы (см.: Гинзбург 2002: 308—320, 333—346, 422— 443). С. Бочаров вспоминал, что в 1987 году видел на столе Гинзбург листок, озаглавленный «Горбачев» с «аналитическим портретом» последнего генсека (Бочаров: 313). Судьба этого документа пока неизвестна, однако нам удалось обнаружить в архиве Гинзбург другое небольшое эссе — «Презумпция социа­лизма», датированное октябрем 1988 года и позволяющее составить представ­ление о ее взглядах и политической позиции в последний период жизни.

Осень 1988 года — своего рода переломный момент в истории перестройки или по крайней мере в истории отношений партийных реформаторов и ли­беральной интеллигенции, чья первоначальная энтузиастическая поддержка Горбачева и его реформ начала сменяться нарастающим разочарованием. До открытого противостояния, окончательно обозначившегося на Съезде народ­ных депутатов в мае 1989 года, дело еще не дошло, но взаимное отчуждение становилось все более явственным. Важную роль сыграла отчетливо кон­сервативная, ориентированная на сохранение статус-кво позиция Горбачева в карабахском вопросе, в то время как большая часть поддерживающей его интеллигенции была проармянски настроена и в целом была склонна под­держивать идею национального самоопределения, проявившуюся, в част­ности, в стремлении армянского большинства Карабахской автономной об­ласти отделиться от Азербайджана. После сумгаитских погромов в феврале 1988 года осторожная позиция, занятая лидером перестройки, стала выгля­деть в глазах многих его прежних сторонников как минимум морально дву­смысленной. Особенно усилились эти настроения после публикации стено­граммы заседания Президиума Верховного Совета СССР по карабахскому вопросу, состоявшегося 18 июля 1988 года. О впечатлениях от этого обсуж­дения Гинзбург подробно пишет в своем эссе.

К тому же стремительно ухудшалась экономическая ситуация и нарастали повседневные бытовые сложности. В 1987 году был принят долгожданный за­кон «Об индивидуальной трудовой деятельности», а в мае 1988 года — «О коо­перации в СССР», но эти казавшиеся прогрессивными преобразования толь­ко ускоряли погружение социалистической экономики в хаос. На этом фоне обострялись и сопротивление консерваторов, считавших перестройку и глас­ность источником экономических и политических проблем, и нетерпение реформаторов, требовавших от власти решительнее идти вперед во всех на­правлениях. Горбачеву и его быстро редевшим сторонникам приходилось ла­вировать. В марте 1988 года им удалось отбить контратаку неосталинистов, объединившихся вокруг статьи Н. Андреевой «Не могу поступиться прин­ципами», но уже в ходе XIX партийной конференции, состоявшейся летом 1988 года, яростная дискуссия, разразившаяся вокруг выступления Б. Ель­цина, в которой Горбачев не принял участия, обозначила появление новой, более радикальной альтернативы горбачевскому курсу.

На этом фоне позиция Гинзбург выглядит достаточно осторожной. Она крайне скептически воспринимает и личность Горбачева, и его политическую риторику, но критически относится к «наивным требованиям и наивным ра­зочарованиям» многих своих «сопластников», призывая их «поддерживать и ценить» «то новое и хорошее, какое может происходить внутри противоесте­ственного устройства». Говоря ее словами 40-х годов, она воспринимала гор­бачевскую перестройку в качестве «наиболее подходящего наименьшего зла». Перспектив изменения общественного устройства, которое казалось ей про­тивоестественным, она в ту пору не видела, или, вернее, они представлялись ей скорее пугающими, чем обнадеживающими. 1987—1988 годы были в том числе временем нарастающих опасений интеллигенции перед ростом русско­го национализма и складывающимся союзом радикальных националистов- антисемитов и неосталинистов. Символическим воплощением распростра­ненных интеллигентских фобий стал так называемый «национально-патрио­тический фронт "Память"». В мае 1987 года «Память» провела один из первых в истории СССР митингов с политическими требованиями, вызвавший не­малое волнение среди либерально настроенной интеллигенции.

Если к угрозе, исходящей от радикальных черносотенцев, Гинзбург готова отнестись серьезно, то своих единомышленников она в качестве политиче­ской силы не воспринимает. Именно так следует истолковать ее ироническое замечание, что лидером «либерально-западническо-интеллигентской» пар­тии могла бы стать ее добрая знакомая, восьмидесятилетняя Лидия Корнеевна Чуковская, и что центром программы такой партии будет публикация Набокова и Гумилева. Несомненно, Гинзбург были известны имена реальных лидеров зарождавшегося демократического движения и его программные требования, но она ясно дает понять, что не воспринимает их всерьез.

Ельцин в ее заметке упоминается только в связи с его нашумевшим вы­ступлением на октябрьском пленуме ЦК 1987 года с критикой в адрес пар­тийного руководства и последующим покаянием на пленуме московского горкома 11 ноября 1987 года, где его бывшие подчиненные с остервенением обличали своего недавнего руководителя. Конечно, Ельцин в ту пору еще оставался чужим для значительной части интеллигентской среды, насторо­женно воспринимавшей бывшего свердловского партаппаратчика. Гинзбург могла помнить и о его встрече в качестве первого секретаря московского горкома КПСС с членами «Памяти», кстати говоря, признанной на московском пленуме его политической ошибкой. Однако она ни словом не упоминает также ни о А.Д. Сахарове, чья общественная деятельность и политический вес становились все более значимыми, ни о Ю.Н. Афанасьеве, выдвинув­шемся в эти месяцы на позиции идеолога радикальных реформ. Именно Афа­насьев стал неформальным лидером клуба «Московская трибуна», поставив­шего своей задачей выработать программу подлинно демократических преобразований. Интересно, что «Московская трибуна» была организована 12 октября 1988 года, в тот самый день, когда Горбачев произносил свою речь перед руководителями предприятий агропромышленного комплекса, цитату из которой Гинзбург вынесла в эпиграф своей заметки.

Логику этих политических оценок определяют итоги мировоззренческой эволюции Гинзбург, длившейся три четверти века. Прежде всего обращает на себя внимание ее «полный и окончательный» разрыв с социалистиче­скими идеалами, верность которым она пыталась сохранить на протяжении нескольких десятилетий — от гимназических красных бантов до исполнен­ного отчаяния признания из записи 1933 года:

История отношения гуманитарной интеллигенции к революции сбивчива и мучительна. Это история ответов на два вопроса:

Может ли русская интеллигенция функционировать вне путей Октябрь­ской революции?

и: Может ли русская интеллигенция функционировать на путях рево­люции?

Я, человек с испорченной литературной судьбой, быть может, творчески погибший, — говорю твердо: к 16 годовщине ответ на первый вопрос полу­чен — русская интеллигенция не может функционировать вне путей Ок­тябрьской революции.

Наша судьба задерживает ответ на второй вопрос. Этим судьба поколения трагична[1].

 

Последняя попытка примирения Гинзбург с исторической практикой со­ветского социализма приходится на годы войны, когда ей начало казаться, что противостояние фашизму ретроспективно оправдало беспримерные стра­дания, принесенные ее поколению «государством, которое потребовало, что­бы все по всем пунктам хотели того же, чего оно хочет», причем «потребовало этого в крайней и грубой форме» (Гинзбург 2011: 292). Отзвуки этих раз­мышлений 1942 года слышны в «Презумпции социализма» в словах о «чи­стой форме», в которой социалистическая утопия предстала в исторической реальности сталинского террора.

Уже к 1944 году Гинзбург отходит как от этих гегельянских схем, так и от эгалитаристских идеалов в целом — в ее заметках последних военных лет и послевоенного периода достаточно много говорится об общественной оправ­данности социальной иерархии и имущественного неравенства, но ценности ее молодости сохраняют для нее свое значение в превращенном виде, стано­вясь своего рода исторической меткой принадлежности к определенному по­колению и признаком его историчности. В 1954 году, размышляя о проигран­ной жизни и несбывшихся надеждах, она все же писала, что именно те, кто некогда, «сами того не понимая, гигантски верили в жизнь, распахнутую ре­волюцией», и заслужили «историческое право называться людьми двадцатых годов» (Гинзбург 2002: 192). Даже в написанном в 1980 году и напечатанном в 1987-м «Поколении на повороте» она утверждает, что в пору иллюзий она и ее ровесники «были гораздо нравственнее — и в повседневности, и в поли­тических мечтах, чем потом, когда мы стали понимать и понимание оказа­лось смесью равнодушия и страха» (Там же: 279). В «Презумпции социа­лизма» от этой ретроспективной героизации социалистических идеалов уже не остается ничего.

Гинзбург цитирует слова знаменитого хирурга Амосова, полагающего, что «внедрение» социализма экономически неэффективно и представляет собой насилие над человеческим естеством, но желательно по моральным и эколо­гическим соображениям. Для Гинзбург этот ход представляет собой, по сути, демагогический маневр, призванный удержать «презумпцию социализма» в духе заклинаний Горбачева о совместимости социалистических идеалов с желанием иметь в собственности землю и ферму. Парадокс этой логики со­стоит в том, что прибегать к такого рода морализированию оказываются вы­нуждены именно защитники советской системы, возводившей свою генеало­гию к учению Маркса, который полагал, что социализм победит в силу своей экономической эффективности.

На протяжении всей своей жизни Гинзбург была внимательным читате­лем и почитателем Маркса, особенно его ранних, левогегельянских работ. Ксения Кумпан и Альбин Конечный вспоминают, как в семидесятые годы она попросила построить специальную полку для его сочинений в своей но­вой однокомнатной квартире — пожелание, нехотя выполненное ее моло­дыми помощниками, у которых эта «полка Маркса», как они ее называли, вы­зывала ироническое отношение. Гинзбург прежде всего интересовал проде­ланный Марксом анализ «превращения интересов в идеалы» (Гинзбург 2002: 347). Однако даже в ранний период своей эволюции она была склонна отходить от собственно марксистского, экономического понимания «интересов» в сторону анализа категории «самоутверждения», осмысленной в духе фран­цузских моралистов XVII века (см.: Savitsky). В «Презумпции социализма» Гинзбург резко противопоставляет Маркса-аналитика Марксу-утописту, ко­торый предложил теоретическое обоснование одной из самых зловещих уто­пий, нашедшей свою «чистую форму» в сталинском терроре.

Гинзбург ищет альтернативную марксизму систему материалистического объяснения человеческого поведения, учитывающую в том числе и его био­логические детерминанты. Она размышляла об этом уже с 30-х годов, но то­гда в роли такой детерминанты выступал физиологический склад личности, ее, так сказать, темперамент (см.: Zorin). Теперь она — вполне в духе вре­мени — была склонна искать разгадку в генах. При этом в словоупотреблении Гинзбург возникает характерное противоречие. Она говорит о «человеческом естестве» и о «противопоказанной естеству» социалистической системе, но в то же время вспоминает идею «естественного человека» как одну из утопий, приведших к террору Французской революции. В молодости она выражалась резче и определеннее: «Естественность — это едва ли не самое пустое из всех слов, придуманных лицемерами» (Гинзбург 2002: 372). Не исключено, что в этом противоречии таится природа ее двойственного отношения к горба­чевским реформам.

В заметке 1987 года Гинзбург сформулировала свое отношение к происхо­дившему расширению зон цензурно дозволенного: «Не станет ли скучно, если постепенно перестанем удивляться: как, и такое можно напечатать? Но эта скука будет положительным политическим фактом» (Гинзбург 2002: 335). Параллельно она саркастически отметила «уверенность руководства в деся­тилетиями воспитанной общественной дисциплине, в том, что все точно знают, как именно расположено от и до разрешенного говорить и где в каж­дый данный момент начинается пространство умолчания» (Там же). О том же самом — о невидимых условных соглашениях, об интуиции неназываемых тем, свойственной говорящим «предпоследние слова», идет речь и в «Пре­зумпции социализма».

Едва ли эти наблюдения Гинзбург, безукоризненно точно соответствовав­шие атмосфере 1987 года, вполне сохраняли силу в конце 1988-го. Вполне воз­можно, что в свои восемьдесят шесть лет она уже просто не успевала следить за стремительно менявшейся динамикой политической и интеллектуальной жизни страны. Многие «последние слова» относительно социалистических принципов хозяйствования уже, собственно говоря, были произнесены вслух. Еще в пятом номере «Нового мира» за 1987 год появилась заметка экономиста Ларисы Пияшевой «Где пышнее пироги», где концепция рыночного социа­лизма была отвергнута как «полуправда», стоявшая на пути реальных пре­образований. Конечно, автору этого крошечного материала пришлось скрыться за псевдонимом Л. Попкова, а его появление в подцензурном изда­нии произвело на читателей впечатление разорвавшейся бомбы и вызвало гневную отповедь одного из «прорабов перестройки» О. Лациса с характер­ным названием «Зачем же под руку толкать» (Новый мир. 1987. № 5). Однако вышедшая год спустя статья единомышленника Л. Пияшевой В. Селюнина «Истоки» (Новый мир. 1988. № 5), где тот же круг идей был развернут на ма­териале всей российской истории, уже, в общем, не стала откровением. Да и давние мысли Гинзбург о сталинизме как «чистой форме» социалистической утопии успели получить отражение в общественных дискуссиях, в которых с легкой руки Г.Х. Попова (С точки зрения экономиста // Наука и жизнь. 1987. № 4) для обозначения сталинистских принципов управления утверди­лось эвфемистическое название «административно-командная система».

В соответствии с широко распространенными в ту эпоху стереотипами Гинзбург сближает нэп и перестройку, не присоединяясь, однако, ни к сто­ронникам идеи «социалистической альтернативы сталинизму», ни к ее кри­тикам. Она видит в позиции сторонников «рыночного, демократического со­циализма» фальшь «предпоследних слов», но отнюдь не требует «последней прямоты» — напротив, она считает необходимым поддержать эту позицию из прагматических соображений. Горбачев, с ее точки зрения, — это «лучшее, что возможно изнутри», «извне» же советской системе мог угрожать только «фашистский» переворот. Единственное, что остается в такой ситуации на­стоящему интеллигенту, — это сохранять в любой ситуации личное достоин­ство так, как это, по оценке Гинзбург, удалось академику Амбарцумяну, всту­пившему в спор с Горбачевым на заседании Президиума Верховного Совета.

За свою долгую жизнь Гинзбург не раз становилась свидетелем полной или частичной смены официального курса. Одним из самых ярких примеров та­кого поворота была ситуация последних военных и первых послевоенных лет, когда сталинский СССР все более последовательно отказывался от револю­ционных идеалов в пользу идеологии поверженного врага. Именно тогда, ко­гда общественный подъем и надежды военного времени сменились свирепей­шей реакцией, окончательно оформился исторический скептицизм Гинзбург. Еще в 1943 году она записала свои впечатления от выступления на писатель­ском совещании наконец-то нашедшего себя погромщика: «В нем <...> про­исходит наглядный процесс развязывания инстинктов. Никакая кл<ассовая> б<орьба> не могла дать этой органической потребности в заушательстве такие смачные формы, какие ей дает патр<иотизм>, р<ас>овость и т.п. Здесь от­крываются просто безграничные возможности для компенсации собств<енной> неполноценности» (Гинзбург 2011: 88). Горбачевская перестройка, с точки зрения Гинзбург, предотвратила приход к власти людей такого соци­ального типа, чего не могли взять в толк ее радикальные критики.

Сегодня, когда со времени написания «Презумпции социализма» прошло уже без малого четверть века, вполне очевидна несостоятельность многих по­литических оценок и прогнозов Гинзбург. Ее призыв «ценить и поддержи­вать» Горбачева был рассчитан на исторически длительный эволюционный процесс, между тем «Аннушка уже пролила масло». Буквально через не­сколько месяцев в ходе кампании по выборам делегатов Съезда народных де­путатов началась окончательная агония советского социализма, продолжав­шаяся примерно два с половиной года.

И тем не менее многие из поставленных Гинзбург в этом эссе проблем не утратили актуальности. Перед интеллигенцией нового века и тысячелетия по-прежнему стоит вопрос о позиции, которую может занимать интеллигент по отношению к тому хорошему, что «может происходить внутри противо­естественного устройства» на фоне надвигающихся исторических катаклиз­мов. Добиваться ли от безнравственной и уродливой власти частных улуч­шений и послаблений — или требовать ее немедленного разрушения? Как выразилась в 30-е годы Гинзбург, «наша судьба задерживает ответ» на этот вопрос.

 

ЛИТЕРАТУРА

 

Гинзбург 2002 — Гинзбург Л.Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб.: Искус­ство, 2002.

Гинзбург 2011 — Гинзбург Л.Я. Проходящие характеры. Проза военных лет. Записки блокадного человека. М., 2011.

Бочаров — Бочаров С. Вспоминая Лидию Гинзбург // НЛО. 2001. № 49.

Кобрин — Кобрин К. «Человек 20-х годов». Случай Лидии Гинзбург (к постановке про­блемы) // НЛО. 2006. № 78. С. 60—83.

Мандельштам — Мандельштам НЯ. Воспоминания [Кн. 1 ] / Подгот. текста Ю.Л. Фрейдина; примеч. А.А. Морозова. М.: Согласие, 1999.

Пратт — Пратт С. Лидия Гинзбуг, русский демократ на rendez-vous // НЛО. 2001. № 49. С. 390.

Savitsky — Savitsky S. Reflection as an Ethical Value (Lydia Ginzburg's «The Thought that Drew a Circle») // Lydia Ginzburg's Alternative Literary Identities / Ed. by Emily Van Buskirk and Andrei Zorin. Oxford: Peter Lang, 2012. P. 263—282.

Zorin — Zorin A. Ginzburg as Psychologist // Lydia Ginzburg's Alternative Literary Iden­tities. P. 83—124.

 



[1] Цитируется по рукописному фрагменту, вложенному в за­писную книжку 1933 года. Сохранилась позднейшая маши­нопись этого отрывка (ОР РНБ. Ф. 1377 (Л.Я. Гинзбург)).