ТОМАС МАЛЬТУС И РУССКАЯ КУЛЬТУРА XIX-XX ВЕКОВ: МЫСЛЕННЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТ МЕЖДУ НАУКОЙ И ЛИТЕРАТУРОЙ
Апокалипсис перенаселения: политическая экономия и мысленные эксперименты у Т. Мальтуса и В. Одоевского (пер. с нем. Марии Варгин)

 

 

1

Томас Роберт Мальтус (1766—1834) был первым теоретиком классической политической экономии, систематически обращавшимся в своих трудах к по­мощи мысленных экспериментов[1]. В первом издании трактата «Опыт о за­коне народонаселения» (1798), наряду с многочисленными контрфактическими рассуждениями во второй, пятой и пятнадцатой главах[2], центральное место в аргументации отводится мысленному эксперименту, занимающему всю десятую главу и имеющему форму reductio ad absurdum[3]. Значение, ко­торое Мальтус придает этому мысленному эксперименту, становится очевид­ным, если учесть тот факт, что во всех шести последующих изданиях своего труда Мальтус слово в слово воспроизводит всю десятую главу, хотя объем эмпирических данных, приводимых им в доказательство своей теории наро­донаселения, растет от издания к изданию[4]. Для лучшего понимания содер­жащейся в мысленном эксперименте аргументации (прежде чем приступить к ее изложению и анализу) необходимо вкратце описать саму теорию наро­донаселения Томаса Мальтуса.

Антиутопический трактат Мальтуса направлен против ранних социали­стических общественных утопий того времени, в частности против «Иссле­дования о политической справедливости» Уильяма Годвина (1793). Мальтус пытается опровергнуть тезис Годвина о достижимости социального прогресса посредством перераспределения благосостояния и в силу зависящей от благосостояния органической и нравственной способности человека к самосовершенствованию, приводя один из центральных доводов тогдашней политической экономии: быстро растущему обществу, организованному на принципах равноправия, грозит крах вследствие перенаселения.

Обнаружение связи между ростом народонаселения и состоянием поли­тических и социальных институтов спровоцировало в Англии XVIII столе­тия дискуссию об осуществимости социальных утопий. В то время как Ро­берт Уоллес и Джозеф Таунсенд в принципе отрицали такую возможность, отсылая к проблеме перенаселения[5], Уильям Годвин возражал им, приводя двойной довод. Во-первых, он указывал на тот факт, что в связи с обшир­ностью незаселенных территорий на Земле опасность перенаселения возник­нет лишь в очень далеком будущем. Во-вторых, Годвин, как и маркиз де Кондорсе, утверждал, что органическая и социальная способности человека к самосовершенствованию взаимосвязаны. Социальный прогресс, то есть вы­теснение личного имущества коллективным, будет сопровождаться физическим и нравственным прогрессом по мере продления человеческой жизни (вплоть до бессмертия) и преодоления полового инстинкта вследствие про­грессирующего «одухотворения» жизни[6].

Тезису Годвина и Кондорсе о самосовершенствовании Мальтус противо­поставляет свою «отрицательную физико-теологию»[7], в которой принцип Laissez-faire Адама Смита превращается в политику Laissez-mourir[8]. Для Мальтуса существует закон природы, регулирующий и уравновешивающий соотношение величин «народонаселение» и «продовольственная продук­ция». Взятые по отдельности, величины эти растут с разной скоростью: общее количество продовольствия, которым распоряжается человечество, растет лишь в «арифметической» прогрессии, а народонаселение увеличивается в геометрической — по причине непреодолимости полового инстинкта человека[9]. Из этой предпосылки Мальтус выводит свой lex naturae, согласно ко­торому регулярно и неизбежно возникают различного рода «препятствия» росту народонаселения[10]. Так, с его точки зрения, «нищета и порочность» наиболее эффективно регулируют уровень народонаселения, «естественным образом» поражая именно бедных[11]. В сумме с другими напастями, такими, как голод и болезни, они уравновешивают соотношение мирового народона­селения с общим количеством продовольствия[12].

В этом природном законе Мальтус видит «непреодолимую преграду на пути совершенствования общества»[13]: социальное неравенство автоматически регулирует размер народонаселения и удерживает человечество на уровне «малоразвитого натурального хозяйства, служащего стабильным стимулом к добродетельной и самодостаточной жизни»[14]. С точки зрения отрицатель­ной антропологии Мальтуса человек «инертен, ленив и отлынивает от работы до тех пор, пока нужда не заставит»[15]. Лишь необходимость постоянно удов­летворять половой инстинкт и потребность в питании (в сочетании с необхо­димостью бороться с нуждой и нищетой) заставляет человечество подняться до уровня цивилизации.

В поиске доказательств своего природного закона, суть которого — беско­нечный круговорот следующих друг за другом фаз роста народонаселения, кризисов, вызванных регулирующими препятствиями, и спада роста народо­населения (гл. II—VII), Мальтус находит в истории человечества многочис­ленные примеры, говорящие в пользу этого движения по спирали. Ловко рас­правившись с историческими фактами и статистическими данными, Мальтус утверждает:

Не должен ли в таком случае внимательный наблюдатель истории челове­чества признать, что во всякий век и во всяком состоянии, в котором чело­век существовал или существует нынче, рост народонаселения вынужденно ограничивается средствами существования, что народонаселение непре­менно умножается, когда умножаются средства существования, и что выс­шие силы народонаселения подавляются и его численность сохраняется на уровне средств существования нищетой и порочностью?[16]

Однако чтобы окончательно опровергнуть тезис Годвина о самосовершен­ствовании и его представление о равенстве, Мальтус отбрасывает в сторону все принципы эмпирического доказательства и обращается в десятой главе к методу мысленного эксперимента[17]. Исходная точка эксперимента Маль­туса — контрфактическое положение, согласно которому утопическое общество, как его представлял себе Годвин, возможно, а цель этого эксперимента — шаг за шагом показать неизбежность (во всяком случае, с точки зрения Мальтуса) антиутопического развития этого общества. В ходе эксперимента Мальтус показывает, какие разрушительные последствия может иметь для социалистического общества проблема перенаселения.

Очевидно, что смена метода обусловлена ходом аргументации: чтобы уси­лить вес часто приводимого довода, согласно которому конструкция социа­листического общества не выдержит постепенно нарастающего веса пере -населения и рухнет, Мальтусу нужно предположить то, что, согласно его теории, нереально в принципе, а именно — что перенаселение при определен­ных условиях возможно. Таким образом Мальтусу удается отослать новый мир Годвина в сферу несбыточного. Аргументация Мальтуса носит контр­фактический характер, как он сам неоднократно подчеркивает: предпосылка существования равноправного общества необходима, чтобы показать внут­ренние противоречия этой утопии:

Система равенства, предлагаемая мистером Годвином… немногим отличается от грезы, красивого фантома воображения. Эти «великолепные дворцы» счастья и бессмертия, эти «величественные храмы» правды и добродетели развеются… когда мы пробудимся к действительной жизни и задумаемся над истинным, подлинным положением человека на Земле. <...> Но вооб­разим на мгновение, что прекрасная система равенства мистера Годвина претворилась в жизнь во всей своей полноте, и посмотрим, как быстро не­взгоды подберутся к этому совершенному общественному устройству. <...> Мы пред положили, что общественная система мистера Годвина однажды вполне установилась. Но таким образом мы предположили невозможное[18].

Предвосхищая таким образом результаты мысленного эксперимента, ав­тор с самого начала задает и направляет восприятие эксперимента читателем. Затем следует описание «ментальной организации опыта». Перед мыслен­ным взором Мальтуса возникает контрфактическая Англия, которую он мо­делирует согласно эгалитарным принципам Уильяма Годвина:

Вообразим, что все основания для нищеты и порока исчезли с этого острова. Прекратились войны и раздоры. Опасных для здоровья лавок и фабрик не существует… Все люди равны. Труд, направленный на производство пред­метов роскоши, прекращен. Необходимый же труд на ниве сельского хо­зяйства полюбовно разделен между всеми[19].

В этой утопической Англии «половое общение» организованo на принци­пах «полнейшей свободы»[20]. Отмена института брака и всеобщее благосо­стояние привели бы к взрыву роста народонаселения. Согласно вычислениям Мальтуса, народонаселение годвиновской Англии удваивалось бы каждые 25 лет, то есть уже после первого цикла составило бы 14 миллионов человек[21]. Для обеспечения же всего народонаселения продовольствием потребо­валось бы — так, во всяком случае, утверждает Мальтус — вспахать все пло­доносные пажити.

Однако уже на втором цикле развития продовольствие, рассчитанное на 21 миллион человек, потребуется разделить на 28 миллионов[22]. В условиях роста народонаселения в геометрической прогрессии, под давлением голода и нищеты утопическое общество Годвина обнаруживает свою полную не­состоятельность и постепенно теряет свою эгалитарную структуру. В итоге человечество возвращается к исходному общественному порядку и вновь вводит институты частной собственности и брака, отсутствовавшие в «экс­периментальном» утопическом устройстве:

Следовательно, кажется весьма вероятным, что будет введено распределе­ние собственности, не слишком отличное от того, что существует в циви­лизованных государствах в настоящее время, — как лучшее, хотя и недостаточное средство против угнетающего общество зла. <…> Институт брака или, по крайней мере, какого-то открыто выражаемого или подразумевае­мого обязательства обеспечивать своих детей, которое брал бы на себя каж­дый, кажется естественным следствием… в обществе, испытывающем те трудности, наличие которых мы предположили[23].

Так эксперимент «доказывает», что политические и социальные инсти­туты не являются первопричиной социально-экономических бедствий, как утверждают Годвин и Кондорсе, а суть лишь неизбежное следствие мальтусовского lex naturae, представляющего собой номологическое основание экс­перимента. Наконец, эксперимент вскрывает противоречивость обществен­ной теории Годвина, ее внутреннего порядка и схемы ее развития: идея социалистического общества, вынужденного вновь ввести частную собствен­ность, противоречит сама себе.

По своей аргументационной структуре мысленный эксперимент Маль­туса — опровержение типа reductio ad absurdum. Понятием этим в логике обозначается такой способ опровержения какого-либо положения, который показывает неприемлемые следствия или противоречия («абсурдность»), вы­текающие из исходного положения. Reductio ad absurdum может выполнять функцию косвенного (апагогического) доказательства в том случае, если те­зис доказывается опровержением его прямой противоположности[24]. Показа­тельным примером reductio ad absurdum служит, как правило, опровержение Галилео Галилеем аристотелевского закона падения в «Беседах и математи­ческих доказательствах, касающихся двух новых отраслей науки…» (1638). В качестве отправной точки Галилей контрфактически принимает гипотезу, что Аристотель прав, утверждая, что тяжелые объекты падают с большей ско­ростью, чем легкие. Затем он показывает, что, исходя из аристотелевской тео­рии, скорость падения двух связанных друг с другом шаров, из которых один тяжелый, а другой легкий, должна была бы быть одновременно и выше, и ниже, чем скорость падения одного тяжелого шара. Доказывая таким образом наличие противоречия в этой теории, Галилей опровергает ее[25].

Однако схема reductio ad absurdum была известной формой аргументации задолго до своего применения в точных науках. Уже в платоновском «Госу­дарстве» (I, 338c—343a) эта структура появляется в связи с диалектическим методом[26]. Да и в повседневности использование ее — отнюдь не редкость, ибо reductio ad absurdum — одна из самых распространенных форм контрфактического мышления[27]. Контрфактические гипотезы — это гипотезы о неосу-

ществленных возможностях типа «если бы p, тогда было бы и q», где первая предпосылка, «если бы p», либо очевидно неверна, либо говорящим предпо­лагается, что она неверна. Контрфактические размышления могут при этом принимать более или менее ярко выраженную художественную форму. В та­ком случае говорят о «контрфактических фантазиях»[28].

Как более сложный вид контрфактической фантазии, состоящей из не­скольких наслаивающихся друг на друга контрфактических пластов, мысленный эксперимент Мальтуса — не классическая строгая форма доказательства reductio ad absurdum, а риторическая форма убеждения. Убедительность соз­дается здесь не столько формально-логической структурой reductio ad absurdum, а в первую очередь с помощью нарративных и риторических стратегий.

Не случайно мысленный эксперимент Мальтуса напоминает философские романы Вольтера, задуманные как литературное опровержение тех или иных теорий. Например, рассказ последнего «Человек с сорока экю» (1768) — по­пытка опровергнуть экономическую теорию физиократов. Вольтер инсценирует художественный мир, в котором теория эта стала действительностью, с целью показать вытекающие из нее абсурдные следствия, доказывающие абсурдность исходных положений[29]. При этом речь идет не о косвенном до­казательстве теории, противоположной опровергаемой концепции физиократов, а именно о риторическом опровержении теории, убеждающем в правиль­ности итогов мысленного эксперимента. В ходе эксперимента опровергаемая теория обличается как сугубо художественный, воображаемый феномен[30].

Контрфактическая фантазия Мальтуса является отличным примером мыс­ленного эксперимента, цель которого — спровоцировать обоснованное изме­нение убеждений читателя, а метод — подчеркнуть перформативную сторону эксперимента. Отчасти убедительная сила мысленного эксперимента основы­вается на применении именно этого риторического приема, благодаря кото­рому мысленный эксперимент в истории науки зачастую позволял преодолеть косность привычек мышления и спровоцировать изменение точки зрения в эпистемологии[31]. Кроме того, эксперимент Мальтуса показывает, что именно в контрфактических фантазиях, в ходе осмысления заранее «неверного» по­стулата в художественной форме, риторически-нарративные приемы могут внести существенный вклад в повышение степени убедительности всего экс­перимента. Определенные формальной структурой reductio ad absurdum, приемы эти у Мальтуса обуздывают силу художественного заряда контрфак­тичности, не позволяя эксперименту впасть в абсолютную произвольность. Контрфактичное «чувство возможности»[32] становится, таким образом, в кон­тексте доказательства новой теории источником нового знания.

Среди риторических приемов, используемых Мальтусом для того, чтобы убедить читателя в неизбежности антиутопического конца утопического мира Годвина, особое место занимает evidentia, или enárgeia, то есть подроб­ное, красочное описание, превращающее читателя в «очевидца»[33]. В данном случае с помощью evidential делается наглядным противопоставление утопии и антиутопии, структурирующее контрфактический сценарий. Мальтус кон­струирует возможный мир контрфактического эксперимента отнюдь не только голыми числами, якобы подтверждающими рост народонаселения в геометрической прогрессии в условиях эгалитарных общественных струк­тур. Поскольку мир Годвина описан подробно, контраст между совершенством идеала, который, однако же, оказывается неосуществимым, и его посте­пенной деградацией, обусловленной законом народонаселения, проступает особенно резко:

Толпы больше не собираются в огромных, тлетворных городах ради двор­цовых интриг, торговли и порочных удовольствий. Простые, здоровые и ра­зумные развлечения пришли на смену пьянству, азартным играм и раз­врату. <…> Большая часть счастливых обитателей этого земного рая живет на хуторах и фермах, рассеянных по всей стране. Всякий дом чист, дышится в нем при вольно, места достаточно, и ничто не угрожает здоровью. Все люди равны[34].

Степень наглядности увеличивается от того, что Мальтус излагает свой мысленный эксперимент не в форме гипотезы, а повествовательно, в настоя­щем времени. Прием evidentiaособенно четко прослеживается в изображении антиутопической регрессии утопии и подчеркивается красочной метафори­кой и олицетворением нищеты и нужды.

Эта прекрасная ткань воображения рвется от жестокого прикосновения правды. Дух доброты, лелеемый и укрепляемый достатком, подавляется хладным дыханием нужды. Исчезнувшие было гибельные страсти возникают вновь. Могучий закон самосохранения изгоняет все более мягкие и более воз­вышенные чувства. Искушения зла слишком сильны, чтобы человек мог им противостоять. Зерно собирают раньше срока или раздают несправедливо; и тут же является целая черная процессия пороков, сопутствующих неправде. Нет больше изобильных припасов для пропитания матери с большой семьей. Дети болеют от недостатка пищи. Яркий румянец здоровья уступает бледной щеке и ввалившемуся глазу нищеты[35].

Ритм пугающих картин представляет крах социалистической утопии из-за перенаселения «пляской смерти». Именно нарративное оформление деграда­ции утопии создает внутреннюю согласованность, динамику и доказательную последовательность этого мысленного эксперимента. Рост перенаселения предстает как цепочка все более и более трагических событий. Время пове­ствования делится на отрезки, каждый из которых охватывает 25 лет и пред­ставляет собой определенный этап глобального процесса распада. Вследствие жесткого отбора событийных моментов рассказ преобразуется в стаккато пе­речисления, превращающее изложение событий в драму:

Ежели мы еще не вполне убеждены этой печальной картиной, то посмотрим мгновение на следующие двадцать пять лет и увидим двадцать восемь мил­лионов душ, лишенных пропитания; еще не кончится первое столетие, а на­родонаселение составит сто двадцать миллионов человек, пищи же будет только на тридцать пять миллионов, и семьдесят семь миллионов останутся без средств существования. В эти века нужда восторжествует и повсюду бу­дут царить грабеж и убийства[36].

Это «регрессивное» повествование, проходящее через несколько этапов (от распада до состояния полной антиутопии), изображает неизбежность мо­нокаузального процесса, обретающего «утешительное» завершение в возвра­щении к реальному миру и его общественному порядку:

Таким образом, представляется, что общество, принявшее прекраснейшую форму из всех, что только может создать воображение, движущим принци­пом которого является доброта, а не себялюбие, во всех членах которого всякая наклонность ко злу исправлена разумом, а не силой, по неумоли­мому закону природы… вскоре выродится в общество, устроенное на осно­ваниях, не слишком отличных от тех, что преобладают во всех известных государствах сегодня; я разумею общество, разделенное на класс собствен­ников и на класс трудящихся, где главной пружиной великого механизма является себялюбие[37].

Итак, каузально-темпоральные предпосылки смыслообразующего нарратива и его наглядность основывают убедительность контрфактического сценария. Созданная таким образом evidentia обладает ярко выраженным художественным и фантазматичным зарядом, который сдерживается лишь параметрами контрфактического эксперимента и используется в эпистемо­логических целях.

 

2

В своем позднем романтическом рассказе «Последнее самоубийство» Вла­димир Одоевский радикализует фантазии Мальтуса о перенаселении: вооб­ражение, составляющее одно из измерений контрфактичности, не обуздывается, а, наоборот, отпускается на волю, дестабилизируя таким образом теорию Мальтуса.

«Последнее самоубийство» — часть «энциклопедического»[38] сочинения «Русские ночи» 1844 года, сборника новелл, обрамленных беседами четырех друзей. Девять ночей подряд они ведут философские разговоры, для которых новеллы — унаследованные рукописи, читаемые друзьями вслух, — служат основанием для разговора[39]. Исследователи творчества Одоевского уже не раз указывали на тот факт, что «Последнее самоубийство» — литературный эксперимент, который опровергает теорию Мальтуса, инсценируя ее как анти утопию и доводя до абсурда[40]. Странно, однако, что они не обратили внимания на следующий момент: «Последнее самоубийство» — отнюдь не самостоятельный мысленный эксперимент, а продолжение мысленного эксперимента Мальтуса, его, так сказать, перерастяжение — практически на разрыв. «Последнее самоубийство» вводится в разговор одним из философ­ствующих друзей, Фаустом, как «развитие одной главы из Мальтуса»[41], а начало рассказа указывает на то, что речь идет именно о проанализированной выше главе: «Род человеческий размножился; потерялась соразмерность между произведениями природы и потребностями человека»[42]. Воз­можность такого развития Мальтус принял в десятой главе своего трактата только контрфактически, то есть при условиях, которые он считал несбыточ­ными, ибо, согласно закону природы, провидение позаботится о том, чтобы численность населения и количество продовольствия оставались в равнове­сии вопреки всем колебаниям. Если бы «Последнее самоубийство» было мысленным экспериментом, то эксперимент этот основывался бы на изна­чально ложной предпосылке, дискредитирующей его с эпистемологической точки зрения.

Вместо этого Одоевский перенимает исходную контрфактическую ситуацию мысленного эксперимента Мальтуса и гиперболизирует ее, рисуя апокалиптические картины перенаселения, завершающиеся коллективным (а потому и последним) самоубийством всего человечества. Жителей Земли стало так много, что они постепенно разрушили все постройки, чтобы исполь­зовать всю землю для земледелия. Вся жизнь их — жестокая борьба за выжи­вание, в которой перед самоубийцами преклоняются как перед героями, а спасающих жизнь преследуют как преступников. Складывается философия враждебности к жизни, и человечество находит в конце концов своего «мес­сию отчаяния»[43], успешно добивающегося взрыва земного шара. При этом интертекстуальная связь с антиутопической составляющей сценария Маль­туса очевидна: эгалитарная система Годвина также распадается оттого, что народонаселение постоянно увеличивается. Кроме того, у Мальтуса Одоев­ский перенимает описание растущих городов, в которых господствуют голод, разврат и болезни, и описание борьбы за выживание внутри каждой семьи. Элементы эти гиперболизируются и, более того, соединияются в единый апо­калиптический сценарий:

…весь земной шар от полюса до полюса обратился в один обширный засе­ленный город… но над градом вселенной тяготела страшная нищета и усовершенные способы сообщения разносили во все концы шара лишь вести об ужасных явлениях голода и болезней; еще возвышались здания; еще нивы в несколько ярусов, освещенные искусственным солнцем, орошаемые искусственною водою, приносили обильную жатву, — но она исчезала прежде, нежели успевали собирать ее: на каждом шагу, в каналах, реках, воздухе, везде теснились люди, все кипело жизнию, но жизнь умерщвляла сама себя. <...> С рассветом каждого дня люди, голодом подымаемые с по­стели, тощие, бледные, сходились и обвиняли друг друга в пресыщении… Каждый думал видеть в собрате общего врага своего, и все словами отчая­ния вызывали на брань друг друга: мечи обнажались, кровь лилась, и никто не спрашивал о причине брани, никто не разнимал враждующих, никто не помогал упавшему[44].

Итак, если «Последнее самоубийство» — не мысленный эксперимент в литературной форме, опровергающий Мальтусов закон перенаселения, а продолжение того же мысленного эксперимента Мальтуса, то какое место занимает этот рассказ в контексте неприкрытого антимальтузианства, харак­теризующего все «Русские ночи»? Ибо уже во вторую ночь, то есть во время первой продолжительной дискуссии четырех друзей, один из них утверждает: «Мальтус есть последняя нелепость в человечестве»[45], он «сосредоточил все преступления, все заблуждения своей эпохи и выжал из них законы для об­щества, строгие, одетые в математическую форму»[46].

Владимир Одоевский — один из первых радикальных критиков Мальтуса, зачинателей антимальтузианского настроения, типичного для русской куль­туры XIX столетия[47]. Однако в «Русских ночах» обсуждается не социально-экономическая концепция Мальтуса, а логика ее доказательства и модели мышления, на которых она основывается. В целом, философская эстетика Одоевского формируется в 1820-х годах под влиянием трансцендентального идеализма Шеллинга, который распространялся в России журналом «Мнемозина» (1824—1825), издававшегося самим Одоевским. «Русские ночи» же — смесь ностальгии с иронией, взгляд, обращенный в прошлое Одоевского, в 1823—1825 годы, когда он вел дискуссионный кружок «Общество любомудрия»[48]. Этот опыт отразился в диалогической структуре романа. Но не­смотря на то, что основным принципом этого сочинения является отказ от веры в абсолютность теории[49], некоторые элементы шеллингианства в «Рус­ских ночах» уцелели. Так, двадцатые годы Одоевского отражаются в фигурах двух скончавшихся «друзей», точнее, «искателей», и в унаследованных от них рукописях и рассказах, которые читают и обсуждают Фауст и его собе­седники. Именно поместив энтузиастический идеализм 1820-х годов в одно из измерений своего многопланового сочинения, Одоевскому удается занять по отношению к нему критическую позицию и взглянуть на него через призму иронии.

Наследие шеллингианства в «Русских ночах» проявляется в радикальности противопоставления идеалистического мышления рационалистиче­скому. По одну сторону — органически-синтетическое понимание мира, вера в возможность преодоления распада мира на две части и возвращения к изначальному всеединству при помощи «инстинкта сердца»[50]. По другую — формально-аналитическое мышление утилитаризма и эмпиризма, а также партикуляризм естественных наук, препятствующий приближению к абсолюту[51]. Это сугубо логически-аналитическое направление представлено в «Русских ночах» английской экономикой XVIII столетия, главные «действующие лица» которой — Адам Смит, Иеремия Бентам и Томас Мальтус — подвергаются принципиальной критике. Однако критика направлена не про­тив их социально-экономических идей, а против их «логики», абсурдность и бессодержательность которой постоянно подчеркиваются:

Эта логика — престранная наука; начни с чего хочешь: с истины или с не­лепости, — она всему даст прекрасный, правильный ход и поведет зажмуря глаза, пока не споткнется; — Бентаму, например, ничего не стоило переско­чить от частной пользы к пользе общественной, не заметив, что в его системе между ними бездна. <...> Так логика Адама Смита споткнулась только в Мальтусе; ею жил наш век до сей минуты, да и теперь многих ли ты уве­ришь, что Мальтусова теория есть полная нелепость; с нею для них начи­нается новый силлогизм[52].

Это литературное обличение «нелепой логики политической эконо­мии» в «Русских ночах» осуществляется с помощью нескольких стратегий: во-первых, диалектическим методом диспута в обрамляющем действии. Так, в ходе одной ученой дискуссии обнаруживается целый ряд логических противоречий в аксиомах теории Адама Смита[53]. В рассказе «Город без имени»[54] Одоевский вновь обращается к методу мысленного эксперимента, повествуя о расцвете и упадке вымышленного государства («колонии»), основанного на принципах утилитарной этики Иеремии Бентама. Принцип полезности Бентама берется в качестве основания чисто утилитарной мо дели общества, и логика его развивается вплоть до самых отдаленных следствий, чтобы обнаружить противоречие, опровергающее эту теорию: противоречие между личной выгодой и общественной пользой. Принцип во всем без исключения руководствоваться лишь собственной выгодой временно приводит к резкому подъему общественной жизни, но лишь до тех пор, пока различные представления о полезном не вступают в противоречие друг с другом: для пограничных городов полезное — это нечто совершенно иное, нежели для внутренних. Это радикальное противоречие — выгода для одного всегда означает потерю для другого — неотвратимо овладевает всей колонией. Поэтапно описывается ее распад, в ходе кото­рого принцип полезности превращается в принцип эгоизма. Все это приводит к войне, к развалу общества и в итоге к доцивилизационному состоянию прозябания.

В «Последнем самоубийстве» Одоевский использует более сложный ме­тод, вводя дополнительную фигуру, фиктивного автора. Четвертая ночь со­держит шесть рассказов, приписанных молодому экономисту и последователю Томаса Мальтуса, который постепенно теряет веру в разумность политической экономии. Тексты эти обнажают прогрессирующий процесс распада в психике анонимного мальтузианца, осознающего бессмысленность своей состоящей исключительно из статистических таблиц жизни. «Послед­нее самоубийство» — апогей этого распада, завершающегося смертью моло­дого экономиста.

Рассказам анонимного мальтузианца предшествует комментарий рассказ­чика, друга скончавшегося экономиста, который и обнаруживает принадле­жавшие тому литературные опыты. В них он видит иллюстрацию экзистен­циального кризиса своего друга, обнаружившего за фасадом рациональности невыразимое:

Мне кажется, [эти отрывки] показывают, что логический ум несчастного Б., преследуя с жаром свои выкладки, нашел на конце своих силлогизмов нечто такое, что ускользает от цифр и уравнений, чего нельзя передать другим, что понимается одним инстинктом сердца и к чему нельзя отнести зна­менитого присловья: что ясно понимается, то ясно и выражается[55].

«Последнее самоубийство» — «чудовищное создание… и горькая насмешка над нелепыми выкладками английского экономиста»[56], итог его психического разложения. В рассказе сумасшедшего мальтузианца Одоевский выступает с обвинением против «псевдологики» политической экономии, обличая фантазматический аспект контрфактической аргументации Мальтуса. Болезнен­ная фантазия разочарованного мальтузианца высвобождает псевдологику Мальтуса из уз «хитрост[ей] диалектики»[57] и взвинчивает ее до взрыва.

Не случайно в этом рассказе мысленный эксперимент Мальтуса «подхва­тывается», когда постулируемый Мальтусом закон природы начинает воз­действовать на происходящее и стабилизирует контрфактически возникшую ситуацию перенаселения, восстанавливая социальный status quo. У Одоев­ского отсутствует логический «корсет» контрфактической аргументации. По­этому фантазии о перенаселении не являются уже подчиненным элементом доказательства, а обретают самостоятельность и, не будучи стесненными ка­кими бы то ни было узами, правят всем художественным миром. За занавесом «псевдологики» мысленного эксперимента скрывается не что иное, как чи­стое воображение — таково семантическое ядро текста.

Все регулирующие механизмы отказывают, остановить рост населения не­возможно, и Мальтусово ограничение эксперимента контрфактической Анг­лией отпадает: человечество заполоняет весь художественный мир Одоев­ского. Мир Мальтуса окончательно выходит у Одоевского из-под всякого контроля. Одоевский демонстративно обличает скрытое в мире Мальтуса от­рицательное представление о человеке и представление о жизни как о «веч­ной борьбе за существование», утрируя его внушающими ужас картинами в романтическом духе: «…на голой земле лежали два мертвых ребенка, возле них мать; ее зубы стиснули руку грудного младенца»[58]. Фантастический мо­мент контрфактичности порождает, освобождаясь от упорядоченности reductio ad absurdum, мир, перевернутый с ног на голову, в котором человечество возлагает все свои надежды на «мессию отчаяния», а взрыв земного шара ка­жется спасением. Ибо последнее, коллективное самоубийство — парадок­сальный акт освобождения человечества, пойманного в мире Мальтуса в за­падню и сознающего безвыходность своего положения.

Фантазматический потенциал контрфактического мира Мальтуса расши­ряет пределы последнего вплоть до его саморазрушения, совпадающего с фи­налом рассказа. После коллективного самоубийства человечества рассказы­вать об этом мире просто нечего. Высвободив силу заряда воображения, присущего контрфактичности, Одоевскому удается остановить ход «извра­щенной логики» Мальтусовой reductio ad absurdum.

Представленное в этой статье исследование частного случая взаимодействия теории Мальтуса с прозой Одоевского показывает необходимость боле е детального анализа соотношения науки с литературой в мысленном эксперименте. Решающим ходом здесь было не уравнивание эксперимента с лите­ратурой, а анализ их культурно-исторических особенностей и дискурсивных различий. Так, например, очевидно, что при создании текста Одоевский пользуется стратегиями из арсенала романтизма и стремится преодолеть логику аргументации Мальтуса, «разгоняя» ее безудержной фантазией и распыляя в хаосе своего художественного мира[59].

Кроме того, соотношение между наукой и литературой в данном случае крайне динамично, ибо оба дискурса и приближаются друг к другу, и друг от друга отдаляются: риторические и нарративные приемы создают впечатление убедительности и научности мысленного эксперимента, литературность же разрушает эту убедительность свойственными ей художественными сред­ствами. И хотя этот наглядный пример показывает дискурсивную независи­мость литературы и ее «противодискурсивную направленность»[60], тем не мене е этот случай — лишь один из возможных вариантов использования мысленного эксперимента в литературе[61].

 

Пер. с нем. Марии Варгин

 

 

[1] См.: Gilbert G. The Critique of Equalitarian Society in Malthus’s Essay // Philosophy of the Social Sciences. 1990. № 20. P. 35—55, 43. Гилберт обращает внимание на то, что до Мальтуса техника мысленных экспериментов применяется только в «Исследовании о природе и причине богатства народов» (1766) Адама Смита, правда, еще не систематически. Статья Гилберта — единственная из­вестная мне работа из всей литературы по Мальтусу, в которой анализируется роль мысленных экспериментов в «Опыте…».

[2] См.: Malthus T.R. En Essay on the Principle of Population [1798]. London, 2007. P. 8—9; 29—30; 112—114.

[3] См.: Ibid. P. 67—80.

[4] См.: Gilbert G. Op. cit. P. 48.

[5] См.: Wallace R. Various Prospects of the Mankind, Nature, and Providence (1761); Townsend J. Dissertation on the Poor Laws (1786). См. об этом: Sieferle P. Bevölkerungswachstum und Naturhaushalt. Studien zur Naturtheorie der klassischen Ökonomie. Frankfurt am Main, 1990. S. 72—74.

[6] См.: Sieferle P. Op. cit. S. 83 и далее.

[7] Kleeberg B. Einleitung // Schlechte Angewohnheiten. Eine Anthologie 1750—1900 / Bernhard Kleeberg (Hrsg.). Berlin, 2012. S. 9—63, 32. О связи роста народонаселения, эконо­мики и религии у Мальтуса см. также: Charbit Y. Economic, Social and Demographic Thought in the XIXth Century. The Population Debate from Malthus to Marx. Berlin etc., 2009. P. 9—49.

[8] См.: Sieferle P. Op. cit. S. 100 и далее.

[9] Malthus T.R. Op. cit. P. 14. Ту же самую демографически-экономическую модель можно найти уже у Джиаммарио Ортеса в его «Reflessioni sulla populazione delle nazioni per rapporto all’economia nazionale» (1790). См.: Tarca M. Malthus Theory and Population Prognosis Models // Thomas Rober t Malthus im Widerstreit der Wissenschaften / Ed. by Parviz Khalatbari. Berlin, 1991. P. 112—127, 117.

[10] Мальтус различает «предупредительные препятствия» (сознательное воздержание, позднее создание семьи) и «разрушительные препятствия», то есть факторы, повы­шающие уровень смертности.

[11] В своем трактате Мальтус не только оправдывает соци­альный status quo и ведет полемику против социалистических утопий, но и критикует политические способы борьбы с нищетой. См.: Wrigley E.A. Poverty, Progress, and Population. Cambridge, 2004. P. 229—248.

[12] Malthus T.R. Op. cit. P. 5.

[13] Malthus T.R. Op. cit. P. 6.

[14] Kleeberg B. Op. cit. S. 33.

[15] Malthus T.R. Op. cit. P. 140.

[16] Ibid. P. 54.

[17] Мальтус обращается к помощи мысленного эксперимента, хотя открыто называет себя продолжателем традиции эм­пиризма, пытаясь подчеркнуть отличие своего учения от «сугубо спекулятивного мышления» Годвина. См. об этом: Gilbert G. Op. cit. P. 36—39.

[18] Malthus T.R. Op. cit. P. 67 и далее.

[19] Ibid. Р. 70.

[20] Ibid.

[21] Расчеты Мальтуса относительно временного отрезка, на протяжении которого народонаселение увеличится вдвое, основываются на данных о росте народонаселения в США, то есть при условиях, лишь временно благоприятных для беспрепятственного роста. См.: Malthus T.R. Op. cit. Р. 8.

[22] Malthus T.R. Op. cit. Р. 8.

[23] Malthus T.R. Op. cit. Р. 76.

[24] Особенно часто такая аргументация используется в древ­негреческой математике. Так, Евклид доказывает, что не может быть наибольшего простого числа, и опровергает предположение, что наибольшее простое число существует, показывая логическую противоречивость этого пред­положения. См.: Rescher N. Reductio ad absurdum // Historisches Wörterbuch der Philosophie / Ritter Joachim, Gründer Karlfried (Hrsg.). Bd. 8. Basel, 1992. S. 369—370.

[25] См. в том числе: Brown J.R. The Laboratory of the Mind. Thought Experiments in the Natural Sciences. L.; N.Y., 1991. P. 1—3; Gendler T.S. Galileo and the Indispensability of Sci­entific Thought Experiments // The British Journal for the Philosophy of Science. 1998. № 49. P. 397—424.

[26] См.: Rescher N. Op. cit. S. 369.

[27] См.: Fauconnier G., Turner M. The Way We Think. Conceptual Blending and the Mind’s Hidden Complexities. N. Y., 2002. P. 233—240. По поводу контрфактического мышления см. также: What Might Have Been: The Social Psychology of Counterfactual Thinking / Ed. by N.J. Roese, J.M. Olson. Mahwah: New Jersey, 1995.

[28] См.: Albrecht A., Danneberg L. First Steps Toward an Expli­cation of Counterfactual Imagination // Counterfactual Thinking — Counterfactual Writing / Ed. by Dorothee Birke et al. Freiburg, 2011. P. 12—29.

[29] Физиократы исходили из того, что реальные экономиче­ские ценности возникают лишь в процессе земледелия, в то время как иные экономические отрасли вроде про­мышленности, торговли, финансового рынка лишь утили­зируют произведенные земледелием ценности. Исходя из этого положения, физиократы предлагали облагать нало­гами исключительно сырьевое производство.

[30] См.: Dirscherl K. Der Roman der Philosophen. Diderot — Rousseau — Voltaire. Tübingen, 1985.

Этот вид контрфактического повествования ускользал до сих пор от внимания филологов. Контрфактичность ис­следовалась по большому счету только в связи с познава­тельными механизмами, позволяющими читателю погру­зиться в мир художественного текста. См.: Ryan M.-L. Possible Worlds, Artificial Intelligence, and Narrative Theo -ry. Bloomington, 1991. Следуя этой традиции, Хиллари Данненберг разработала динамическую теорию «осюжечивания» (plotting), согласно которой контрфактичность реалистических текстов служит в первую очередь для си­муляции определенных причинно-следственных связей. Как утверждает автор, таким образом причинно-след­ственные связи «испытываются» в косвенном наклонении художественного мира в той же мере, что и в обыденном мышлении. См.: Dannenberg H. Concidence and Counterfactuality. Plotting Time and Space in Narrative Fiction. Lin­coln; London, 2008.

[31] См.: Kuhn T.S. Eine Funktion für das Gedankenexperiment // Kuhn T.S. Die Entstehung des Neuen. Frankfurt am Main, 1992. S. 327—356. Даже мысленный эксперимент Галилея с аристотелевским законом падения — часть диалога, не служащего одним лишь обрамлением логического доказательства, а обладающего определенными диалектическими свойствами, которые оказывают влияние на убедительность всего доказательства. О диалектически-риторическом методе Галилея см.: Pera M. The Discourses of Science. Chicago; London, 1994. Р. 59—71. В истории науки можно наблюдать, что на том этапе, когда знание (еще) не является точным, не будучи ни эмпирически до­казанным, ни поддающимся формализации, мысленный эксперимент зачастую выполняет роль «стимулятора ин­туиции», создавая видимость доказательства там, где его нет. См.: Brendel E. Intuition Pumps and the Proper Use of Thought Experiments // Dialectica. 2004. № 58. P. 89—108. Самым знаменитым примером в данном случае является «Происхождение видов путем естественного отбора, или Сохранение благоприятствуемых пород в борьбе за жизнь» (1859) Чарльза Дарвина. Отсутствие эксперимен­тального доказательства заполняется «воображаемыми иллюстрациями», которые являются лишь одним из мно­гочисленных приемов «единого длинного аргумента» Дар­вина. См.: Lennox J.G. Darwinian Thought Experiments: A Function for Just-So Stories // Thought Experiments in Science and Philosophy / Ed. by Tamara Horowitz et al. Sa­vage, 1991. P. 173—195.

[32] Контрфактичность считается той способностью человека, которую Роберт Музиль в «Человеке без свойств» назы­вает «чувством возможного»: «...способность думать обо всем, что вполне могло бы быть, и не придавать тому, что есть, большую важность, чем тому, чего нет» (Музиль Р. Человек без свойств. М., 1994. С. 3).

[33] Ueding G. Steinbrink Bernd. Grundriss der Rhetorik. Geschichte, Technik, Methode. Stuttgart, 1986. S. 294.

[34] Malthus T.R. Op. cit. P. 70.

[35] Ibid. Р. 73.

[36] Ibid. Р. 74.

[37] Malthus T.R. Op. cit. Р. 79.

[38] Манн Ю.Русская философская эстетика (1820—1830-е годы). М., 1969. С. 114.

[39] Преемственность этой структуры повествования относи­тельно структуры сборника новелл Гофмана «Серапионовы братья» спорна и самим Одоевским отрицалась. См.: Cornwell N. Vladimir Odoevsky and Romantic Poetics. Col­lected Essays. Providence; Oxford, 1998. P. 83—89.

[40] Сакулин П.Н. Из истории русского идеализма. Князь В.Ф. Одоевский. Мыслитель. Писатель. М., 1913. С. 263. См. также: Манн Ю. Указ. соч. С. 175; Baumann W. Die Zukun ftsperspektiven des Fürsten V.F. Odoevskij. Literatur, Futurologie und Utopie. Frankfurt am Main, 1980. S. 54; Cornwell N. Op. cit. P. 129; Паперно И. Самоубийство как культурный институт. М., 1999. С. 163; Grigorian N. Thought Experiments in Vladimir Odoevsky’s Russian Nights // Wie­ner Slavistisches Jahrbuch. 2013. № 58. S. 20—42.

[41] Одоевский В.Ф. Сочинения: В 2 т. М., 1981. Т. 1. С. 87.

[42] Одоевский В.Ф. Указ. соч. Т. 1. С. 87.

[43] Там же. С. 93.

[44] Там же. С. 87—89.

 

[45] Одоевский В.Ф. Указ. соч. Т. 1. С. 49.

[46] Там же. С. 48.

[47] См.: Критика мальтузианских и неомальтузианских взгля­дов: Россия XIX—начала ХХ в. / Под ред. Г.М. Коростелева, П.А. Бакало, Р.А. Башмаковой, Т.П. Нескромной. М.: Статистика, 1978; Todes D.P. Darwin without Malthus. The Struggle for Existence in Russian Evolutionary Thought. Ox­ford, 1989. P. 24—44.

[48] См.: Walicki A. The Slavophile Controversy: History of a Con­servative Utopia in Nineteenth-Century Russian Thought. Oxford, 1975. P. 64—82.

[49] См.: Манн Ю. Указ. соч. С. 106—113.

[50] Одоевский В. Указ. соч. Т. 1. С. 81.

[51] См.: Murašov J. Jenseits der Mimesis. Russische Literaturtheorie im 18. und 19. Jahrhundert von M.V. Lomonosov und V.G. Belinskij. München, 1999. S. 157—181.

[52] Одоевский В. Указ. соч. Т. 1. С. 95. Курсив автора.

[53] Там же. С. 112—114.

[54] Там же. С. 96—109.

 

[55] Одоевский В. Указ. соч. Т. 1. С. 68.

[56] Там же. С. 87.

[57] Там же.

[58] Там же. С. 90.

[59] См.: Grob T. Das disziplinierte Chaos. V.F. Odoevskijs litera-rische Phantastik und das Paradoxon der romantischen Phan-tasie // Gedächtnis und Phantasma. Festschrift für Renate Lachmann / Susi K. Frank (Hrsg.). München, 2001. S. 287— 318.

[60] Foucault M. Die Ordnung der Dinge. Eine Archäologie der Humanwissenschaften. Frankfurt am Main, 1999. S. 76.

[61] Примеры художественных текстов, выполняющих функ­цию мысленного эксперимента, можно найти также в ли­тературе натурализма. С анализом этой формы reductio ad absurdum можно ознакомиться в моей статье: Nicolosi R. Evidenz und Kontrafaktizität im (russischen) Naturalismus. Die reductio ad absurdum des Kampfes ums Dasein in D.N. Mamin-Sibirjaks Roman Chleb // Wiener Slawistischer Almanach. 2013. № 69. S. 247—272.