|
|
Владислав Кулаков
БОЛЬНОЙ ВОПРОС
Вот я на вас смотрю, на пидорасов,
и думаю, вот бы и мне прожить,
не возжелав, —
вот как В.Н. Некрасов, —
ни дома их, ни жён их, ни вола...
…или осла… — осла их и вола их, —
лишь справедливости, —
как Всевол’д Николаич.
Юлий Гуголев
Поэт В.Н. Некрасов ушел из жизни. Но нет никаких сомнений в том, что жизнь его поэтического слова только начинается.
Однако прежде, чем обратиться к поэтическому слову и потом обращаться к нему снова и снова, мне бы хотелось затронуть непростую и даже в некоторых аспектах болезненную тему непоэтического и нелицеприятного слова Некрасова, его полемической публицистики, поскольку порой эта публицистика вызывала недоумение и растерянность — даже у тех, кто понимал, насколько В.Н. Некрасов уникальный и значительный поэт.
Уже высказаны примирительные, политкорректные версии. Спасибо их авторам, но предмет разговора мне представляется более содержательным, чтобы этим ограничиваться. Ведь как ни мудри с примирительной политкорректностью, в сухом остатке получается одно: Некрасов — гений, гениям свойственны чудачества. Будем относиться к его бесконечной войне с ветряными мельницами как к чудачеству гения.
Действительно, ну что он цеплялся к каждой журналистской глупости, высказанной в какой-то чуть ли не многотиражке вроде давно забытой газеты «Куранты»? На всякий чих не наздравствуешься. А Некрасов прямотаки коллекционировал эти глупости, перетаскивал их из книги в книгу. Когда дело касалось его темы — современного искусства, он не видел разницы между СМИ и профессиональными художественными и литературными изданиями. К сожалению, профессиональные издания порой давали для этого определенные основания, но, конечно, требовать от журналистов серьезной квалификации могло прийти в голову только Некрасову.
Такое было у него отношение к слову. Слово не воробей. Никто за язык не тянул. Некрасов говаривал, показывая на свой ноутбук: «Ведь он (имярек) не понимает, что, сказав такое, сразу окажется вот тут, у меня». И очень многие попадали в историю литературы лишь потому, что подвернулись под его горячую руку.
«Обиженный», — говорили про Некрасова. А он настаивал: «Тридцать лет, как меня нет, сорок... Я — рекордсмен, чемпион по замалчиванию меня как автора». Ну как это — нет? Какое замалчивание? Кто не знает поэта Некрасова, кто не признает его таланта, его заслуг? Сколько книжек издано, сколько предложений от разных журналов о публикации стихов, в «НЛО» готовится избранное... А Некрасов говорит толстому журналу: «Разве не ваш рецензент столько-то лет назад на ваших же страницах сообщил такое-то? И вы хотите, чтобы я после этого у вас публиковался?» А Некрасов отказывается от книги в издательстве «НЛО», поскольку главный редактор не видит возможности публиковать авторское предисловие, не вписывающееся в общепринятые нормы литературной полемики.
Да, Некрасов этих норм не признавал. Он ведь стихи писал живым, разговорным языком, отчего же статьи ему писать иначе? И не нужны ему были с некоторых пор все эти публикации, издательства. Ему свое положение «непризнанного» (пусть и признаваемое только им самим) было дороже. Только однажды он согласился стать «признанным» — когда принял Премию Андрея Белого. Что не помешало ему в благодарственной речи в очередной раз упомянуть о своем «чемпионстве в замалчивании» — тогда уже был полувековой юбилей...
Итак, «обиженный». Да, «обиженный». Но не за себя. Большая часть некрасовских обвинительных текстов касается не самого Некрасова, а других, прежде всего художников — Рабина, Булатова, Васильева... Язык не повернется назвать их непризнанными, хотя в первой половине 1990-х им действительно с выставками в России не очень везло. Но дело не в персоналиях. Себя, Рабина, Булатова, Васильева Некрасов приводит в пример не в качестве частных лиц, но в качестве авторов, и речь идет прежде всего о том, что этими авторами выражается в искусстве. И обидно Некрасову не за себя и не за близких ему авторов, а за современное искусство.
Некрасовский лозунг «Воровство чужого места есть воровство» вовсе не борьба за место под солнцем. Булатов мудро заметил, что никто твоего места в искусстве не займет, как бы тебе ни казалось на первых порах тесно между предшественниками и современниками. И украсть чужое место в искусстве не получится. Да и нет таких, кто бы пытался это сделать. Вопрос о том, у кого появился в стихах концептуализм раньше, у Пригова или Некрасова, теми, кто в курсе дела, не обсуждается. Но Некрасов называет воровством чужого места действия тех, кто не в курсе дела, а берется судить-рядить. И высказывает претензии тем из коллег по цеху, кто в курсе дела, но не отказывается в этих действиях участвовать — хотя бы и пассивно. По сути, Некрасов говорит о профанации искусства в СМИ и, так сказать, арт-кураторстве, об искажении историко-художественных фактов и навязывании общественному мнению извращенного представления о современном искусстве.
Л И А Н О З О В О
одно слово
еще одно слово
и
К О Н Ц Е П Т У А Л И З М
и да что же это
за лганье
лганье
и лганье
наглым образом
лганье за лганьем
Со стороны казалось, что Некрасов ломится в открытую дверь: ну какая разница, что там пишут или о чем не пишут СМИ и какие преференции и кому оказывают арт-кураторы и всякие другие околохудожественные институции? Ведь Некрасов сам же говорил: «Искусство с искусством не враждует». Как может помешать искусству Булатова то, что в перестроечные времена у художника не было в России выставок? И раньше не было, а искусство было. У такого искусства в запасе вечность, при чем тут сиюминутные художества иных кураторов или арт-критиков? Но Некрасов не желал пренебрегать сиюминутностью.
Он видел явную системность в профанации современного искусства, объяснял эту системность бессознательным воспроизведением механизмов советской власти, власти вообще и связывал все с корыстными интересами. То, что я деликатно именую преференциями разных околохудожественных институций, Некрасов называл простым советским словом «блат». И проводил прямую аналогию между «криминальной революцией» начала 1990-х в экономике, в эпоху «прихватизации», и тем, что творится с искусством. Такая позиция выглядит чуть ли не конспирологической. Естественно, никакого заговора — ни в искустве, ни в экономике — не было. Все происходило так, как, видимо, только и могло происходить. И профанация шла от чистого сердца, без каких бы то ни было задних корыстных мыслей и в меру своего понимания искусства и себя в искусстве.
Однако системность во всем этом и впрямь присутствовала. И обусловливалась элементарной человеческой психологией, нежеланием идти по пути наибольшего сопротивления, склонностью выбирать путь попроще и поприятнее. Если угодно, это можно назвать заговором — «заговором непрофессионализма» (чем, по Некрасову, являлось и советское искусство).
Проще всего было на основе художественной практики концептуального перформанса объявить современное искусство интеллектуальным цирком для посвященных, «междусобойчиком» для своих — так и сделали. Вырвав из контекста и растиражировав тезис о «смерти автора», попытались отменить квалифицирующий для искусства признак качества — и жизнь совсем упростилась. Ну и так далее. Некрасов все это диагностировал сразу и точно, вполне тактично указав молодым талантливым авторам, что в искусстве не стоит горячиться, что надо «нажить», наработать свой опыт, прежде чем действительно займешь свое достойное место. Ну а с толкователями искусства и теми, кто брался осуществлять его общественную репрезентацию, Некрасов и правда был менее щепетилен, называя науку об искусстве «наукой как не знать».
Между прочим, советские карьерные механизмы тоже действовали. Только начальство поменялось. Да, арт-рынок диктует свои условия, но рынку эти условия диктует международное экспертное сообщество. И так хотелось побыстрее войти в это сообщество, что на всякие детали вроде более глубокого осмысления предмета времени уже не хватало. А западные эксперты, вовсе не обязанные разбираться в наших душевных тонкостях, от чистого сердца вносили свою лепту во всеобщее арт-веселье. «Премудрости теорий постмодернизма — премудростями, а решительные действия немецкой власти на месте советской по отсеву-фильтрации в том же ЦДХ 92 не могут не восхищать классической германской определенностью: тут хочешь-нет, а сам собой просвечивает losung вроде того, что стране дураков подобает искусство-уродство...», — пишет Некрасов. Он понимал, что добром это веселье не закончится. И что мы наблюдаем сейчас?
Полная дезориентированность большей части общества в современном искусстве, устойчивое представление о том, что современное искусство — это не более чем выходки нарушителей общественного порядка, почемуто именующих себя художниками. Это с одной стороны. А с другой — непроницаемое нарциссическое сообщество «интеллектуальной элиты», совершенно не считающейся с кем бы то ни было вне своего круга, поскольку «элита» замкнута сама на себя и с большим удовольствием потребляет создаваемые ею же смыслы, в том числе художественные. И чем больше искусство издевается над здравым смыслом, вызывая возмущение «непосвященных», — тем лучше. Веселье продолжается, только делается каким-то уж совсем страшноватым.
«Я никогда не реагировал на то, что писали о моих работах. Но вот, прочтя написанное обо мне и об Олеге Васильеве Катей Деготь в книге “Русское искусство ХХ века”, решил: хватит», — если уж совершенно неконфликтный Эрик Булатов однажды не выдержал, чего же было ждать от непримиримого Некрасова?
Понятно, что мы тут вступаем в область литературной и художественной полемики. Чем точка зрения Некрасова обоснованнее точки зрения (условно говоря) Кати Деготь? Некрасов приводил свои аргументы, весьма убедительные. Он был не только великим практиком, но и крупнейшим теоретиком искусства, ярким литературным и арт-критиком. Проблема в том, что теория и критический анализ в его статьях перемежаются с публицистикой, причем порой столь нелицеприятной, что академическая дискуссия многим представляется невозможной. Дискуссия возможна. Дискуссия необходима. И Некрасов был открыт для дискуссии — при всей своей предельной этической бескомпромиссности, эстетически он оставался максимально толерантным, радовался любой художественной удаче, с энтузиазмом воспринимал все новое, свежее в искусстве.
Наверное, позиция Некрасова была утопичной и слишком прекраснодушной, а его этическая бескомпромиссность чрезмерной и не всегда адекватной. Но Некрасов воевал не с ветряными мельницами. Профанация искусства оборачивается очень неприятными вещами. Искусство — это душа общества, и если при взгляде на иные образцы современного искусства складывается впечатление, что их творил душевнобольной, обществу впору задуматься о душе. Конечно, не все современное искусство такое. И обществу, чтобы вернуть душевное здоровье, надо бы об этом, наконец, узнать.
Публицистика Некрасова не нуждается ни в каких политкорректных оправданиях. В принципе, по существу Некрасов прав. Наверное, не всегда прав по форме. А в некоторых частных случаях, касающихся конкретных историко-литературных сюжетов (в теоретических построениях и художественных оценках Некрасов никогда не был категоричен, умел не претендовать на истину в последней инстанции), Некрасов может быть не прав и по существу — и в статьях, и в стихах. Тут от издателей и исследователей творческого наследия поэта потребуются вдумчивые комментарии, а от нынешних и будущих читателей Некрасова — особое понимание и деликатность. Но то, что им сказано, то сказано. А мы можем отвечать.
|