Нефотографизмы: преодоление травелога. Ольга Балла (Homo Legens)

Нефотографизмы: преодоление травелога. Ольга Балла (Homo Legens)С литературой путешествий – и не только на русской почве, на которой, говорят, травелог как жанр ещё и не освоен, как следует (и уж не поздно ли?), - нынче происходит примерно то же, что случилось с живописью, когда возникла фотография. Эта последняя, появившись, взяла на себя задачу точного отображения видимой реальности – освободив живопись для иных, куда менее очевидных задач.

Вот и теперь, когда есть масса внелитературных и внесловесных способов узнать, как выглядят иные города и страны: можно прочитать в блогах, посмотреть фотографии, видео, карты Google Earth… – в простом описании перемещения от точки А к точке Б стало чувствоваться нечто неустранимо избыточное. Критики и вообще комментаторы культурных процессов ещё видят смысл в напоминании читающим и пишущим о том, что «помимо физического перемещения тела в пространстве», этот жанр вообще-то «предполагает и метафизическое путешествие, в финале которого происходит если не взросление, то как минимум умудрение (как повествователя, так и читателя)»[i]. Беда в том, что в культуре с пониженной метафизической чувствительностью – наша как раз такова – и с крайне смутным представлением о том, восхождение к каким ценностям следует считать взрослением и умудрением, такие напоминания обречены оставаться неуслышанными.

Притом в самой идее «путешествия» продолжает оставаться нечто весьма привлекательное для общекультурного сознания. Неспроста тексты о путешествиях, переводные и оригинальные, продолжают появляться в изобилии. Их совокупность и процесс их изготовления со всеми его особенностями для удобства обозрения будем именовать «травелография», а пишущих такие тексты, соответственно, «травелографами».

И по сей день, несмотря на явную вроде бы тщетность пересказа поездок словами, есть множество желающих издать книгой или хотя бы выложить в блоге свои записки о том, как они куда-то поехали и что интересного и полезного для других путешественников они там увидели: эдакие субъективные путеводители. Вся эта вполне массовая продукция, представляющая интерес скорее социологический, нежели литературный, спору нет, находит свою благодарную аудиторию. Куда интереснее, что она, как всё массовое, начинает вызывать сопротивление.

В области литературы немассовой, в ответ происходящему, кристаллизуется собственный травелогический дискурс. Русская травелография в последнее, примерно, десятилетие – когда уже и наездились, и насмотрелись, и наговорились - стала выращивать свои нефотографизмы. Осваивать области своих неочевидностей.

Интерес к травелогам, сама потребность читающей и пишущей публики в них, какого бы те ни были уровня сложности, – симптоматичны.  Даже такое интеллектуальное издательство, как «НЛО», завело у себя «травелогическую» серию – «Письма русского путешественника» - и собирает в ней тексты о взаимодействии человека и пространств, написанные в широкой, с размытыми границами переходной области между изящной словесностью и литературой нон-фикшн, тяготеющие то к одному, то к другому из этих полюсов. Само собирание таких текстов в серию – то есть предложение увидеть и осмыслить их как цельность – уже разновидность анализа, по крайней мере, отчётливо преданалитическое состояние вопроса. Пора анализировать.

Для чего именно всё это симптоматично – ещё большой вопрос. По крайней мере, окончательного ответа на него у нас нет, но предлагаются разные его варианты.

Есть, например, версия, что интерес к литературе путешествий – свидетельство переходного этапа в развитии культуры[ii], сопоставимого с тем, что случился в пору предыдущего расцвета травелога в европейской словесности, в двадцатые-тридцатые годы XIX века. Есть и та, что видит корни «травелогического бума» (и популярности нон-фикшн вообще) – в истощении художественного, вымышленного, в утрате доверия и интереса к сюжетному, в открытии того, что сюжеты вообще и исчислимы, и предсказуемы. Впрочем, предполагаемый кризис беллетризма – не составная ли часть кризиса культуры вообще – когда старые, сложившиеся формы не работают, по крайней мере, не вызывают прежнего безграничного доверия? Во всяком случае, похоже, что тяга к литературе перемещений – показатель культурного беспокойства, общекультурной потребности в изменениях, в преображении, в выходе из привычного, устоявшегося и изношенного.

Есть представление, что романа-травелога в полном смысле этого слова на русском языке сегодня нет. Так считает, например, Алёна Бондарева, автор вышедшей в прошлом году в «Октябре» обзорной статьи о травелогах. «В книжном варианте, - пишет Бондарева, - русского романа-травелога почти не существует за редким исключением»[iii]. Такими исключениями она готова признать «Небесные тихоходы» Марины Москвиной или «Перс» Александра Иличевского, «лишь содержащий элементы рассказа о путешествиях»[iv].

Впрочем, кажется, всё сложнее. В современной русской литературе есть по крайней мере два явления (оба, по моему чувству, в числе важных литературных событий 2013 года), соответствующих модели романа-травелога – именно классической – с гораздо большей точностью. Это «Адамов мост» Сергея Соловьёва и «Матрос на мачте» Андрея Таврова. Герои каждого из них проходят преображающий, меняющий их судьбу и сущность путь в пространстве; оба эти странствия, не переставая быть привязанными к географии, – метафизические. Это – пути-испытания: исход каждого не представим вначале. Герои Соловьёва странствуют по Индии, по мере странствий меняются их отношения, чтобы, наконец, измениться совсем. Героиня Таврова скитается по России в поисках любимого человека, потерянного в одной из забытых жизней (а с ним – и самой себя). Да, там есть и путешествия во времени, и не только во времени – по разным уровням организации бытия, что в нынешней русской литературе вообще редкость. Затем герои, воссоединившись, путешествуют по разным странам, и в этих путешествиях – с их помощью - продолжают искать пути друг к другу сквозь забвение и невозможность. Есть и ещё один роман-травелог - «Translit» Евгения Клюева: кстати, классичнейший (был ли он в качестве такового узнан?), в котором развитие сюжета точно совпадает с перемещением героя в пространстве. Он едет на поезде из России в Данию через Европу, небо над которой забито пеплом вулкана Эйяфьятлайокудля – нельзя летать. В каждой из точек пути жизненная ситуация героя меняется –  с каноническим для «настоящего» травелога, роковым, радикальным и таинственным его преображением в конце.

Не менее интересны тексты, соответствующие классической модели не так жёстко – и даже решительно от неё отклоняющиеся. Особенно те, что относятся к той самой переходной области между «фикшн» и «нон-фикшн», которую прослеживает «НЛО» в своей «травелогической» серии. Она и предоставляет нам разнообразие примеров для типов современного – поискового, становящегося, размывающего границы беллетристики и документальности – травелогического дискурса.

Попробуем если не выделить чётко выраженные его типы (это, скорее всего, пока рановато), то хотя бы обозначить некоторые заметные тенденции в нём.

Прежде всего, это – роман с пространством и/или с чужой культурой. Из этой категории приходят на ум посвящённый Иерусалиму «роман-травелог» «Город заката» Александра Иличевского и «Вернись и возьми» Александра Стесина. При всей разности этих текстов у них, почти парадоксальным образом, есть нечто общее: заворожённость Чужим. Это – сильная эмоциональная, эстетическая, едва ли не метафизическая вовлечённость в пространство Иерусалима у Иличевского. Или, в случае Стесина, заинтригованность очень чужой и далёкой (ганской!) культурой, настолько сильная, что герой готов освоить её язык и жить в ней, хотя и без намерений ассимилироваться. (И освоил, и жил. О том и рассказывает.) Характерно, что оба этих романа с Другим написаны от первого лица, без возможности провести чёткую разграничительную линию между героем и повествователем. Это вообще типично для травелога.

Такое отношение к иным городам, странам и культурам – насыщение их нужными себе смыслами, создание себе на их материале личных пространств интенсивности – неотделимо, пожалуй, от их домысливания, придумывания. (Стесин в этом смысле – исключение: он критичен.) Отдельное явление в этой категории – русский роман с Италией вообще и с Венецией в частности.

О Венеции на русском языке в обозримое время вышло столько книг, оригинальных и переводных, что этот город нельзя не признать одной из важнейших точек интенсивности русской культуры. Уже, кажется, есть основания говорить о «венецианском тексте русской культуры». Его новейшие особенности хорошо видны на примере двух книг, одна из которых вышла, другая – ещё пишется, но автор ежедневно выкладывает фрагменты будущего текста в Интернете. Это – «Моя Венеция» Андрея Бильжо и становящаяся на наших глазах «Внутренняя Венеция» Дмитрия Бавильского.[v] Очень коротко эти особенности могут быть обозначены как, во-первых, перерастание эстетического (ведущего начала в венецианском дискурсе ещё ХХ века),  вращивание эстетики и считываемой с облика города исторической памяти в некоторую более объёмную цельность; во-вторых – присвоение города, делание его буквально продолжением собственного тела.

Ведущий смыслообразующий фактор в каждой из них – восприятие не просто личное и пристрастное, но прямо-таки чувственное: не только глазами и ушами, но на вкус, запах, чувство кожей температуры и влажности воздуха. Это - чтение городского пространства собственным телом, превращение всего себя в слепок с него. От этого текст не перестаёт быть описанием города, но обнаруживает как бы изнанку этого описания, психофизиологические корни того, чему предстоит стать образом пространства.

Бильжо превращает в точки сборки городского образа любимые им венецианские кафе и ресторанчики: представляет Венецию на вкус – через её гастрономические обыкновения, неотделимые от образа и чувства жизни вообще и непременно к ним, при ближайшем рассмотрении, выводящие. Бавильский делает такими точками прежде всего места эстетически насыщенные - церкви и музеи, но то, что в результате собирается, - выходит за пределы эстетики. Это скорее ощупывание, с помощью Венеции, жизни в целом – он пишет едва ли не поминутную хронику своего взаимодействия с городом. Характерно, что оба не смущаются включать в рассказ события и детали исчезающе сиюминутные: Бильжо – счета каждого из упомянутых заведений, Бавильский – происходящее на улицах, погоду, цены на билеты в музеи, собственные эмоциональные и телесные состояния.

Это разновидность присвоения, да. Традиционная травелогическая смысловая доминанта – открытие, познание – здесь вроде бы сохраняется. Но не в меньшей, а иной раз и в большей степени это оказывается познанием самого себя.

Далее – путешествие как практика непринадлежности. Практика если не духовная,  то по крайней мере экзистенциальная, в которой очевидна инструментальность и пространства, и перемещений в нём. Тут вспомним «Общество любителей Агаты Кристи» и «Город Ё» Глеба Шульпякова и «Книгу перемещений» Кирилла Кобрина. К ним отчасти примыкает книга Дмитрия Бавильского «Невозможность путешествий» - но о ней особо.

Каждая из этих книг лишь внешне – сборник очерков, не связанных ничем, кроме темы путешествий да обложки, под которую они помещены. Каждую держит общая, сквозная тема: обретение независимости от любого пространства, от любого географического, культурного и т.п. контекста. Выщупывание в себе неизменного ядра. Каждое из посещаемых авторами-героями мест описывается едва ли не только за тем, чтобы выстроить и обозначить между ним и собой надёжную дистанцию.

Как будто та же задача заявлена и в «Невозможности путешествий». Собственно, заглавная их невозможность, по Сенеке, состоит, объясняет нам автор, в том, что повсюду возишь самого себя и, значит, не достигаешь основной цели путешествий: не меняешься. На самом деле, меняешься или нет – ещё большой вопрос, и, в отличие от Кобрина и Шульпякова, дистанций между собой и посещаемыми местами Бавильский не выстраивает. Напротив, как и в своих ныне пишущихся венецианских хрониках, он даёт максимально подробный чувственный слепок с любого места, идёт ли речь об иных городах и странах или о родном посёлке АМЗ на окраине Челябинска, путешествие по которому - одновременно и путешествие по разным слоям, этапам и уровням прожитой здесь собственной жизни. Это ли не присвоение? Последняя же часть книги посвящена прочтению чужих травелогов разных времён и даже разных культур: путешествие по путешествиям, путешествие в квадрате… присвоение присвоения.

Словно в противовес набирающей силы практике непринадлежности, есть в русской травелографии и противоположная тенденция: упражнения в принадлежности (к русской ли культуре и судьбе, к мировой ли культуре, к уделу ли человеческому вообще). Это, так сказать, литература солидарности. Она явно родственна роману с пространством: тоже – присвоение мест, вписывание их в себя, – отличаясь от него разве меньшей степенью субъективности, телесности и сиюминутности. Но задачу она выполняет похожую: вживание в новообретаемые места, установления связей с ними. Культивирование чувства, что каждое из мест, куда приезжаешь, имеет отношение к твоим личным смыслам и способно стать для них ресурсом. Из недавнего - путевые записки Петра Алешковского «От Москвы…» и «На пути в Итаку» Сергея Костырко. Особенно же стоит упомянуть (и однажды осмыслить отдельно) работу в травелографии Василия Голованова - «Остров, или Оправдание бессмысленных путешествий», «Пространства и лабиринты», недавний сборник «К развалинам Чевенгура». Это – уже не личное (хотя личное начало здесь очень сильно), а культурное присвоение пространств, выявление их способности к порождению общезначимых смыслов. К той же традиции, по сути – неважно, насколько традиция отрефлексирована – принадлежит классический уже «Гений места» Петра Вайля.

Ещё один тип, доведший до известного экстремума одну из тенденций классического травелога – преображение путешествующего, - представлен книгой Андрея Левкина «Вена: операционная система». В роли «операционной системы» здесь оказывается весь город, а оперирует она, как с «формообразуемым» началом, с попавшим в него человеком. Это – штучный, на одного человека рассчитанный эксперимент: выявление с помощью города экзистенциально значимых состояний, бытийных матриц; совпадение в их пределах героя эксперимента с самим собой в наиболее важных из своих вариантов. В конце концов - подлинность существования и чувство этой подлинности, внутренней - не переводимой до конца в слова - точности.

Отчасти родственно этому – отсылая, однако, через человеческие состояния к надчеловеческим смыслам - путешествие онтологическое (можно даже сказать, «мистическое»). Этот тип текстов представлен «Тремя путешествиями» Ольги Седаковой. В трёх упоминаемых точках: Брянск, Тарту и русско-эстонское пограничье (и с ним – пограничье времён: переход от советского состояния к совсем ещё неясному постсоветскому) и итальянская глубинка, - там проживаются разные состояния самого бытия. (К этой категории может быть отнесён, пожалуй, ещё «Матрос на мачте» Андрея Таврова.)

И, наконец, - тип исключительный: своего рода противоядие против травелогов и очарования пространствами. Стоит особняком, аналогов не имеет (впрочем, не доведённая ли это до своих дальних пределов тенденция, начатая вполне ещё традиционными текстами Кобрина и Шульпякова?). Это – то, что делает в русской травелографии и литературе вообще Дмитрий Данилов, автор «Описания города» и куда менее замеченного, но в том же направлении работающего текста «146 часов» - о железнодорожном пути от Москвы до Владивостока.

Формально это - вполне травелоги: хроники путешествий. По существу - антитравелоги, вытравление из себя не то что даже травелога как жанра, а самого травелогического зрения. Именно к этому ведёт сухая, скрупулёзная регистрация происходящего и видимого – с принципиальным для автора отказом от местоимения «я» и глагольных форм первого лица, дополненным на сей раз ещё и изъятием из текста топонимов и имён собственных. Заявленная в начале задача: «Чтобы город стал как родной. Чтобы пропитаться городом. Чтобы город вошел в печенки» - не более, чем техническая уловка. Настоящая цель – освобождение и от города, и от потребности в городе, вообще - в путешествиях и во всём, что они способны с человеком сделать: «Надо как-нибудь так сделать, чтобы больше сюда не приезжать».

В целом о происходящем можно сказать вот что. Фокус внимания травелографа заметно смещается извне – внутрь. (Происходит, так сказать, интериоризация, «овнутрение» путешествия.) Пишущим всё больше интересно описание не столько зримого мира самого по себе, сколько взаимодействующего с ним человека, его внутренней феноменологии. Пространство всё чаще становится инструментом для решения внеположных ему задач.

Но не означает ли это нарастающей слепоты к самому пространству?

[i] Алёна Бондарева. Литература скитаний. «Октябрь», 2012, № 7.

[ii] Этой версии придерживается, например, главный редактор «Нового Литературного Обозрения» Ирина Прохорова – как следует из её высказываний в диалоге на радио «Комсомольская правда» с авторами наиболее заметных в литературе последних лет «травелогических» книг – Дмитрием Бавильским и Глебом Шульпяковым (эфир от 09.10.2013.)

[iii] Алёна Бондарева. Литература скитаний. «Октябрь», 2012, № 7.

[iv] Там же.

[v] Выкладывается в журнале: http://paslen.livejournal.com/