«ЛИТО» (глава из книги, «Букник»)

ЛИТО

В ранние студенческие годы, в конце 70-х, я заходил несколько раз в «старое» ЛИТО «Магистраль». В этом словосочетании — «ЛИТО “Магистраль”» — мерцал отблеск оживившейся ненадолго, между Сциллой оттепели и Харибдой застоя, литературной жизни 60-х годов, когда это была в большей степени форма неотлитованного (оксюморон) публичного существования, чем гетто для недопрофессионалов. Там состоялось чуть ли не первое выступление Булата Окуджавы, еще только со стихами. Об этом вспоминает в одном из интервью Евгений Рейн — между ностальгическим экскурсом в жаргон стиляг и эпическим дискурсом о попытке дуэли на топорах в деревенском сарае между Бродским и Бобышевым.

«ЛИТО» (глава из книги, «Букник»)В конце 70-х в «Магистрали», при Центральном клубе железнодорожников, локомотивом ведущим был официальный «молодой поэт» Александр Щуплов. Лет тридцати — тридцати пяти, с широким серым лицом, спокойный: дистанцированный, но и без снобизма. Человек расслабленно зарабатывал свои какие-то небольшие деньги, типа сторож в детском саду.

«Молодой поэт» — это термин советской литературной жизни, имевший отношение не столько к возрасту, сколько к статусу. Понятие выкристаллизовалось, судя по всему, уже в позднесоветское геронтологическое время. В первые лет тридцать советской власти дело обстояло иначе. Статус больше определялся теми или иными личными данными. Больше, как говорится, иными: при наличии литературных способностей — больше способностями в политической сфере. Скажем, Константину Симонову к концу Отечественной войны исполнилось лишь 30. А первую из шести Сталинских премий он взял у жизни в 26 мальчишеских лет, в 41 году. Примерно такая же парабола у Сергея Михалкова: он стал автором гимна СССР в 30 лет. Соотношение литературного и политического в те времена передает, до известной степени, байка из предбанников ССП. Кто-то сказал Михалкову по поводу гимна: «Что ж ты такое дерьмо-то написал?» На что он ответил: «Дерьмо-не дерьмо, а заиграют — встанете!» Кстати говоря, иностранное слово «парабола» следует, вероятно, в этом контексте заменить на родное «загогулина»: «Вот такая вот загогулина!» — как любил говорить, с харизматичной лукавинкой, Борис Николаевич Ельцин.

В позднесоветскую эпоху верхушка «системы» больше всего ценила в себе восточную неподвижность, ощущаемую как надежность/стабильность. Чтобы ничто не нарушало покоя, не раскачивало, словно фарфорового китайского болванчика. «Молодежность» официальных литераторов тянулась до сорока. И к физическому возрасту отношения, строго говоря, не имела, как вечная женственность… Более точные аналогии, впрочем, — не в плоскости метафизических понятий. Поскольку дело в статусе, в социальной иерархии, то «молодые» советские писатели — это та же типология, что «салаги» в армии. Источник — в лагерной системе паханов и шестерок, «грибнице» ролевых моделей советского социума.

В ЛИТО «Магистраль» под водительством поэта Щуплова было тихо и покойно, как в провинциальном привокзальном буфете. Контингент был столь же транзитен, непритязателен и непрезентабелен. Наиболее экстравагантный типаж был высокий немолодой парень с обветренной кожей, лицо как штормовка. Он только что приехал с БАМА: от него веяло мазутом и лязгало на стыках романтикой путешествий и эпохальных строек. А форму предлагала эпоха: патетическое неподъемное строительство в экстремальных условиях. Впрочем, позднесоветские стратеги в этом случае действовали целесообразно: каналирование энергии новых поколений таким образом осуществлялось. Вбок и впустую, не на себя же…

Бамовец жил в маленькой комнатке то ли в общаге, то ли в коммуналке где-то неподалеку от Клуба железнодорожников. И как-то позвал нескольких знакомцев по «Магистрали» к себе, продолжить общение. Мы пили чай, винопития не помню, по крайней мере обильного, и опять, но уже без «начальства», читали стихи. Была какая-то теплушечная теплота собравшихся вместе по человеческому поводу. И общий лирический поток… В жанре производственной многотиражки, где и инженеры, и квалифированные рабочие, и залетные студенты. Вполне душевное месиво, и объединенное, в общем, любовью к стихам, — что-то вроде нынешних интернет-форумов с вывешиванием любимого, где и Асадов, и Вероника Тушнова, и Цой.

В тот год—два я со всей душой (то есть с чрезмерной непосредственностью и недостаточной рефлексией) разыгрывал узнаваемое, очевидное амплуа: лирический-невротический старшеклассник-студент. И, кажется, компанию не очень портил, или, выражаясь естественнее (для себя), в контекст вписывался. Вроде Генки из культовой ленты «Доживем до понедельника» 68 года: он, в частности, разъясняет девочке, в которую влюблен, что она не «луч света в темном царстве», а главное — находиться в состоянии влюбленности. Или в духе младшего сына Васеньки из кинофильма «Старший сын» 76 года: это тот, который пылко и горько, безнадежно, «по определению», влюблен в великовозрастную соседку, героиню Светланы Крючковой. В целом эту симптоматику можно было бы назвать «Синдром Онегина Гаджикасимова».

Онегин Гаджикасимов — да, вот так его звали — автор популярных песен ВИА 60–70-х годов. Среди прочего — «Восточной песни», «Тебе все равно» и русской версии «Герл» «Битлз», соотносящейся с первичной реальностью оригинального текста, примерно как абстрактно-клевое звукосочетание «шисгара» с вполне осмысленно-конкретным «She’s got it» у «Shocking Blue».

Как я их любил, эти гимны эскапизма и лузерства!
Они штамповали, словно лубочную картинку на прянике, в мозгах чувствительных тинейджеров модель поведения персонажного антигероя.

Льет ли теплый дождь,
Падает ли снег,
Я в подъезде против дома
Твоего стою.
Жду, что ты пройдешь,
А быть может, нет.
Стоит мне тебя увидеть —
О, как я счастлив!
Странно и смешно наш устроен мир,
Сердце любит, но не скажет
О любви своей

Не аналог ли это «девушки из харчевни» Новеллы Матвеевой: с другой стороны по половому признаку, но с той же — с психологической и социальной? Быть в таком образе красиво и правильно. Это в большой степени предопределено традицией и санкционировано окружающей средой: от стихов Блока и до массовой песни из радиоточек и репродукторов. Включая и «бардовскую» песню из окон итээровских хрущоб: там не только Матвеева, но и Окуджава, «Муравей». «Глаза словно неба осеннего свод»… и далее почти везде, например, Дольский с его «Сентябрь. Дожди». НЕ действовать, не вступать в контакт с тем, кого любишь, и с тем, чтÓ любишь, — а ждать и упиваться своим состоянием затерянности и ожидания независимо от того, насколько это состояние имеет отношение к жизни и к тебе…

В «Восточной песне» сомнительнее всего, скажем мягко, утверждение, что ТАК устроен мир вообще: «Странно и смешно наш устроен мир». То есть делать нечего, разве что поудобнее и элегантнее («как рояль») подпереть стену у чужого подъезда. У парадного подъезда — тех, кто живет иначе. Осмысленней и качественнее. Кроме разве что исполнения предпоследней из десяти заповедей: «Не лжесвидетельствуй». Поскольку живет иначе — на «авторские» вот с этих самых текстов.

И вот все ночи напролет
Грустя смотрю в твое окно
Тебе я знаю все равно
Тебе я знаю все равно
Ведь ты забыла все давно
Бом-бом-бом-бом
У-у-у-у-у-у-у-у
.

Лет через тридцать после описываемых событий… Хотя в данном случае слово «событие» вряд ли годится — оно из словаря реально происходящего, а здесь вряд ли важно, произошло ли что-то в «первой реальности»… единственная важная вещь — состояние. И в этом влажно-вялом мареве условностей и абстракций действие неуместно, оно фактически синонимично брутальности и пошлости… В общем, недавно я обнаружил, что тексты трех главных «идеологических мотивов» моего отрочества, оказывается, принадлежат одному поэту-песеннику. Как обнаружить серийного растлителя малолетних. По популярному слогану тех самых 60–70-х, «мы в ответе за тех, кого приручили». Или, в позднем русском переводе 90-х, «за базар ответишь».

Но ответчик давно умер. И не как-нибудь — а уйдя до этого в монахи. Замаливать лжесвидельство? Тут сложнее и интереснее… Речь идет о мусульманской аристократии по происхождению… и — вот такая загогулина — советской элите-богеме.

Из «Красной книги советской эстрады»: «Онегин Юсиф-оглы Гаджикасимов родился 4 июня 1937 года в Баку. Его отец и мать были родом из аристократических семейств, из которых вышло немало известных в истории и культуре Азербайджана политиков, юристов, врачей, литераторов.
Мать Онегина Гаджикасимова Махтабан-ханум прекрасно знала русскую литературу и поэзию и, поскольку сын родился в 1937 году, когда отмечалось 100-летие со дня смерти Александра Сергеевича Пушкина, дала ему имя своего любимого героя… Онегин учился в Москве в Литературном институте имени Горького. В 60–80-х годах прошедшего столетия Онегин Гаджикасимов был одним из самых популярных и востребованных поэтов-песенников в СССР…
В 1985 году Гаджикасимов принял православие, а в 1988 году стал иеросхимонахом Симоном моныстыря Оптина Пустынь. Завершился его земной путь 30 июня 2002 года. Он был погребен на кладбище села Лямцино Домодедовского района Московской области».

Само по себе это «био» — поэма высокого бюрократического стиля. Бюрократизм — это, видимо, та точка, где Восток и советский коммунизм очень друг друга поняли. В специфическом сочетании имени и фамилии можно увидеть формулу, код будущих песенных текстов. Слияние внешнего русского антуража («Онегин старый мой приятель учился в Москве в Литературном институте имени Горького»), русско-советского языка, типа стиха и обстановки, городской топографии (общесоветской, но с центром в России) с глубинно-восточным менталитетом: типом поведения влюбленного Меджнуна…

«Лейла и Меджнун — героиня и герой популярнейшей на Востоке арабской легенды о разлученных и страдающих любовниках. Лейлу выдали замуж за другого, а Кайс (прозванный «меджнуном», т. е. одержимым демоном, безумным) ушел от своего племени в пустыню и жил одиноко, слагая песни в честь Лейлы. В конце концов оба погибают от тоски.
Впоследствии сюжет использован суфийскими поэтами; последние придали ему символический смысл тоски души в разлуке с божеством…»

Сиквел: «До сих пор она мне часто снится в белом платье, / Снится мне, что снова я влюблен… / Раскрывает мне она, любя, свои объятья, / Счастлив я, но это только сон …»

Семя попало в почву. Письмо позвало в дорогу. Просьба не кормить животных. Чувствительность и стремление к красоте не находили других ориентиров, кроме Меджнуна, в пустынях советских новостроек. Других ориентиров для этого типа юношества вокруг не было. Ассортимент «ролевых образов» при зрелом социализме был по-сиротски прост: всего «земного» — меньше одного.

Отвернемся от колкого ветра, зажжем энную сигаретку «Опал» в пещерке из заледеневших варежек, у бордового цоколя пятиэтажки, где на третьем этаже пьет на кухне с мамой чай — все уроки сделаны, портфель сложен, воротничок поглажен — твоя Лейла.
И будем писать в 17–18 лет такие стихи:

Там, где горечью лица облиты
и всегда только слякоть и снег,
ты пройдешь по асфальту и плитам,
по гниющей листве, по разбитым
мостовым, и ты встретишься с ней.

Ах, очнуться, прорваться, быть может,
через годы и судьбы — назад….
Но зачем-то бормочешь: «О боже,
что за сон, до чего же похожа»,
и проходишь, зажмурив глаза.

Нашел это стихотворение в блокноте-дневнике зимы 79-го года. Под стихотворением запись: «Связано с теми переулочками, которые ведут к дому Гали. Сокольники. Ххх, будет ли еще что-нибудь связано с этими местами?»
Отвечаю: да, вот этот абзац, через тридцать лет. Это ведь то, что ты и тогда хотел на самом деле. Детство — средство, слов — стихов, как рифмовал Брюсов.

Литературная студия Игоря Волгина в МГУ, следующая «остановка в пустыне» — была классом выше, чем «Магистраль». Это звучало и в определении «литературная студия» — не столь кондово-подсоветски, как ЛИТО (депо, мурло…). «Студия» ассоциировалась больше с профессионализмом, чем с клубом по интересам или клубом знакомств. Как театральные студии… или в ретроспективе в сторону литжизни начала двадцатых: Гумилев и что-то такое. Нечто для начинающих профессионалов, а не для пописывающих ИТР-ов.

Как-то еще через несколько лет я попал в качестве одного из приглашенных «почитать» гостей в какое-то ЛИТО рядом с зоопарком, как и ЦДЛ. После чтения, перед тем, как разойтись, они определялись с датой следующей встречи — и решили ее перенести, потому что по телевизору должны были показывать какой-то важный футбольный матч. Это меня поразило… Своя жизнь в реальном действии и литература — какие ни то, и в их каком ни то соединении — прямо и открыто переводились во второразрядный пассивный «досуг». Я и сам тогда был болельщиком, гол Родионова бразильцам не забуду никогда. Но не до такой же степени… Это было сильное впечатление, словно в документальных фильмах о «дикой природе», где в сцене львиной охоты на буйволов обычно возникает момент… пиковый, оргиастический — вроде оргазма, но не конвульсивный, а точка высшей неподвижности: момент экзистенциальной истины для этой жертвы, когда она еще вполне жива, но перестает сопротивляться. Не пытается быть одержимой своим существованием.

Участников и/или публики в студии в МГУ было несколько десятков — довольно много. Те же лица, что и на стиховедческих семинарах профессора Панова, которые я вольно посещал в те же годы. Старостой (хорошее слово для описания прошлого) был Евгений Бунимович. На групповом чтении в какой-то момент отдельные выступления предложили, в частности, мне и Юлии Немировской. Но почему-то этого не произошло, я там бывал нечасто и в течение недолгого времени — видимо, из-за несовпадения жанров: там было больше формального, коллективного и разностильного, чем я мог или хотел тогда выдержать…

На общем юношеско-девичьем фоне несколько странно смотрелся некий преподаватель философского факультета (по тем временам, конец 70-х, этот факультет казался филиалом ВПШ, Высшей партийной школы). Человек в пиджаке, лет 50… может быть, и 45, но все равно запредельно старый. Серовато-потертой внешности, не только что без улыбки, вообще практически без мимики. Он читал глубокомысленные («глыбкомысленные», как выразился в одном из своих текстов примерно того же времени Пригов) типа-хокку. Отношение к нему было тихо-почтительное… Такой серый-серый волк, приволакивающийся понюхать и пощипать розовые цветочки на весеннем лугу вместе с овечками с филфака и козликами с физмата.

Антропология «мастеровых»: костистые, мрачноватые, с закушенной от амбиций губой в никотине… Дореволюционные слободские философы, учителя жизни для домашних и подмастерьев в их «столярках» или лавках.
Максим Горький, но и в известной степени Чехов, Сологуб…
Или из средне-низшего не-столичного духовного сословия.
Этот тип составил в немалой степени цвет «творческой» и гуманитарной интеллигенции советского времени. И до сих пор аукается, в соответствии с пережитыми страной загогулинами, в мутантной форме. Например, в биографических справках о маркизе-де-саде позднесовестской интеллигенции Викторе Ерофееве сообщается, что его предок — изобретатель радио Попов, а тот — из семьи священника Пензенской губернии.

Хотя… для постсоветского этапа характерней, похоже, другая антропология. Дед Владимира Сорокина — лесник. Меньше начетничества, заливистого воя на луну, больше — медвежьего: всеядного, с повадками «хозяина леса». Или, даже скорее, больше от какого-нибудь водяного: неподвижность… как у нечисти, «с того света». Физиологическое почти гипнотическое ощущение существа потустороннего — из этнического «ужастика». С фольклорно-мифологическим бэкграундом: темный лес, не пей из копытца, была у русской литературы избушка лубяная…