Все тайное становится одой (рецензия Игоря Гулина, «Ъ»)

В издательстве НЛО вышло большое избранное Михаила Еремина — невероятного поэта-философа, уже седьмое десятилетие ведущего работу по поиску языка, которым можно рассказать обо всех тайнах мира.

О Михаиле Еремине сложно писать. В современной русской литературе больше нет фигур такого масштаба и нет адекватной меры, чтобы применить к его стихам. Отчасти дело в поколении, которое Еремин представляет едва ли не в одиночку. Из молодых гениев первой волны советской неофициальной поэзии жив Станислав Красовицкий, но тот решительно открестился от собственной подпольной славы и старых текстов. Еремин — обратный случай. Он пишет в начале 2020-х так, как начал писать в конце 1950-х. Речь не о манере (она понемногу менялась), но о верности однажды избранной системе. Теперь его тексты за шестьдесят с лишним лет можно прочитать в одной книге и лучше понять эту потрясающую работу.

В истории литературы имя Еремина крепко связано с понятием «филологическая школа». Так собиратели и исследователи андерграунда задним числом обозначали компанию друзей-поэтов, учившихся в 1950-х на филологическом факультете Ленинградского университета. Название это неудачное. Оно наталкивает на распространенное представление о филологической поэзии: играющей с традицией, ощущающей историю литературы как свою стихию. Подобная культурность в этой компании была свойственна только Льву Лосеву. Остальные поэты группы (Леонид Виноградов, Сергей Кулле, Владимир Уфлянд и другие) такими не были. Они были весельчаками, задорными экспериментаторами, меланхоличными ирониками. Не был таким и Михаил Еремин. Он — поэт-философ.

Стихи Еремина — наблюдения и размышления. Они отталкиваются от мелочей — формы цветка, анекдота, перемены погоды, но всегда касаются последних вопросов: природы добра и зла, цели существования живых существ, значения языка, смысла истории. Каждое его стихотворение — глава огромного поэтического трактата об устройстве бытия.

У этих глав есть устойчивая структура. Все стихи зрелого Еремина — восьмистишия. Эта форма — рамка, ограняющая взрыв языка, его рост во все стороны. Внутри нее — невероятно причудливый синтаксис: разрывающие логику в неожиданных местах вставные предложения и вопросы, тире и скобки, долгие перечисления и инверсии, затрудняющие чтение до предела. Еще более странен их словарь. Еремин использует термины всех областей знания: археологии и квантовой физики, алхимии и экономики, ботаники и лингвистики, теологии и кораблестроения, а помимо того, архаизмы и неологизмы, латынь, нотные знаки и химические формулы.

При первом взгляде его тексты иногда кажутся недоступными пониманию, научная терминология выглядит заумью. На деле это не так: трудность здесь не равна темноте, и при внимательном, иногда многократном, чтении ереминских стихов их мысль почти всегда оказывается ясна.

Такая установка на трудность отчасти обусловлена литературной родословной. Еремин начинал с обаятельного, немного наивного неофутуризма, но его зрелая поэзия — футуризм высшего рода — не стиль, но интеллектуальная установка. Как часто бывает, радикальное новаторство здесь подразумевает столь же радикальный архаизм. Еремин возвращает русскую поэзию в эпоху ее рождения, в XVIII век, когда у той не было собственного языка, отдельного от языка науки и языка богослужения, и не было собственных целей: она была слита с познанием и славословием. В сущности, метод Еремина — столкновение научных терминов, мифологических образов, народных поверий — это метод оды в известном определении Ломоносова: «сопряжение далековатых идей». Отсюда же и одическая поступь его ритма, и сам жанр стихотворения-рассуждения. Можно представить ряд поэтов-мыслителей, в который Еремин легко вписывается: Державин, Тютчев, Хлебников, поздний Мандельштам.

У такой поэзии особые отношения со временем. Она не отрицает современность, но как бы раскрывает ее другому времени, включающему в себя прошлое от дня творения и большого взрыва, всю естественную и человеческую историю (морфогенез растений, оседание гор, войны, открытия, чудеса), все возможное для вселенной и ее обитателей будущее. В этом большом времени все локальные языки, от старинных говоров до компьютерных кодов, живы, и все они говорят правду (Еремин — не поэт культуры подозрения, антипостмодернист). Наречие, способное получиться в их сопряжении,— абсолютный пра- или сверхъязык. Но в стихах — только движение к нему, попытка фрагментарной реконструкции.

Эту работу питает главная интуиция ереминской поэзии: мир — это тайна, и эта тайна доступна познанию. Чтобы познание начало совершаться, наука должна стать подобной откровению, а откровение — науке; все знаки и все знамения — обнаружить в себе части одной системы.

Здесь есть свои правила: совершенный язык тайны не предполагает полной расшифровки, поэтому подступ к нему не может быть вполне аналитическим, а толкование не должно быть риторичным. Риторика доказывает читателю нечто, делает сложное доступным. Квазириторические приемы Еремина — вопросы и ответы, доводы и сравнения — служат обратной цели. Они позволяют идее явиться в переплетении покровов, как в мистерии (только мистерия эта не допускает экстазов, сбивающих напряжение ума). Отсюда же формальные причуды его стихов: предельное усложнение логики, складки и завитки синтаксиса. Благодаря им стихотворение становится не тезисом, но самостоятельной сущностью, подобной тем, что чаруют Еремина в мире: бабочке, горе, жемчугу, иероглифу, кораблю.

Познание тайны мира не означает ее устранения, прекращения таинственности. Наоборот, чтобы сделать тайну хоть отчасти видимой, необходимо в словах разыграть ее спрятанность, выстроить из них священный мир — столь же сложный, сколь сложен мир внесловесный — мир мельчайших частиц, археологических палимпсестов, азартных игр, моральных парадоксов.

Есть еще одна важная вещь. Не раз замечали, что в стихах Еремина нет первого лица единственного числа, слова «я». Но это не значит, что там нет автора. Наоборот, он отчетливо присутствует, он — существо не только мыслящее, но и чувствующее. Автор выражен не первым числом, а инфинитивом: не я вижу, а видеть, не я люблю, а любить. Любить в ереминской поэзии — это тоже смотреть, читать знаки любви.

Здесь — этическое измерение этих стихов. Чтобы стать проводником и толкователем тайны, поэт должен не отдаваться романтической стихии, но обрести место и твердо держаться его. Поэтому от текстов Еремина никогда не возникает ощущения повтора. Наоборот, с годами в них все больше уверенности — знания, что ставка сделана верно, задача решаема, обет не предан, и каждое стихотворение — уже награда.

***

Взлет златки — храмоздание Спасения,
Как танатоз божьей коровки, квиетизм навозного жука
И самохрам стеклянницы.
Хитиновые ставни распахнуть, расправить окна крыльев.
Дрожащее пенсне — две линзы теоскопа.
Сетчатка на просвет,— и водяные знаки,
Как нимбы дополняют иероглифы,
Что выбиты клавиатурой ока.

1977

***

He быть — осуществимо ли? —
Одним из шествующих (О, непротолченная
Труба отечества!), ведомых и
Гонимых конативной анфиладой,
Подобной (Каждая из предстоящих —
Не на замке — дверей
Прозрачней пройденной, устойчивей в проеме.)
Склонению местоимения «ты».

1989

***

Стечение (Жгут или узел?)
Существ — (Грез? Или тел?) — enjam-
Bement — ований;
И звуковязь:
От пауз в арабеске флексий к немоте;
И трепет как пружина между данностью
(Поверхностью?) и дном;
И судорога — устье (Бифуркация? Исток?).

1995

***

Есть чудом выживающие при аэрокрушениях.
Бывает чуден Днепр. Чудесил в гневе царь Салтан.
(По разной достоверности источникам.)
Чудили некогда юродивые. Прочих, скажем, чудаков
Когда-нибудь едва ли жаловали. К слову вспомнить
И чудищ, доживающих, по слухам, в океанах,
И мутагенные причуды. Все
Есть Чудо бытия.

2017