Слово и бескультурье. Препринт («Полит.ру»)

 

Слово и бескультурье. Препринт («Полит.ру»)

Георгий Чулков, Мария Петровых, Анна Ахматова, Осип Мандельштам

Полит.ру публикует заключительные главы книги Павла Нерлера Con amore. Этюды о Мандельштаме, посвященной памяти Аркадия Штейнберга и Николая Поболя и выходящей в издательстве НЛО весной. Сегодня, 27 января 2014 года, исполняется год со дня смерти Николая Поболя.

Не-колонновожатый

Всячески отодвигая в тень творческое наследие таких мастеров, как Горький и Алексей Толстой, Маяковский и Есенин, Твардовский и Исаковский, нам пытаются навязать сегодня новую историко-литературную версию, где на первом плане стоят совсем иные писатели — талантливые, заслуживающие нашего уважения и памяти, но в реальной, действительной истории советской литературы не являвшиеся ее колонновожатыми, — скажем, Мандельштам и Пастернак, Ахматова и Цветаева, Булгаков и Бабель...[1]

Нельзя согласиться с нарушением исторических пропорций, которые допускает автор. Ю. Трифонов отводит Мандельштаму одно из главнейших мест в отечественной литературе, определяющих лицо русской поэзии в целом. Мандельштам — интересный поэт, но есть, кроме него, еще и Пушкин, Жуковский, Батюшков, Баратынский, Лермонтов, Тютчев… всех не перечислить. Именно они определяют лицо русской поэзии, питают поэзию нашего времени.[2]

В статье «О природе слова» Мандельштам писал: …Эллинизм — это сознательное окружение человека утварью вместо безразличных предметов, превращение этих предметов в утварь, очеловечивание окружающего мира, согревание его тончайшим телеологическим теплом. Эллинизм — это всякая печка, около которой сидит человек и ценит ее тепло, как родственное его внутреннему теплу. Наконец, эллинизм — это могильная ладья египетских покойников, в которую кладется все нужное для продолжения земного странствия человека, вплоть до ароматического кувшина, зеркальца и гребня.

Думал ли, гадал Мандельштам, когда писал эти строчки, что не пройдет и 20 лет после его смерти, как заработает, как застрекочет ундервудными клавишами и как зашелестит фиолетовыми и черными копирками самиздат, некоронованным королем которого станет он сам? Думал ли он и гадал, что через 30 лет, в шестидесятые, его стихи, переплетенные в разноцветный самиздатский коленкор, станут неотъемлемой принадлежностью каждого интеллигентного дома и не только в Москве? Что они станут чем-то вроде домашней утвари, столь же насущной, как кастрюля и сковорода? И что он сам, таким образом, станет источником того тонкого телеологического тепла, о котором писал в 1920 году?!..

Шестидесятники — наследники того четвертого сословья, которому присягал Мандельштам, — с восторгом и радостью окунулись в мир его стихов. Физики в этом не отличались от лириков: первый мандельштамовский вечер в СССР в МГУ в 1965 году организовали аккурат математики, то есть физики. Стогны обернулись кухнями, где  ифизики,и лирики взахлеб читали и на машинках перетюкивали друг для друга московские и воронежские стихи.

Дефицит свободы, поделенный еще и на трудность миграции внутренней (прописка) и невозможность миграции внешней, преодолевался по-разному: одни искали острых, но свободоносных впечатлений в экстремальном туризме (горы и пещеры, плоты и байдарки), другие шли в диссиденты, а третьи уходили в нечто парадоксальное — в эмиграцию внутреннюю.

Вот как зацепила это явление Светлана Алексиевич, точнее, один из ее собеседников:

…А я из поколения дворников и сторожей. Был такой способ внутренней эмиграции. Ты живешь и не замечаешь того, что вокруг, как пейзаж за окном. Мы с женой окончили философский факультет Петербургского (тогда Ленинградского) университета, она устроилась дворником, а я истопником в котельной.

Работаешь одни сутки, двое — дома. Инженер в то время получал сто тридцать рублей, а я в котельной — девяносто, то есть соглашаешься потерять сорок рублей, но зато получаешь абсолютную свободу. Читали книжки, много читали. Разговаривали. Думали, что производим идеи. Мечтали о революции, но боялись, не дождемся. Закрытую, в общем-то, вели жизнь, ничего не знали о том, что творится в мире. Были комнатные растения. Все себе придумали, как впоследствии выяснилось, нафантазировали — и Запад, и капитализм, и русский народ. Жили миражами. Такой России, как в книжках и на наших кухнях, никогда не было. Только у нас в голове. В перестройку все кончилось… Грянул капитализм… Девяносто рублей стали десятью долларами. На них — не прожить. Вышли из кухонь на улицу, и тут выяснилось, что идей у нас нет, мы просто сидели все это время и разговаривали. Откуда-то появились совсем другие люди — молодые ребята в малиновых пиджаках и с золотыми перстнями. И с новыми правилами игры: деньги есть — ты человек, денег нет — ты никто. Кому это интересно, что ты Гегеля всего прочитал? Гуманитарий звучало как диагноз. Мол, все, что они умеют, — это держать томик Мандельштама в руках…[3]

И хоть как следует не печатали при советской власти никого, даже Маяковского с Есениным, но тут все же симптоматично, что томик не кого-нибудь, а Мандельштама. Самиздатский или тамиздатский, надо полагать…

Официальное же книгоиздание зорко стояло на страже правильного понимания и оценки творчества Осипа Эмильевича. Отечественный Мандельштам, впервые объявленный еще в 1956 году, вышел в Большой библиотеке поэта только в самом конце 1973 года: книгу промурыжили долгих семнадцать лет!

Оставим в стороне трудности, связанные с ее реальной подготовкой, но не оставим самую главную трудность — упорные поиски советской властью правильного автора для вступительной статьи[4]. Когда же он был найден (Александр Дымшиц) — начались упорные поиски, уже им, правильных слов о столь неправильном поэте-декаденте.

Как очень точно написала о нем Виктория Швейцер: Для меня Дымшиц как бы и не реальный человек, а обобщенный образ ортодоксально-официального литературоведа, работающего одновременно и политическим флюгером[5] В 1973 году — году очередного ближневосточного кризиса — флюгер с удвоенной уверенностью показывал: Внимание, внимание! Время назвать всем известные вещи своими именами еще не пришло! еще не пришло! еще не пришло!.. И время жить, под собою чуя страну, тоже еще не пришло! еще не пришло! еще не пришло!..

И в результате читатель получил от советской власти такие вот словесные кульбиты. Об аресте 1934 года: Трудно сложились для поэта и житейские обстоятельства. После кратковременного пребывания в Чердыни-на-Каме он поселился в Воронеже (с.11). Или о втором аресте и о гибели в лагере: В 1937 году оборвался творческий путь Мандельштама. Поэт умер в начале 1938 года (с. 12).

После того, как автор сознательно пошел на такие искажения узловых событий судьбы поэта, неточности в топографии (Чердынь находится отнюдь не на Каме) или хронологии (смерть не в начале, а в конце 1938 года) не имеют уже никакого значения.

Выбор Дымшица по-своему закономерен – он был в теме, и однажды, рецензируя Эренбурга, уже походя лягнул Мандельштама и Цветаеву, противопоставив им Блока и Маяковского:

 Ставить талантливого, но все же второстепенного поэта Мандельштама в один ряд с этими гигантами, по-моему, неосмотрительно... Осип Мандельштам был поэтом интересным, тонким; он чувствовал краски истории, но недостаточно чувствовал свое время, Он умел выражать интимнейшие переживания, но с трудом выходил за их пределы. Идеалистическая философия и эстетика декаданса мешали ему широко шагнуть навстречу современности. Тому свидетельством и его стихи и его статьи. Его нельзя, не нужно вычеркивать из истории литературы, его дыхание и тепло сохранятся в ней, но нельзя, не нужно преувеличивать его масштабы, вводить его как мэтра в современную поэзию. <…>Поэты эти[6] — в прошлом[7]

Попробуем заглянуть на кухню прохождения книги в Библиотеке поэта, для чего ознакомимся со внутренними рецензиями на рукопись. У многих членов редсовета Библиотеки поэта суждения не так уж и разнятся от дымшицевских.

Вот критик В. Перцов, друживший с Надеждой Яковлевной[8], рассуждает о книге образцов поэзии (6 ноября 1960 года):

<…> Кроме того, можно освободить рукопись от некоторых вещей, где бормотанье может быть неправильно понято, например, “Нет, никогда, ничей я не был современник…”.

В разделе “Стихотворения 1930—1937”, в целом гораздо менее значительном, можно видеть, как сказалась выключенность поэта из эпохи. До этого продолжался разгон, взятый еще до революции, и даже нарастала сила поэта. Но потом иссякла, не получая питания. Цикл об Армении написан очень квалифицированно (у Мандельштама ведь вообще нет плохо написанных стихов), но нет ничего нового, оскудели мысль и чувство, устала рука. Не вносит в поэзию Мандельштама нового и стихотворение “Как люб мне натугой живущий…” И то же самое я должен сказать о таких стихах, как “Мы с тобой на кухне посидим…”, “Довольно кукситься, бумаги в стол засунем…, Еще далеко мне до патриарха…”, а бормотанье на современные советские темы не дает ничего в смысле поэзии (“…Река-Москвав четырехтрубном дыме…”, “К немецкой речи…” (вообще, этот запоздалый, усталый кубизм едва ли может что-нибудь состарить в том арсенале, каковым должна быть “Библиотека поэта”. А такие стихи только могут скомпрометировать автора:

Я должен жить дыша и большевея,
Работать речь, не слушаясь, сам-друг.
Я слышу в Арктике машин советских стук,
Я помню все — немецких братьев шеи
И что лиловым гребнем Лорелеи
Садовник и палач наполнил свой досуг.

Это уже плохо написанные стихи, включать их, конечно, не следует. А таких стихов в этом разделе немало.

Гуди, старик, дыши сладко,
Как новгородский гость Садко,
Под синим морем глубоко,
Гуди протяжно вглубь веков,
Гудок советских городов.

В цикле воронежском стихи свидетельствуют больше о несчастной биографии поэта, чем о движении в его поэзии. Зачем же впускать их в книгу образцов поэзии? К чему, например, это:

Необоримые кремлевские слова —
В них оборона обороны (?)
И брони боевой, — и бровь, и голова,
Вместе с глазами (?) полюбовно собраны.

В целом у меня такой совет. Издать этого Мандельштама, а не делать из него советского поэта. Отсюда следует, что из раздела “Стихотворения 1930—1937” взять только оригинальные стихи, т. е. в очень небольшом количестве.[9]

Не слишком далеко от книги образцов поэзии и рецензент Твардовский со своим стеклярусом искусства. Его первая рецензия датирована 13 января 1961 года:

Я совсем не знал до рукописи, присланной мне из “Библиотеки”, Мандельштама неопубликованного, того, который представлен во второй части этой рукописи.

И должен признаться, что эта часть стихотворений Мандельштама производит на меня впечатление гораздо меньшей значительности, несмотря на то, что в них как будто явственней и “признаки века”, и отголоски личной печальной судьбы поэта. Странное дело, но Мандельштам этой поры гораздо темнее и замысловатее прежнего. Попросту — я бы не взялся истолковать недоумевающему читателю многие из этих стихотворений, а редактор, вообще говоря, должен быть хотя бы про себя и готовности к такому элементарному истолкованию: что — про что?

Назову наудачу такие стихи как “На мертвых ресницах Исакий замерз”; “С миром державным…”; “Я не хочу средь юношей тепличных…” (первая строфа ясна, дальше — мрак); “Еще мне далеко до патриарха…”; “Возможна ли женщине мертвой хвала…” (может быть,  указать — о ком речь?); “Голубые глаза и горячая лобная кость…” (Андрей Белый?); “От сырой простыни…” (что такое: “захлебнулась винтовка Чапаева”?); “Где связанный и пригвожденный стон…”; “Я скажу это начерно шепотом…” (2-я строфа — не понять); “На меня нацелилась груша да черемуха…” (знакомая есенинская интонация, а что — про что — бог весть); “Я смотрел, отдаляясь, на вьюжный восток” (нужно знать биографический момент, а то опять же не добраться ни до какого смысла); “Куда мне деться в этом январе”; “Еще не умер ты…”; ‘Эта область в темноводье…” (вроде бы и понятно, да — нет) и т. п.

Боже упаси, я не говорю, что эти стихи нужно снять, я даже испытываю некоторую неловкость, что приходится сознаваться в своей непонятливости, но я-таки не понимаю подобных стихов. Это все уже настолько субъективно и “личностно”, что, кажется, порой написано без малейшей озабоченности тем, будет ли что доступно пониманию какой-либо другой душе, кроме авторской. Я далек от того, чтобы усматривать в этих стихах некую “тайнопись” неблаговидного политического толка (хотя, конечно, иные читатели будут стремиться разгадать здесь нечто написанное “между строк”), но просто, повторяю, как редактор я бы лично затруднился такие стихи представить читателю, не будучи в готовности объяснить их объективный смысл.

Сложны и темноваты и многие другие стихи этой неопубликованной части наследия Мандельштама, но я взялся бы объяснить, изложить поэтическое содержание таких, например, стихотворений, как “Рим”; “За Паганини длиннопалым…”; “Вооруженный зреньем узких ос…”; “И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме…”; “Батюшков”; “Мастерица виноватых взоров…” и т. п.

Может быть, особая усложненность и внутренняя притемненность при внешней будто бы отчетливости стихов этого периода объясняется отчасти особым, болезненным состоянием психики автора, о чем говорят люди, знавшие его в последние годы его жизни? Это тоже нужно иметь в виду[10].

В результате книга вышла спустя лишь 12 лет после того, как были написаны процитированные отзывы.

Интересная особенность — обоим рецензентам труднее всего давался именно поздний Мандельштам. То есть тот самый, что вообще не издавался в СССР!

И тот самый, что разошелся бессчетными тиражами в самиздате!

Золотое руно vs. Голубое сало. Закат Мандельштама или обретение берегов?

Народу нужен стих, таинственно-родной,

Чтоб от него он вечно просыпался…[11]

Да кому он сегодня нужен, этот ваш Мандельштам?..

(Парафраз)

1

Казалось бы, с падением СССР, с отменой цензуры, ситуация для Мандельштама переменилась на идеально хорошую.

Но не все так просто.

Ибо тут же появились новые критерии и, повторим за Блоком и Мандельштамом, возник вопрос!

Весной 1997 года Михаил Новиков, уважаемый публицист из Коммерсанта (ныне, увы, покойный), отозвался рецензией на выход 4-го тома в Собрании сочинений Осипа Мандельштама[12]. Текст, озаглавленный И от нас природа отступила, задевал за живое. Он был не столько о Мандельштаме и о вышедшем томе его не слишком известных писем, сколько о резонансе на него читающей публики, точнее, о том, как этот резонанс улавливает и фиксирует тренированное критическое ухо.

Замерял его Новиков по-коммерсантски просто — тиражами.

Если первый том 4-томника тянул на 10 тысяч экземпляров, а последний всего на 5 тысяч, то это же двукратное падение интереса! Хорошо еще, что журналист не знал, что во времена издательской бури-и-натиска на стыке СССР и России тиражи мандельштамовских книг доходили до 350 тысяч, а суммарные тиражи зашкаливали за десяток миллионов![13] Ведь тогда падение интереса оказывалось бы 50-кратным!

Но особенно архаичным и позорным показалось Новикову само издательство, выпускавшее 4-томник, особенно его название: Арт-Бизнес-Центр. Это что-то из скоротечной и совсем уж выветрившейся кооперативной эпохи. Правда, разбираться в том, почему это не сделали кошерные вагриусы и ад-маргинемы, а вот это, из презренной кооперативной подворотни, взяло и сделало — ему западло и влом.

Всем этим уважаемый критик, вероятно, хотел сказать что-то вроде: плох тот писатель, живой или мертвый, которого издает не Вагриус[14], чьи тиражи не пятизначны, а вечера собирают гостиные, а не залы и стадионы. И даже из тех считанных читателей, кто дал себя уговорить и купил первый том со стихами, лишь каждый второй согласился бы ознакомится с эпистолярной скучнятиной поэта.

Досталось и читателю: Выходит, что общественное — или, лучше сказать, среднеинтеллигентское — сознание похоже на капризного ребенка: выпросив себе дорогую игрушку, он теряет к ней интерес. Получив наконец полный корпус текстов полузапретного автора, мы обнаруживаем, что читать его расхотелось.

А не путает ли наш критик Мандельштама с куколкой Барби?

При этом он продолжает поковыривать скальпелем во внутренностях отношений читатель — поэт:

Как раз на рубеже 80-х и 90-х имя Мандельштама сделалось (или, точней, хотелось сделать его) какой-то легальной культурной иконой. Довольно-таки скромное exegimonument — улица Мандельштама — было истолковано в либерально-шестидесятническом, если не сказать вознесенско-евтушенском, духе слишком буквально: Мандельштам — наше все, и все мы вышли из его клетчатого пиджака. Почва для усилий такого сорта была подготовлена блестящим повествовательным даром Надежды Мандельштам — в семидесятые годы ее книгами невозможно было не зачитываться, и, собственно, ее героическим интерпретациям поэзия Мандельштама обязана своей второй инкарнацией. Но никакого коллективного гения не бывает: максимум, на что были способны два десятка критиков, говоривших об одном, — это убедить общество в том, что имярек велик. Убедить — да, но сподвигнуть читать?

В этом контексте не удивителен и общий диагноз: Четвертый том Мандельштама, вышедший только что и содержащий незначительные, вообще говоря, письма поэта, как-то и обозначил пройденный поворот. Если угодно — конец времени Мандельштама. Не как поэта — Боже сохрани, нет, — как символа.

Итак, господа, у нас тут такое!.. Кризис Мандельштама и выпадение его из обоймы, а очень скоро ожидается и вовсе его демонтаж,  выведение под белы ручки из актуальной культуры!

Стоп!..

Ибо тут-то и ключ ко всему. Речь идет не о Мандельштаме-поэте, а о Мандельштаме-символе и его способности собирать аудитории и тиражи.

Если простительна несколько технократическая метафора, можно сказать, что всякие стихи рассчитаны под определенные нагрузки читательского внимания. Что-то прочнее, что-то хлипче: кое-какое чтение выдержит, пожалуй, и Щипачев. Мост, выстроенный Мандельштамом, крепок, конечно, и простоит еще. Просто сейчас по нему ходит не так уж много народу. Школьным классиком, повседневной потребностью многих, частью речи эта поэзия не является. Почему? Всякие причинно-следственные построения, когда дело касается литературных материй, неизбежно условны до смешного. Но все же, оставаясь не то чтоб в рамках, а хотя бы около говорливой поэтики Мандельштама, следует идти на риск высказывания <...>

Знаменитые слова о “тоске по мировой культуре” вызывают какую-то тревогу, если не сказать протест. Тоска, в конце концов, бывает от отсутствия чего-то. И это “нечто”, в данном случае традиционно-мифическую (для русской) “мировую” культуру, тоска и замещает. Конечно, управлять исторической ситуацией, в которой мы оказываемся по факту рождения в данной стране в данное время — не в нашей власти. Мандельштамовская тоска — это признание фатальной, неизбывной аморфности русской жизни, желание преодолеть вызванную ею же, бессмысленной и беспощадной аморфностью, собственную поэтику. Обрести мировую логику, избыть свою “русскость”, перестать бормотать и бредить.

Но критику мало было поставить свои диагноз и клизьму Мандельштаму, он покушался и на тех немногих, кто все еще любит поэта (не символ!): Из этого исходя, можно сказать, что чем меньше людей понимает теперь Мандельштама, чем менее внимательно вчитывается в него следующее поколение, чем, в конце концов, менее он классик — тем лучше. Мы стали здоровей, и поутихла тоска. Русь как-то оструктуривается. Цивилизуется, что ли? И локальная, европейски-консервативная ясность Георгия Иванова нам становится ближе и дороже, может, и глобального, но темного, по-советски языческого мандельштамовского кода.

Так бы и окончить: за здравие. На оптимистической. Дескать, вылечились, вырвались из кода на свободу. Но, глядя вслед уходящей популярности Мандельштама, выговорить это невозможно. “Кто может знать при слове “расставанье”, какая нам разлука предстоит?” Мандельштам был последним доверчивым русским поэтом: во мгле окружающей жизни он еще хотел различать первобытные знаки. Костерок еще горел. У обэриутов действительность уже обрушилась, но они умели ходить по горячим углям. Все последующее — так или иначе либо минималистические, комнатные частности, либо искусные фокусы. Зола. Это неопасно, да и неинтересно: цивилизация — это скука, loveitorleaveit.

Полагаю все же, что не только поэтическая, но и символическая роль Мандельштама осталась в целости и сохранности.

Просто в начале 1990-х голод на Мандельштама, утолявшийся копирками и переплетами самиздата, сменился сытостью, а пороху и место на собирание различных его изданий было уже не у всех.

Буря-и-натиск прошли, и интерес к поэту вошел в свои берега.

2

Статья, повторю, задела, уважение к мыслящему ее автору было тому фоном, — и осенью я разыскал Новикова и вытащил его в Мандельштамовское общество на разговор. 26 ноября 1997 года, вместе с Институтом высших гуманитарных исследований РГГУ, мы провели диспут на тему Конец столетия — закат Мандельштама?. В нем, кроме Новикова и меня, приняли участие Г. Кнабе, Н. Самохина, О. Лекманов, Л. Кацис, Ю. Фрейдин и М. Горнунг.

В устном исполнении тезисы Новикова были еще провокативнее: поэт, не могущий собрать Лужники, никому уже не нужен, кроме своего фан-клуба. А Мандельштамовское общество — это стало быть, классический фан-клуб,что-то вроде сонма поклонниц группы Ласковый май[15].

Сразу стало интересно, а что или кого противопоставляет Мандельштаму Новиков, какова его позитивная программа, кто его герои нашего времени? На кого, кроме обериутов, он ставит? В ком наш пропагандист мейнстрима усматривает самую глубь его фарватера?

Оказалось, что это — прости господи — Владимир Сорокин.

Голубое сало против золотого руна, мастеровитая пошлость против гармонического проливня слез!

Интересно, что именно обэриутство как хохмачески кривое зеркало времени — сначала бессознательно, а потоми и совершенно сознательно — противопоставлялось своими адептами именно акмеизму.

В одном из интервью Новиков спросил у своего кумира: Что Вы думаете по поводу цепляния за Серебряный век, за акмеистов, которое так свойственно “шестидесятникам”? Эти трагедии биографически выдержат любую нагрузку, а тексты? Насколько это мощная литература, как Вы думаете?

Сорокин, этот талантливый имитатор всего что угодно, если надо то и акмеистов, услышал и без запинки и зазрения совести отвечал:

Безусловно, акмеизм для меня не самое сильное и яркое явление в литературе XX века. Конечно “обэриуты” гораздо интересней, но так получилось, что они физически и культурно погибли и эта линия заглохла. “Шестидесятники” держатся за акмеизм, потому что он отвечает их представлениям о высокой культуре. Есть представление о том, что культура бывает высокая и низкая, и, конечно, им Хармс поперек горла, потому что он говорит, что есть только чистота внутреннего порядка, а она может быть и в объявлении на заборе… Это довольно наивное представление, и оно настолько в разрыве с западной культурой, где давно перешагнули такие критерии, как высокое и низкое…  Вообще, в 60-х больше каких-то гротескных, комических фигур. Для них культура, литература всегда были средством, способом борьбы, расшатывания чего-то, свержения.

— Вы считаете, что наше поколение более благополучное?

— Более нормальное[16].

Все здесь от постмодернистской балды расплывчатой — и акмеизм, и шестидесятники, и якобы антагонизм между Хармсом и Мандельштамом, и постмодернисткая норма, а на деле полное отсутствие нормы и каких бы то ни было ее критериев.

Впрочем, для Сорокина не только Мандельштам и Хармс жмурики, покойница для него и вся литература: Сейчас не время литературных премий, так как русская литература закончилась и литературный процесс сошел на нет. Русская литература господствовала в обществе и была самым важным языком влияния на него в более ранние века. Сейчас же этот великан умер. <…> Сейчас надо давать премии в других областях — кино, TV, мульти-медиа. Литература достойна быть просто нормально похороненной[17].

Литература для Сорокина не более чем медиум, чем СМИ, и как таковая — не более чем перчатка, носок или гульфик, которые в разные времена, в зависимости от конъюнктуры, надевают на то, на что их сейчас принято надевать.

Смотрящий за культурой vs. культура

Если ведомству необходимо подготовить госпрограмму "Развитие культуры", мы не сможем отчитаться за нее в правительстве исследованием творчества Мандельштама или монографиями о средневековой архитектуре Британии.[18]

14 декабря 2012 года Владимир Мединский, известный мифоборец и министр варваризации России, апологет пропаганды и такой культуры, важнейшим из искусств которой является братковский мордобой без правил, в интервью Российской газете вдруг возьми да сморозь:

Фундаментальные научные исследования и проекты, такие как многотомная “История искусства”, будут финансироваться государством в полном объеме. Но — повторю свою мысль уже в правильном контексте — ученые, самостоятельно определяя сферу своих научных интересов, должны отвечать на запросы государства и общества. Если ведомству необходимо подготовить госпрограмму “Развитие культуры”, мы не сможем отчитаться за нее в правительстве исследованием творчества Мандельштама или монографиями о средневековой архитектуре Британии[19].

Ну ладно — случайно, наверное, обмолвился Осипом Эмильевичем. И сам ведь не промах перышком по клавиатуре водить даже возглавлял (вот Новиков с Сорокиным оценили бы) библиоглобусовы рейтинги. Так что неровен час: услышал фамилию — и ляпнул. С кем не бывает…

Но спустя две недели 27 декабря 2012 года — кстати, в годовщину смерти Мандельштама — тот же министр в интервью все тому же официозу — и на этот раз в связи с посещением Института искусствознания в Козицком переулке, — снова обронил такой же шарик: …Говорят: спасите гуманитарную науку. Знаете, в сохранении ныне действующей модели НИИ я вижу не спасение, а полный крах и фиаско остатков гуманитарной науки. Это такое доживание... У меня была сложная беседа в НИИ искусствознания. Это наиболее известный институт, с репутацией, 350 сотрудников. Работа их никак не связана с министерством, к сожалению. Госзаказа как такового нет, он не сформулирован. Общественного коммерческого заказа очень мало. Зарплаты низкие… И когда кто-то из ученых говорит: знаете, мне сейчас 55 лет, до 70 я буду заниматься творчеством Мандельштама и раз в месяц приходить за зарплатой в 15 тысяч рублей — это неправильный подход. Так не будет. И не было так никогда в мире...[20]

Тут уже случайна разве что дата — ну откуда путинскому министру знать, когда умер Мандельштам. Да и не было такого конкретного сотрудника в этом конкретном институте! А вот само имя Мандельштама для его соседа по Википедии Мединского явно знаковое, не случайное.

Ну конечно же, добрые блогеры заступились и за Осипа Эмильевича, и за культуру, и даже за профильного министра[21]:

Ко Виктория: Не знаю, как на развитие культуры влияет архитектура средневековой Британии, но вот творчество Мандельштама, прочитанное талантливым учёным, влияет однозначно

Екатерина Барабаш (В блоге Ксении Лариной)[22]: А когда сегодня Иван Демидов сказал кинематографистам: “Я знаю, каких тем в кино хотят наши зрители, — гордость за Россию, а также тема пенсии и зарплат”, — тут умер даже Кафка. Я-то умерла еще позавчера, на словах Мединского: “Ну что такое академическая наука? Вот человек говорит: я хочу изучать творчество Мандельштама, а вы мне платите за это деньги. Почему мы должны ему платить деньги за творчество Мандельштама? Что этот ученый сделал для Министерства культуры?.

Сергей Станкевич: Вот выходит человек и говорит: я буду рулить культурой, а вы мне деньги платите. Почему мы должны ему платить деньги, которые можно потратить с толком — например, на изучение творчества Мандельштама?

Денис Щепин: Мединский не ставил вопрос про “забыть Мандельштама”, а почему кто-то должен его изучать на бюджетные деньги. Как измерить результаты этого “изучения”? И таких паразитов в науке подавляющее большинство и масса их заслоняет настоящих учёных.

Олег Василенко: Денис Щепин, я думаю и в Казахстане наличие знаний о Мандельштаме не помешает. Это, так сказать, наличие культурного поля, может даже перегноя, что бы могло вырасти что-то достойное, не всем же тюрбаны вокруг головы крутить и о науке размышлять.

Наталья Володина: По новым стандартам в школе будут проходить русскую литературу до серебренного века, а дальше факультативно:-). То есть Мандельштам, Цветаева, Набоков и тд это излишество для нашей молодежи:-)

Леонид Зильберов: Когда-то нынешний президент Украины назвал ?Русскую поэтессу Анну Ахматову украинской поэтессой Анной Ахметовой. Но я не помню ни одного министра культуры до Мединского, который был бы столь дремуч, чтобы гениального поэта Осипа Мандельштама назвать каким-то там ученым Мандельштамом, который ничего не сделал для “министерства культуры”.

Не так уж и важно, что не все заступники разобрались в том, что именно рек Мединский. Сам по себе его месседж предельно ясен и грозен. Культура в нынешней России — такая же сфера государственных интересов и вертикальных отношений, как наука или политика. Государство (то бишь министерство) само назначает культурные приоритеты и формирует госзаказ на выполнениепривязанных к ним задач.Средства жевыделяет на это по возможности лишь тот, кто экономит на закрываемых и увольняемых, а еще на всем прочем, что плохо вписывается в вертикали, выстраиваемые им практически повсеместно.

Когда Ливанов и Голодец, товарищи Мединского по правительству, осуществляли рейдерский захват Российской академии наук, то ничуть не меньшим слюнным раздражителем, чем вкуснота недвижимости, была для них и своего рода диагональность административной структуры РАН — иными словами, ее недостаточная вертикальность, осложняющая ручное управление из Кремля. Эти ученые, блин, уже почти триста лет пеклись об интересах науки больше, чем об интересах государства: разве годится такое в России? Каждая копейка не из государственных рук плоха уже тем, что работает на культуру иди науку, работает на творца, а не на государство. Вот Академию и переформатировали, встроив ее в правильные потоки политической воли и казенных денег, отлучив ее от научного интереса и безродных грантов, но и дав при этом ученому миру и пару вдоволь пошуметь.

Сам Мединский разобрался со своей министерской наукой и ее институтами еще раньше, но у него, слава богу, таких монстров, как Академия, под ногами не было. Разбомбил институты — принялся за музеи.

Но до чего же примечательно, что для самоидентификации этот министр вертикальной культуры в качестве антипода бессознательно выбрал именно Мандельштама![23] До чего же по-своему точен его выбор и красноречив самый жест! Это же почти как некогда про Пушкина: А работать за вас кто — Пушкин будет?[24]

Слузганная культура, или Новая Атлантида

Отшумит век, уснет культура, переродится народ…[25]

Ты напрасно Моцарта любил…[26]

И в распухнувшее тело
Раки черные впились…[27]

1

Когда-то, в 1921 году, в статье Слово и культура, Мандельштам с надеждой писал о том, что революция раскрепостила культуру и напросилась ей в дочери, что революционное государство сделало культуру своей религией, своей церковью и своей советницей. После чего слово стало плотью и хлебом, мир разделился на врагов и на друзей слова, а государство осознало свой глубочайший культурный голод. Нужно рассыпать пшеницу по эфиру, — отвечал на это Мандельштам, после чего (и уже в 1927 году) добавил: Классическая поэзия — поэзия революции.

Полного доверия к тому, как справляется государство с этой новой для себя ролью, не было и тогда: Сострадание к государству, отрицающему слово, — общественный путь и подвиг современного поэта (Слово и культура).

А вскоре иллюзии и вовсе развеялись. Человека, а тем более поэта, с ног до головы накрыла чудовищная тень и окутала вязкая пирамидальная вата новой социальной архитектуры, напоминающей ассирийскую или египетскую. Только куда как худшую, ибо от ассирийских пленников, копошащихся, как цыплята, под ногами, никто не требовал славословий в адрес мучителей и палачей.

Если подлинное гуманистическое оправдание не ляжет в основу грядущей социальной архитектуры, она раздавит человека, как Ассирия и Вавилон — заклинал тогда Мандельштам в Гуманизме и современности, и все впустую, напрасно: не легло, раздавила (копошитесь себе под плитой сколько угодно!).

Отсюда до пощечины-эпиграммы и до пророчества-Ламарка — хотя и десять еще лет, но всего один шаг:

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны…

Автаркический строй, закрывший для граждан свои границы, отнявший у них настоящее, укравший будущее и покушающийся на прошлое, получил в этих стихах свою лучшую несмываемую метку.

Сталина же эти стихи настолько порадовали и развеселили, что он подарил автору еще пять лет жизни, и, только когда они истекли, дал ему по чину умереть — с причитающимися гурьбой и гуртом.

2

Нынешнее время — не такое кровавое, как при Сталине, но еще более ассирийское и более вертикальное. Теперешняя вертикаль власти догадалась (то, чего и Сталин не смог): самая жесткая реакция на стихи и на правду — это не замалчивание их и не запрет, не казнь болтунов, а полная тишина, абсолютное молчание, игнорирование, в том числе и того, что еще скажут по этому поводу другие: мели, Емеля — караван идет…

Новым идеологам и пропагандистам (а пропаганда в таком вертикальном государстве и есть субститут культуры) достается тяжелее, ибо в отличие от Сталина с его госпланами, голодоморами и воронкáми, они уже смекнули, что с псевдо-социалистических им выгоднее перейти на псевдо-капиталистические рельсы, ибо там нет заслонов на личное обогащение и потребление.

Второе удобство — не надо беспокоиться о поддержании уровня страха в стране. Мнения же и суждения у граждан могут быть любые, какие угодно, — ну и пусть себе резвятся сколько хотят в своем виртуале. А если кто не заметит, как перегнул палку, и особенно если кто-то перенесется в реал — то для таких рассеянных всегда найдется небольшой, с карманными обмудсменами, гулажек на миллион душ.

Высокая поэзия, чистая и возвышенная, столетиями и ежесекундно удерживала и скрепляла мир, делая жизнь столь многих и чище, и лучше. И вот на наших глазах ее сакральное ядро, ее жемчуг, вылущен, словно семечко, и слузган через губу вместе с кожурой!

Что ж, страну, исповедующую такую культуру, можно уже и не захотеть чуять.

Ее можно, не переставая, любить и продолжать носить под сердцем и в сердце, но уже не потому, что иной не видал, и тем более не потому, что в нее можно только верить.

3

Начинает, похоже, сбываться самое страшное (чур, чур меня!) мандельштамовское пророчество — о глухоте паучьей. Кубарем скатываемся вниз по двигающейся наверх земноводной лестнице Ламарка, и мохнатое зрелище фривольного союза и торжествующего соития словесной пошлости, нуворишского хамства и варварской власти – все эти постмодернисткие присоски и примочки – отнюдь не очередной закат Европы, а покушение на внеочередное и необъявленное убийство поэзии.

С нынешними векторами образования и сквозь просеки научных (экспертиза) и культурных (пропаганда) вертикалей уже неплохо просматривается и неисчерпаемый мир инфузории-туфельки с ее бесподобно-гениальными вакуолями.

Когда убиты не только поэты, но удушена и сама поэзия, некому уже выхватить шпагу из ножен и броситься на мохнатого, некому вступиться за честь поэзии, за честь культуры, за честь самой природы!

Вот в чем было истинное назначение поэзии, и без нее возвращение в океан – в его праводы и протобуквы – представляется почти неизбежным. Когда выходили на берега, то миллионы лет шли наверх из однозначного до-культурья, назад же, к кольчецам и усоногим, спускаемся быстро и на иной, от противного, тяге – от бескультурья.

Материк культуры уходит под воду, но не героическим самоубийцей-Варягом, а отступлением береговой линии и раздроблением в архипелаг. Он еще выступает над варварской пучиной сотнями дорогих читательскому сердцу имен-островков и еще дышит последними миллионами читательских сердцебиений.

Но читатели Мандельштама – это матросы ковчега или будущие жители Атлантиды, которым впору уже теперь учиться жить под зацветшей и просаленной водой!

Сколько будет длиться этот стихомор и всекультурный потоп – бог весть, но схлынет и он, отсмрадится, просыхая, болото, и все жаворонки и соловьи, все голуби и щеглы встряхнутся и снова рассядутся по своим веткам. И снова можно будет, вслед за поэтом, справиться, -

… Здорово ли вино? Здоровы ли меха?
Здорово ли в крови Колхиды колыханье?

Вместо заключения. Век Мандельштама

Я к величаньям еще не привык…[28]

Когда устроители лучшей мандельштамовской конференции, прошедшей в 1991 году в Лондоне под патронажем Исайи Берлина и Иосифа Бродского, назвали ее Столетие Мандельштама, они вкладывали в это название не только дань памяти календарному юбилею поэта, но и то особое отношение, установившееся у Осипа Мандельштама с веком, в котором он жил и который по праву называл своим.

Бесспорно, он был одной из центральных фигур русской поэзии уходящего XX века. Его изощренно-гениальные стихи, как лирические, так и гражданские, сохраняя верность высоким традициям Пушкина и Тютчева, открыли в русской поэзии новые горизонты и прорыли в ней новые ходы, во многом определившие все последующее ее развитие. Его неотрывная от стихов проза явилась блистательным образцом словесной и образной яркости и свежести и, вместе со статьями Блока и Цветаевой, легла в основание прозы поэта как особого жанра в русской литературе.

Взятое в целом, творчество Мандельштама вошло в резонанс с его личной судьбой и русской советской историей. При жизни его травили, разлучали с читателем (основная часть его поздних стихов была напечатана только спустя 20-30 лет после его смерти, да и то не на родине, а на Западе; основной формой его хождения в СССР был самиздат), наконец, политически преследовали (несколько арестов, ссылка в Чердынь и Воронеж, роковая отправка на Колыму). Все это, в особенности, его знаменитая эпиграмма на Сталина и мученическая смерть в гулаговском пересыльном лагере под Владивостоком, принесло ему прочную читательскую любовь и поставили в самый центр своеобразного мифологического противоборства Поэта и Тирана, весьма значимого для понимания века. Воспоминания его вдовы, Надежды Яковлевны Мандельштам, переведенные на все европейские языки, отнюдь не создали, а лишь только закрепили эту трагическую мифологему.

В контексте общекультурном его литературное и историческое значение, равно как и читательское признание (в России и во всем мире), сегодня является поистине мировым и не оспаривается уже никем. Его произведения, в том числе и несколько многотомных собраний сочинений, изданы миллионными тиражами на всех основных европейских и азиатских языках, о нем написаны тысячи статей, опубликованы сотни книг и защищены десятки диссертаций. И не случайно, что именно на мандельштамовском материале складывались и формировались многие методологические парадигмы современной филологии (как, например, интертекстуальный анализ и др.). Мандельштамоведение является, бесспорно, одной из самых динамичных ветвей русской филологии.

В 1991 году было создано международное Мандельштамовское общество, объединившее и объединяющее несколько сот членов и осуществляющее многочисленные проекты, главными из которых на сегодняшний день являются подготовка и издание Мандельштамовской энциклопедии, объединенного цифрового интернет-архива поэта, а также нового многотомного собрания сочинений Мандельштама.

Тогда же, в 1991 году, началось увековечение творчества и памяти Мандельштама не только в изданиях или штудиях, но и в камне или металле.

Конечно, главная память о поэте — это его стихи, его книги. Стихи Мандельштама сохранила его вдова, неизданное первыми выпустили американские ученые.

Бесценна и память очевидцев — воспоминания друзей и иных современников. И ее место — в изданиях: не записанное и не опубликованное, а всего лишь озвученное живет только в слышавших и уходит с ними.

Но есть еще и память, материализованная в прочных материалах — в камне или металле, память овеществленного признания и благодарности поэту, память увековеченная. Это памятники и мемориальные доски, маркирующие места или события, связанные с поэтом. Одновременно они предмет вдохновения и для иных творцов — скульпторов и еще — частица обновляемой с их появлением городской среды.

Впрочем, самый первый памятник Мандельштаму возник еще в 1985 году за десятилетие до того — в ограде могилы Надежды Яковлевны Мандельштам на московском Старокунцевском кладбище. Против — и как бы в сени — дубового креста с вырезанной на нем молитвой лег небольшой серый камень-кенотаф[29], и на нем надпись:

"Светлой памяти Осипа Эмильевича Мандельштама".

А в 1991 году в Москве, Ленинграде, Воронеже, в 1993 — в Париже, а в 1994 — в Гейдельберге и в 1999 году — в Чердыни открылись мемориальные доски в честь Осипа Мандельштама. В 2006 году в Воронеже открылась доска в честь посещения Мандельштама Ахматовой, а в 2009 году пришедшая в негодность чердынская мемориальная доска была заменена новой. А в 2010 году мемориальная доска открылась и в Кимрах (Савёлово).

В 1998 году во Владивостоке — на месте гибели поэта — открыли первый фигуративный памятник Мандельштаму (скульптор В. Ненаживин). Но этот памятник пришлось открывать и перемещать еще дважды — в 2001 и 2004 гг., после того как он дважды становился жертвой атак вандалов.

В 2007 году в Санкт-Петербурге — во дворе Фонтанного Дома, где Мандельштам бывал у Ахматовой — открыли второй памятник Мандельштаму (скульптор В. Бухаев) — своеобразный памятник его тени, как бы изготовившейся к тому чтобы скользнуть в ахматовский подъезд.

В 2008 году — к 70-летию гибели поэта — открылись еще два памятника Мандельштаму — в Воронеже (скульптор Л. Гадаев) и в Москве (скульпторы Д.Шаховской и Е. Мунц).

Памятник Осипу и Надежде Мандельштам в Санкт-Петербурге работы Х. де Мунк, З. Баккера и Х. Белого, открытый в 2011 году во дворе Санкт-Петербургского университета, стал пятым в мире, но первым, где образ поэта соединен, как это было и в жизни, с образом его жены — Надежды Мандельштам.

Улицы Мандельштама в России все еще нет. Но в 2012 году открылась первая в мире улица Мандельштама — на его родине, в Варшаве…

Энтузиасты во Фрязино делают все, чтобы в их городе открылся первый в мире музей, посвященный Мандельштаму, — своего рода музей-библиотека. Хлопочут о мандельштамовском музее и там, где ему самое место, — в Москве.

Память о Мандельштаме — это трудная память.

Воды будут смыкаться и размыкаться, власти меняться и уходить, но corpuspoeticum, и в его сердцевине Мандельштам, уже не вытравим.

На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло…

Читатели и не заметят, как станут амфибиями, чудо поэзии не оставит их, и все это, как и напророчено,— …будет вечно начинаться!

По любви, con amore!

Примечания

 

[1] Кузнецов Ф. Долговременная программа действий. К 10-летию постановления ЦК КПСС О литературно—художественной критике // Московский литератор. 1982, 29 января. С.1.

[2] Из редакционного заключения издательства Молодая гвардия на рукопись Ю. Трифонова (Кувалдина) Подкова на счастье (повести).

[3] Алексиевич С. Время секондхэнд. М., 2013. С.21-22.

[4] Первым из таких авторов был А.Т. Македонов, второй - Л.Я. Гинзбург.

[5] Жить дальше… (С Викторией Швейцер беседует Павел Нерлер) // ЛО. 1991. № 4. С. 74—79.

[6] Кроме Мандельштама здесь подразумеваются еще Цветаева и Волошин.

[7] Дымшиц А. Мемуары и история // Октябрь. 1961. № 6. С.196. 

[8] Это он ознакомил Н.Я. Мандельштам с макетом книги и тем самым прорвал ту необъявленную информационную блокаду издания, установленную составителем и редактором (Харджиевым и Исакович), – разумеется, для пользы дела, – вокруг вдовы поэта.

[9] ГМА. Коллекция Н.И. Харджиева. B. 168.

[10] Цитата по:РГАЛИ. Ф.1816. Оп.2. Д.89. Л.2—4.

[11] Из стихотворения Я нынче в паутине световой… (1937).

[12] Новиков М. И от нас природа отступила. Вышел 4 том Мандельштама // Коммерсант. 1997. 4 июля.

[13] Заглянул в библиографию и с изумлением увидел, что только у книг с моим личным участием суммарный тираж зашкаливал за миллион!

[14] Сегодня вагриусом был бы, наверное, Аст.

[15] Именно так — фан-клубом русского поэта-страдальца — назвала МО в своем репортаже о Мандельштамовских днях 2001 года Лиза Новикова (Новикова Л. Осип Мандельштам попал в хорошее общество // Коммерсантъ. 2001. № 5. 16 января).

[16] Владимир Сорокин: мы не встанем ни под каким памятником // Коммерсантъ-daily. 1998. № 161. 2 сент. С. 10.

[17] Коммерсантъ-daily. 1997. 22 окт. С. 13.

[18] Высказывание министра культуры одной из развивающихся стран, 2012.

[20] Корнеева И. Культура на просвет — про деньги, кино и цензуру // Российская газета. 2012. 27 декабря (В сети: http://www.rg.ru/2012/12/27/medinskij.html) том же материале изложена точка зрения министра на современное российское кино: Если деньги платит государство, оно имеет право влиять на контент, если деньги рыночные — цензуры нет. Все. Контент определяет творец самостоятельно.

[21] См. форумы обеих публикаций, а также: https://www.facebook.com/xenialarina/posts/481920208516469

[23] Мединский В. Министр культуры заявил: НИИ закрыты не будут // Российская газета. 2012. 14 декабря (в сети: http://www.rg.ru/2012/12/14/medinskii-site.html)

[24] В чем-то даже и лестно: своеобразная форма всенародного признания…

[25] Из статьи «О природе слова» (1920).

[26] Из стихотворения Ламарк (1932).

[27] Из стихотворения Пушкина Утопленник (1825).

[28] Из стихотворения Батюшков (1932).

[29] Так у древних эллинов называлась ложная могила, не содержащая останков умершего.