Бегство от свободы как ложная национальная идентичность (Василий Костырко, «Гефтер»)

Традиционное и массовое общество: дифференциации

Расхожие представления о русских традициях в свете исследования Лоры Олсон и Светланы Адоньевой «Традиция, трансгрессия, компромисс: миры русской деревенской женщины»

Бегство от свободы как ложная национальная идентичность (Василий Костырко, «Гефтер»)Одним из самых ходовых приемов современной журналистики является отсылка к общему знанию о традиционной культуре в духе: «Кто не знает, как была устроена традиционная русская семья?!» Рядовому адресату таких текстов положено думать, что это именно он. Сомнения в том, что если не всем остальным, то хотя бы кому-то это известно во всех подробностях, его посещать не должны.

В ситуации якобы почти всеобщего знания о корнях и скрепах особую ценность приобретают заявления профессиональных ученых, которые, потратив всю сознательную жизнь на изучение вопроса в поле, научных библиотеках и в архивах, говорят о прискорбной недостаточности собственных знаний.

Именно такое признание прозвучало из уст одного из крупнейших российских антропологов Светланы Адоньевой 9 апреля в электротеатре «Станиславский» на презентации русского издания книги «Традиция, трансгрессия, компромисс: миры русской деревенской женщины» (2016). Работа эта написана в соавторстве с американской исследовательницей Лорой Олсон и впервые вышла в США в 2013 году.

В целом нынешнее положение дел с «традиционными ценностями» немного напоминает случай с уваровской триадой «самодержавие, православие, народность», как ее описывает в своих работах Андрей Тесля. По его наблюдениям, последний член формулы никак не раскрывался, славянофилы, которые попытались разобраться в вопросе, в итоге оказались в довольно сложных отношениях с властью.

Различия между этим случаем и современностью все же имеются.

О традиционной семье мы слышали больше, чем о пресловутой «народности»: что брак в те времена был пожизненным, без разводов, что младшие в ней беспрекословно подчинялись страшим, а жена — мужу.

На презентациях книги Лоры Олсон и Светланы Адоньевой (первая прошла 19 марта в Сахаровском центре) можно было увидеть молодых горожанок, для которых изучение истории — это явно форма самопознания.

Исторически интерес этот вполне оправдан: как напоминают нам авторы, большая часть населения России в настоящий момент живет в городах, но вот переехали их предки туда из деревни сравнительно недавно, в 30–70-е годы XX века, на место тех горожан, которые выбыли в результате чисток. Однако очевидно, что сравнительно небольшая историческая дистанция делает прошлое обманчиво близким и доступным.

От некоторых посетительниц презентации можно было услышать рассказ о том, как переодевание в сарафан помогает обрести гармонию с собственным телом и почувствовать наконец-таки себя настоящей женщиной. От других — признание того, что, хотя такие черты традиционного общества, как подчиненное положение женщины, — это очевидное зло, в полном избавлении от необходимости принимать собственные решения есть все же что-то крайне притягательное.

Из выступлений Светланы Адоньевой и самой книги, впрочем, однозначно следует, что такое понимание традиционного уклада ошибочно. Чтобы сколько-нибудь адекватно понять прошлое, одного сарафана (косоворотки) недостаточно. Что же касается возвращения к традиции как возможности бегства от свободы, то это уже иллюзия в квадрате, потому что женщины в русской деревне столетней давности пусть и в определенных пределах, но очень даже успешно могли распоряжаться собственной судьбой.

По большому счету, расхожие представления о традиции неточны и размыты настолько, что их вполне можно назвать мифом. Достоинство выпущенной издательством «Новое литературное обозрение» книги прежде всего в том, что ее авторы отдают себе отчет, как он возникает и какое участие в его формировании могут принимать сами ученые — этнографы, фольклористы и даже антропологи.

Почти двести лет назад главным методом изучения народной культуры был опрос, то есть на одни и те же вопросы давались более-менее одни и те же ответы. Лишь в конце XX столетия информанту было позволено говорить самому о том, о чем он хочет. Но и сейчас фольклорист — волей-неволей страж, хранитель традиции, единолично принимающий решение о фиксации и публикации текста или разговора как более или менее репрезентативного.

Судя по тому, как построена и написана книга, авторы сознают, что зависимость фольклористов от введенного романтиками понятия традиции никогда не может быть преодолена полностью. Напомним, что народная культура мыслилась в нем как сокровище единое и по сути тождественное самому себе, несмотря на все трансформации, которые тексты этой культуры могут претерпевать в процессе устной передачи. Это атрибут благого и вечного народа, который как объект поклонения некоторым из романтиков заменил Бога.

Неудивительно, что вокруг народного наследия по сию пору бушуют страсти.

В наше время можно встретить крайние оценки крестьянской традиции, в зависимости от отношения к традиции вообще. У условных либералов она может трактоваться как «темное царство», у почвенников — как вечное начало русского духа, едва ли не как версия примордиальной, спасительной для человечества традиции древних ариев с Северного полюса.

Олсон и Адоньева помогут нам проложить правильный путь между Сциллой дилетантского восторга и Харибдой дилетантского же высокомерия.

Во-первых, они прекрасно осознают исторический контекст появления своей науки, во-вторых, подходят к своему материалу как историки. Олсон и Адоньева представляют своих информанток как представительниц совершенно разных поколений, мало похожих друг на друга.

Первое из них — женщины (1899–1916), которые вышли замуж до коллективизации, то есть до разрушения половозрастной иерархии.

На том, в чем она заключалась, нужно остановиться подробнее.

При всех лакунах на данный момент она описана достаточно хорошо, настолько, насколько требуется, чтобы понять, что никакой единой «народной культуры вообще», одного «народного сокровища» на всех не существовало. Картина мира, ценности и их набор, так же как обязанности и права, зависели от пола, возраста и матримониального статуса.

Соответственно, никогда не существовало носителя традиции вообще — были дети, парни и девки (молодежь, достигшая брачного возраста), мужики (женатые мужчины), молодухи (замужние, но еще не рожавшие женщины), бабы (женщины, имеющие детей), большаки и большухи (хозяин и хозяйка в большой семье-домохозяйстве).

Разумеется, в тех или иных формах существовали обряды перехода, но «знания», передаваемые при таких «посвящениях», были существенно ограничены полом «посвящаемого». Безусловно, былички (рассказы о встречах со сверхъестественным, то есть о случаях, когда на самом деле раскрывалась истинная природа вещей), сказки и даже былины исполняли как мужчины, так и женщины. Но вот магия, связанная с родильными обрядами, свадебные песни и причитания были в ведении последних, а, например, магия охотничья была знанием сугубо мужским.

Немного забегая вперед, скажем, что ситуация несколько конфузная: в начале XXI века приходится признавать, что несмотря на желание создателей нынешнего дискурса о корнях и скрепах утвердить главенствующую роль мужчины в семье, именно мужская часть традиции пострадала больше всего.

Младшие в этой иерархии действительно подчинялись старшим, а все вместе взятые — заведенному порядку. Однако материалы Олсон и Адоньевой показывают, что собственных решений это никак не отменяло.

Во-первых, многие правила можно было обходить.

Например, широко известный читателю по популярным статьям в прессе и институтским курсам русского фольклора обычай: после первой брачной ночи жених в иносказательной форме оповещает односельчан о том, была ли невеста честной, то есть сохранила ли до брака свою девственность. Информанты Олсон и Адоньевой прямо говорят о том, что это было личным решением жениха. В действительности никто не заставлял его посвящать всех в свои семейные дела. Мог и соврать, был бы вполне понят окружающими.

То же самое касалось, например, возможных притеснений молодой жены со стороны свекрови. Кроме того, что отношения между ними, как правило, были очень хорошими (как постоянно подчеркивает Светлана Адоньева, много, много неожиданного можно узнать, если дать информантам говорить не по опроснику), в случае чего, молодая жена запросто могла найти защиту у собственного мужа, который после женитьбы по статусу был выше собственной матери.

Уравнительная (на это указывает боязнь порчи, вызываемой, прежде всего, завистью, которой в книге Олсон и Адоньевой уделяется довольно много места) по сути традиция в определенных пределах все же допускала индивидуальность и личный успех: преуспев в каком-нибудь деле или ремесле, человек получал репутацию колдуна. И это далеко не всегда было плохо.

Наконец, слово «трансгрессия» появляется в подзаголовке книги неслучайно.

Под ним авторы подразумевают ни больше и ни меньше как скандал, устроенный по личной надобности и инициативе. Для него существовал специальный жанр — частушка. Младшие не могли открыто критиковать старших в обычном разговоре, однако в частушках это было вполне допустимо.

Особое внимание хотелось бы уделить статусу большака, того, кто в семье обладал наибольшей полнотой власти.

Власть его, однако, не была, как сейчас у нас принято выражаться, «сакральной». Большака вполне могли сместить, например, за пьянство, решением общины или даже по суду, если на него жаловалась семья.

Кроме того, большак был членом деревенского схода. На нем, думается, следует остановиться.

Община у нас многими авторами рассматривалась как основа русского уклада, уклад же этот часто противопоставляют западному мироощущению и образу жизни. Свежий пример подобного высказывания — недавняя рецензия Владимира Малявина на книгу Глеба Павловского «Система РФ».

Малявин пишет о России, которая, по его мнению, «удержала и воплотила в своем укладе правду “сердечной встречи”, первозданной совместности душ, которая питает человеческую социальность» и прозападного по культурным корням либерального субъекта, из-за рационализма и индивидуализма одержимого насилием. Именно на него, по Малявину, ориентированы в России и интеллигенция, и власть в противоположность, разумеется, «народу, живущему не столько умом, сколько сердцем».

Мнение авторитетного ученого, преподающего в китайских университетах, мы игнорировать никак не можем. В конце концов, если исходить из того, что происходит сейчас в России с образовательными учреждениями, история может повернуться так, что в один прекрасный день китайских русистов станет больше, чем российских, а мнения их будут более авторитетными.

Впрочем, подъема китайской русистики ждать не нужно. Цитаты из этого текста (главным образом, про патологическую склонность либералов к насилию) уже разошлись по Интернету. Разумеется, без ссылок на философские пассажи из работ Малявина, без которых эти слова не могут быть поняты правильно.

Если за точку отсчета принимать традицию, причем в том варианте, который нам лучше всего известен, то есть в том состоянии, в котором она была в конце XIX — начале XX века (с родившимися тогда людьми нынешние исследователи успели поговорить самолично, то есть произошло нечто вроде персональной передачи знания, без которого, по Малявину, никакая традиция невозможна), оказывается, что уровень обобщения в его рецензии на книгу Павловского слишком высок.

Как уже говорилось, на вершине половозрастной иерархии был домохозяин — большак, участник деревенского схода. В русской деревне начала XX века это был, прежде всего, орган коллективного самоуправления. Он отвечал перед властями за сбор налогов, распределение земли, отправку рекрутов на военную службы, заботился о местной инфраструктуре (дорогах, мостах, колодцах и т.д.).

Мы видим, что в России конца XIX — начала XX века «мир» (община) зиждился не на мистическом единении родового тела, но на коммуникации и коллективной рациональности. Причем порядок этот не эманировал мистическим образом непосредственно из почвы, а был закреплен законодательно: «мир» был в Российской империи мельчайшей фискальной единицей на селе.

Созданные на месте общины колхозы никак не заменили общинного коллективного самоуправления — незаметно, чтобы оно возродилось и после их роспуска.

В 2013 году Светлана Адоньева вместе с Инной Веселовой опубликовала личный дневник вологодского крестьянина Дмитрия Ивановича Лукичева, умершего в 1938 году. Его автор мало похож на современного ницшеанца в косоворотке, но удивительным образом напоминает английского джентльмена. Лукичев не только пел в церковном хоре и был попечителем и членом церковного совета, но и состоял в переписке с научными обществами. В своем дневнике он писал о том, что дух важнее обрядов, а собственное достоинство — страха перед осуждением окружающих.

Именно эта прослойка и была уничтожена большевиками, прежде всего как наиболее успешная в хозяйственном отношении.

Процитированный выше текст Малявина интересен также тем, что к насилию в нем склонен как будто один только либеральный субъект, разумеется, глубоко чуждый народу. Однако те, кто в 30-е годы прошлого века занимались ликвидацией кулаков как класса, сами были не чужды деревне.

Делать вид, что склонность к насилию, а также тяга к риску и предприимчивость (очень даже «западные ценности», если вдуматься), чужды русской цивилизации, не очень разумно.

В половозрастной группе «парни» все это даже приветствовалось. Способом снискать себе честь были заработки (часто в далеких краях) и драки, то есть заведомо рискованные, а местами и даже вполне себе насильственные практики. Другой вопрос, что после вступления в брак такое поведение считалось неприемлемым.

Исходя из этой картины, мы можем лучше описать, что произошло в коллективизацию. Под ударом оказались большаки: самые успешные из них были высланы или даже расстреляны.

Их жены были вынуждены воспитывать детей без мужей, на них ложилась ответственность за выживание семьи в условиях, когда известные им правила общежития были нарушены и более не могли выполняться.

Примечательно, что многие из них мало рассказывали собственным детям о старине и совсем ничего — о коллективизации и репрессиях. Это было сознательное решение отказаться от традиции, чтобы не осложнять им жизнь, позволить вырасти правильными советскими людьми со стандартной, т.е. сравнительно безопасной, прежде всего для них самих, картиной мира.

Что же касается тех, кто проводил коллективизацию, то в большинстве своем это были тоже выходцы из деревни. По Олсон и Адоньевой, это ветераны Гражданской войны, призванные на военную службу в 1914 году, а затем оказавшиеся в армии советской. Их деревенское воспитание не было закончено, большаками, то есть взрослыми, они так и не стали. По существу, они остались вечными парнями, которым семью заменило государство, а собственных отцов — командиры и вожди, точнее, один отец и вождь.

Его имя мы знаем.

Более того, отныне в деревне большаком не становился никто: одной из целей коллективизации было уничтожение домохозяйства как самостоятельной единицы, и власть была к ней очень близка.

Даже если бывший большак остался в живых и не был депортирован, авторитет его у молодежи из-за пропагандистских кампаний, которые в то время вело государство, был весьма и весьма невысок.

Соответственно, проблемы возникали уже не с сохранностью сказочной и былинной традиции, а элементарно с умением пахать и сеять, не говоря уже о коллективной рациональности и самоуправлении.

Ответственность и авторитет женщины-большухи в этой ситуации существенно возрастает: она меньше мужчины работает в колхозе, поэтому физическое выживание семьи напрямую начинает зависеть от ее успехов на приусадебном участке.

Мужчины же оказывались перед выбором — прозябать в родном краю или же перебираться в город, что до полной паспортизации было не так просто. Советская власть оказывала на жителей деревень довольно неоднозначное воздействие, практически сводя на нет индивидуальную инициативу в хозяйственной сфере, она способствовала психологическому обособлению молодежи от коллектива через подражание героям и самовоспитание, то есть, по большому счету, подталкивала к отъезду.

В родной деревне мужчина оказывался в положении вечного парня, способного демонстрировать свою мужественность лишь при помощи девиаций, всякого рода пьяных и криминальных выходок.

Тем, кто любит абстракции, а над Россией перемещается на самолетах, мы могли бы порекомендовать попутешествовать по сельским дорогам: венки и обелиски на обочинах в местах автомобильных аварий со смертельным исходом достаточно хорошо иллюстрируют этот тезис. Можно также послушать доносящийся из машин на пляжах тюремный шансон, напоминающий о том, что для многих в нашей стране единственная понятная и доступная инициация — это тюремная, то есть вакуум, возникший после уничтожения большой семьи, так и не был заполнен до конца.

Разумеется, в настоящий момент ушла в прошлое и крестьянская культура, и советская феминизированная деревня. Большая часть «вечных парней» попросту спилась и умерла. На место колхозов пришли агрохолдинги, чья работа устроена на совершенно других принципах.

Однако деревенский вопрос, идея «темного царства», владеющего душами современных российских горожан, вполне может возникать в либеральной публицистике. Пример тому — статья Дениса Драгунского «Крестьянин торжествует», автор которой пишет о «сутулом и душном деревенском миросозерцании» с его патернализмом, традиционализмом и ксенофобией, о реакционном духе масс, который держит в заложниках нынешнюю власть. Драгунский ставит знак равенства между традиционным и массовым обществом. Но один ли он? Различают ли их (при всей спорности этих понятий указывают они все же на совершенно разные вещи) нынешние пропагандисты скреп? Судя по всему, нет, и это неслучайно.

Уничтожение общины как единицы самоуправления и посредника между семьей и государством, да и самой большой семьи как хозяйственной единицы действительно способствовало превращению населения страны в сравнительно однородную массу, сначала мобилизованную, а после распада СССР — атомизированную, состоящую из индивидов, полных взаимного недоверия.

Масса эта, безусловно, может испытывать потребность в вожде, по-отечески говорящем с народом. Другой вопрос, что к крестьянскому укладу начала XX века эта фигура уже не имеет отношения. Государство, если оно стремительно сокращает расходы на образование и медицину, уже не может претендовать на статус большака или большухи в крестьянской семье, поскольку снимает с себя ответственность за общее благо.

Впрочем, возлагать какие-то особые надежды на государство у нас не принято.

А вот книгу Олсон и Адоньевой в России обязательно прочитают, и прочитают именно женщины. Казалось бы, интересы многих из них принципиально ограничены частной жизнью, установкой «на позитив», семьей и бытом, но даже в этом случае существует аргумент, способный моментально пробудить интерес к истории и политике. Достаточно сказать, что тяжелый, если не сказать катастрофический, исторический опыт и поныне деформирует отношения в российских семьях (не дай бог, до сих пор способствует воспроизводству психотипа дефективного мужчины, который умеет ломать, но не умеет строить), и у наших современниц возникают серьезные вопросы и к прошлому, и к настоящему.

Эти вопросы мы еще неоднократно услышим.