«Мы этой тьмой дышим…». Кирилл Корчагин («Октябрь»)

«Мы этой тьмой дышим…». Кирилл Корчагин («Октябрь»)Стихи Анны Глазовой все ближе подходили к той зыбкой границе, за пределами которой язык переставал быть собой, утрачивал привычные черты, превращаясь в раскаленный расплав речи. «…След многоязычия, – писал Артемий Магун в предисловии к предыдущей книге поэта, – обнаруживается… в порыве внутреннего – или самого что ни на есть внешнего – голоса»[1]. В новой книге это особенно явно – недаром Игорь Гулин заметил, что новые стихи Глазовой «ближе… не к привычным ее стихам, а к ее же… переводам из Пауля Целана»[2]. При всей важности Целана для Глазовой (а для нее он важнее любого другого поэта) кажется, что дело тут в другом, более общем явлении.

Расплав поэтического, из которого отливаются подчас довольно причудливые формы этих стихотворений, получен на основе своеобразного сгущения стихотворного подстрочника – может быть, наиболее сильного средства очуждения/остранения собственного языка. Подстрочник всегда избыточен и в то же время недостаточен, темен, в нем роковым образом нарушен баланс между случайным и закономерным. Но сквозь проемы неплотно прилегающих языковых блоков виден подрагивающий, смутный мир, в котором «…люди могут обращаться к зверю, растению или даже неживым вещам, не задумываясь, как если бы это было нечто само собой разумеющееся».

Те, кто видят в поэзии один из видов человеческой коммуникации, никогда не согласятся с теми, кто считает поэзию принципиально некоммуникативным искусством. Однако у поэзии есть и собственные аргументы в этом споре: она может наглядно продемонстрировать тщетность любых коммуникативных попыток, их принципиальную несвершаемость:

 

уткнулась ветвь, жимолость:
тебя и моим зрением
может быть не обнесло
будто привился тебе дикий признак,

если ты чувствуешь мой взгляд на себе,
то, смотри, может быть и другие глаза
сквозь мой взгляд на тебе держат.

 

Для более ранних стихов Глазовой физиология часто оказывалась средством связать воедино в какой-то мере излишнее разнообразие мира. Лишь ощущения тела избавляли от безразличия: окружающее пространство могло быть понято только на уровне непосредственных, подчас болезненных уколов отнюдь не метафорической природы. В стихах последнего времени этого нет, более того, тот, кто говорит здесь, стал недосягаем для таких воздействий – он всегда оказывается объектом для чужих действий (не сам смотрит, но «чувствует взгляд на себе»), его жизнь проходит где-то за границей смерти: «неизвестный давно мертвый / убитый может быть / или горем убитый / ты и не знал а носишь на него похожее платье / к нему ты приткнешься когда умрешь». Это не человек, но легкая дымка человеческого.

Озабоченность смертью здесь строго функциональна: устраняя человека, она открывает дорогу тем, кого обычно не слышно, – камням, цветам, птицам. Все они участвуют в созидании окружающего мира, может быть, в большей степени, чем человек. Они активны, и им доступно непосредственно действие – по меньшей мере они могут удерживать на себе взгляд, вступать в бессловесный разговор. Все персонажи этого мира становятся вещами, но, так как эти вещи говорят и действуют, они перестают отличаться от человека, который, в свою очередь, утрачивает соответствующие способности.

Эти стихи ставят вопрос о человеческой исключительности. Насколько голос, который всегда принадлежал только человеку, действительно ему принадлежит? Не выступает ли человек всего лишь медиумом бессловесных существ и предметов? Вещи, звери и растения всегда находятся под пристальным взглядом, представлены во всей полноте своего существования, а человек – словно всегда не в фокусе. Человек расщеплен, и он либо слабо угадывается в формах глагола, либо вовсе исключен из происходящего. Личность устранена: местоимения опущены, а глаголы многозначны – понять, кто действует в этих стихах, зачастую невозможно.

Переход за пределы смерти часто связан с утратой привычных языковых характеристик – рода, одушевленности. Синтаксическая неопределенность этих стихов словно бы призвана отразить происходящие на границе умирания изменения. В каждом стихотворении восходит зерно человеческой смерти, а без этого, по Морису Бланшо, невозможно искусство как таковое.

 

[1] Магун Артемий. Интериоризация слова // Анна Глазова. Петля. Невполовину. – М.: Новое литературное обозрение, 2008.

[2] Гулин Игорь. Отрывками цитировать не хочется. Poetry News Weekly // OpenSpace.ru. Опубл. 2.03.2012 (http://os.colta.ru/literature/projects/10038/details/34837/).