«Я сходил с ума, зато был счастлив и интересен. Теперь я рассудительнее, но — посредственность, мне скучно жить…» Как изображали безумие в русской литературе (отрывок, «Нож»)

Как психическое расстройство героя отражает социальные условия, становится метафорой времени или вовсе дает ему счастье? На эти и другие вопросы отвечает Елена Трубецкова: в издательстве «Новое литературное обозрение» вышла ее книга «Новое зрение. Болезнь как прием остранения в русской литературе» (остранение — литературный прием, цель которого — заставить читателя увидеть предмет как будто впервые, вывести его из автоматизма восприятия). Публикуем фрагмент о трагедии поэта, который видел сильфиду, приключениях сходящего с ума чиновника и проклятых цветах.

Дар особого видения дан герою повести Владимира Одоевского «Сильфида» (1837), который, спасаясь от скуки, обращается к чтению древних книг, увлекается каббалой и алхимией и, решив провести один из опытов, поставив на окно хрустальную вазу с водой и опустив на дно ее бирюзовый перстень, неожиданно обретает способность видеть в игре лучей «высший мир» и в нем — поразившую его неземной красотой сильфиду:

«Смотрю — поверх воды струятся голубые волны, и в них отражаются радужные опаловые лучи; бирюза превратилась в опал,и от него поднималось в воду как будто солнечное сияние;вся вода была в волнении; били вверх золотые ключи и рассыпались голубыми искрами. Тут было соединение всех возможных красок, которые то сливались бесчисленными оттенками, то ярко отделялись. Наконец радужное сияние исчезло, и бледный зеленоватый цвет заступил его место; по зеленоватым волнам потянулись розовые нити, долго переплетались между собою и слились на дне сосуда в прекрасную, пышную розу — и все утихло: вода сделалась чиста, лишь лепестки роскошного цветка тихо колебались».

А через несколько дней он замечает, что «между оранжевыми тычинками покоилось <…> существо удивительное, невыразимое, неимоверное — словом, женщина, едва приметная глазу!».

Видение сильфиды раскрывает поэтическую сущность героя. Одним из эпиграфов к повести Одоевский ставит слова Платона: «Поэта мы увенчаем цветами и выведем его вон из города». Они подчеркивают возвышенность и исключительность созданного автором образа. Но одновременно вводят иронию.

Главного героя Михаила Платоновича (его отчество представляется неслучайным) не «увенчивают цветами», а признают сумасшедшим и всеми силами пытаются вылечить. Видящего в игре лучей прекрасную сильфиду мечтателя насильно усаживают в бульонные ванны и поят микстурой.

При погружении в ванну «больной затрясся всем телом. „Добрый знак!“ — воскликнул доктор. В глазах больного выражалось какое-то престранное чувство — как будто раскаяние, просьба, мученье разлуки; слезы его катились градом». Антитеза «вода в хрустальной вазе»/«бульонная ванна», как и противопоставление образов идеальной возлюбленной — сильфиды — дочери богатого соседа Катеньке с «заспанными глазками» и «вздернутым носиком», о которой герой, проговорив полчаса, не решается сказать, «есть ли ум под этою прекрасною оболочкою», подчеркивают грубую реальность окружающего мира.

Но средства лечения оказываются действенными (особенно при приеме пациентом «внутрь» нескольких бутылок лафита), больной «выздоравливает», женится на Катеньке, становится «совершенно порядочным человеком», но навсегда утрачивает способность видения высшего мира, за которую он был бы готов отдать все.

Друга, помогшего ему «вылечиться», он упрекает: «ты дал мне счастье, но не мое <…> Ты очень рад, что ты, как говоришь, меня вылечил, то есть загрубил мои чувства, покрыл их какою-то непроницаемою покрышкою, сделал их неприступными для всякого другого мира <…> Теперь, когда среди ежедневной жизни я чувствую, что <…> голова погружается в животный сон, я с отчаянием вспоминаю то время, когда, по твоему мнению, я находился в сумасшествии, когда прелестное существо слетало ко мне из невидимого мира, когда оно открывало мне таинства, которых теперь я и выразить не умею, но которые были мне понятны… где это счастие? — возврати мне его!».

Позднее схожие чувства будет испытывать герой «Черного монаха» Чехова. Коврин после «излечения» ощущает себя убитым духовно.

Лечение принесло ему не выздоровление, а утрату особого видения, которое наполняло его творческими силами, он стал не столько «нормальным», сколько заурядным.

Как и герой Одоевского, Коврин бросает упрек: «зачем, зачем вы меня лечили? Бромистые препараты, праздность, теплые ванны, надзор, малодушный страх за каждый глоток, за каждый шаг — все это в конце концов доведет меня до идиотизма. Я сходил с ума, у меня была мания величия, но зато я был весел, бодр и даже счастлив, я был интересен и оригинален. Теперь я стал рассудительнее и солиднее, но зато я такой, как все: я — посредственность, мне скучно жить… О, как вы жестоко поступили со мной! Я видел галлюцинации, но кому это мешало? Я спрашиваю: кому это мешало?»

Возвращаясь к творчеству Одоевского, необходимо отметить, что тайна безумия притягивала писателя. На протяжении 1830-х годов он работал над созданием литературного «Дома сумасшедших», но так и не довел замысел до конца. Написанные новеллы в переработанном виде позднее вошли в роман «Русские ночи». Главный вопрос, который пытались решить герои, обратившись к примерам из истории жизни великих личностей (Бетховена, Пиранези, Баха), — это тонкость границы, а иногда и невозможность различения гениальности и безумия.

В эссе «Кто сумасшедшие», опубликованном в 1836 году в «Библиотеке для чтения» под псевдонимом «Безгласный», которое должно было служить «Введением» к «Дому сумасшедших», автор, развивая идеи Платона, приходит к выводу, что «нет ни одного великого человека, который бы в час зарождения в нем нового открытия, когда еще мысли не развернулись и не оправдались осязаемыми последствиями, не казался сумасшедшим».

Особенность гения, которая обывателям представляется проявлением безумия, — это, с точки зрения Одоевского, умение найти «такие соотношения между предметами, которые нам кажутся невозможными».

Через несколько лет под другим углом зрения и расставляя другие акценты к развиваемой романтиками платоновской идее сближения проявлений гениальности и безумия обратится итальянский психиатр Чезаре Ломброзо, и его концепция окажет большое влияние не только на развитие психиатрии, но и на рецепцию безумия в литературе, живописи, философии.

В монографии «Гениальность и помешательство» (1863) Ломброзо выделил общие черты отклонений от нормы, с точки зрения клинической психиатрии, у великих личностей и сумасшедших:

в физиологическом отношении («судорожные сокращения мускулов и <…> резкие, так называемые „хореические“, телодвижения»),

в эмоциональном (особую впечатлительность, резкие перемены настроения, экзальтацию, концентрацию на одной идее),

алогичность суждений и поступков,

внимание к иррациональному (снам, голосам, видениям),

злоупотребление алкоголем.

Психиатрические отклонения Ломброзо видел у Данте, Тассо, Спинозы, Ньютона, Паскаля, Гофмана, Ампера, Шопенгауэра, Уитмена, По, Бодлера и многих других. В современном опыте патографии «Классики и психиатры» Ирина Сироткина пишет: «заявление романтиков о „божественной болезни“ как источнике творчества оказалось чрезвычайно рискованным. Как иронически заметил британский историк Рой Портер, объявив себя безумцами, романтики не подумали о последствиях: их современники-врачи превратили „божественную болезнь“ в медицинский „диагноз“».

Хотя, подводя итоги, Ломброзо предостерегал от «заключения, что гениальность вообще есть не что иное, как невроз, умопомешательство», анализ жизни и творчества великих личностей с точки зрения психиатрии и выявление диагнозов становится после выхода книги Ломброзо очень популярным.

Необходимо отметить, что выделение психиатрии в особую область медицинского знания и формирование научного подхода к психическим и умственным отклонениям в XIX веке лишило безумие мистического ореола: постепенно оно стало осмысляться не как «священная болезнь», а как тяжелый недуг, со всеми малопривлекательными чертами его проявления.

В литературе 1830–1840-х годов «статус» безумия понижается: им наделяется не только романтический мечтатель, но и мелкий чиновник. И сумасшествие уже не открывает высшую реальность, а становится болезненным бредом, несущим опасность (как в «Медном всаднике» Пушкина) или показывающим скудость внутреннего мира героев (в «записках сумасшедшего» Гоголя и «Двойнике» Достоевского).

Повесть Гоголя изначально задумывалась как «записки сумасшедшего музыканта», но в итоговом варианте ее героем стал не романтический творец, а титулярный советник Поприщин. Его безумие не возвышенное, а, скорее, вызывающее жалость. Как писал Дмитрий Быков, оно «стало побегом из той реальности, в которой нормальному человеку невозможно попросту дышать; оно превратилось в единственно доступную форму протеста — и в протесте этом маленький человек стремительно вырастает до полной своей противоположности. Русское унижение чаще всего бредит местью — так Акакий Акакиевич посмертно превращается в огромное привидение, не мечтающее о шинели, а срывающее шинель с обидчика. Поприщин сделался безумцем оттого, что искал поприща и был всеми попран — его безумие социально обусловлено (в серьезной русской литературе все социально) и выглядит единственной компенсацией за непрерывный департаментский ад».

Сам образ Поприщина, его самоотождествление с королем Испании и требование полагающихся почестей, возможно,восходили к раннему замыслу — комедии «Владимир 3-ей степени», — герой которой так лелеял мечту о получении ордена св. Владимира, что, в конце концов, и стал им в собственном воображении. В итоговом тексте Поприщин заявляет, что с недавнего времени начал «слышать и видеть такие вещи, которых никто еще не видывал и не слыхивал». И в повседневной рутине он прозревает «тайный» смысл, слыша «разговор» и читая «переписку» собак.

Сумасшествие героя проявляется в основном в плане интерпретации событий. Его «Испания», где все «гранды» с выбритыми головами, а «канцлер» бьет по спине палкой, совершая «рыцарский обряд», рождается в измененном сознании, описание же ее детально воспроизводит палату и порядки сумасшедшего дома. В изображении бреда героя, довольно жестоких методов лечения, отношений врачей и санитаров к пациентам, по мнению А. Белого и И. Золотусского, возможно, отразилось знакомство Гоголя с «Рассуждениями о лечении умалишенных, сочинением доктора Левенгайна», опубликованным в «Северной пчеле» (24 апреля 1833), «где говорится о случаях, когда больной воображает себя Королем, Ангелом, Принцем, Богом», а также с публикациями в «Пчеле» о порядках и методах лечения в Больнице Всех Скорбящих (9 февраля 1834).

Визуальная галлюцинация героя сюрреалистична — это знаменитая луна, «которая обыкновенно делается в Гамбурге; и прескверно делается», «такой нежный шар», на котором не могут жить люди, а живут «только одни носы». Этой луне, в представлении Поприщина, угрожает опасность — наследующий день земля должна «сесть на луну» и «размолоть в муку носы наши». Последнее же видение героя, сходящего с ума от боли, когда ему льют на голову холодную воду, — картина с «тройкой быстрых, как вихорь, коней», со струной, звенящей в тумане,проносящейся италией и виднеющимися русским избами, отразится позже в знаменитой «птице-тройке» «Мертвых душ», создавая довольно мрачный ассоциативный контекст прочтения знаменитого финала гоголевской поэмы.

Отождествление Поприщиным себя с королем Испании отразится позднее в стихотворении Алексея Апухтина «Сумасшедший» (1890), лирический герой которого — пациент клиники для душевнобольных — во время свидания с родственниками представляет себя избранным всенародно королем: «Смущают мысль мою // Все эти почести, приветствия, поклоны… // Я день и ночь пишу законы // Для счастья подданных и очень устаю». Необходимо отметить подробное описание Апухтиным визуальной галлюцинации героя, ставшей толчком к ухудшению его состояния. Это знаменитые «васильки», которые собирали герои:

Все васильки, васильки,
Красные, желтые всюду…
Видишь, торчат на стене,
Слышишь, сбегают по крыше,
Вот подползают ко мне,
Лезут все выше и выше…
Слышишь, смеются они…
Боже, за что эти муки?
Маша, спаси, отгони,
Крепче сожми мои руки!
Поздно! Вошли, ворвались,
Стали стеной между нами,
В голову так и впились,
Колют ее лепестками.
Рвется вся грудь от тоски…
Боже! куда мне деваться?
Все васильки, васильки…
Как они смеют смеяться?

В отличие от знаменитого романса «Ах, васильки, васильки…», началом которого стали строки Апухтина, в оригинале изображена не история несчастной любви с трагическим концом, а весьма необычное для поэзии отражение параноидального бреда героя.

Традицию «записок сумасшедшего» продолжает и Достоевский, описывая в «Двойнике» безумие мелкого чиновника. Голядкин после унижения в доме статского советника Берендеева начинает ощущать, что весь мир настроен против него: «Он чувствовал, <…> что все эти глаза, на него обращенные, как-то гнетут и давят его…». Герой испытывает аутоскопические галлюцинации.

Но, обращаясь к проблеме двойничества, в ранней повести Достоевский показывает совсем не мистические его истоки. Причиной умопомешательства Голядкина становятся «амбиции» человека — «ветошки».

Появление двойника он воспринимает как следствие «интриги» завистников. Не раз отмечалось, что Достоевскому удалось точно воспроизвести разные стадии бреда героя, правда, в постановке «диагноза» психиатры расходятся. От параноидного психоза, обсессивно-компульсивного расстройства до эпилепсии.