08.10.20

Быть странствием

Может показаться, что в двух частях своего сборника, вышедшего в «травелогической» серии «Нового литературного обозрения», Александр Уланов выполняет работу совсем разного типа. Что две эти части – поэтические портреты городов и повесть, целиком состоящая из любовных диалогов, – сведены под общую обложку как будто по вполне формальному признаку: в обоих случаях речь идёт о человеке в пространстве, но это единственное, что их объединяет. Что в этих частях даже время организовано по-разному (да и само пространство присутствует вообще-то в очень разных объёмах). Не говоря уже о том, что в них как будто совершенно разные языковые стратегии: насквозь метафоричная речь – в эссе, составляющих первую часть книги, и разговорная, повседневная – будто вынута из настоящей электронной переписки – во второй её части. И что, соответственно, говорить о каждой из частей книги следует особо. Но не будем торопиться, всмотримся.

То, что делает Уланов с городами и местами в первой части своей книги, «В ( ) месте», напрашивается на название экфрасиса. Он подбирает словесные соответствия несловесной подвижной, переменчивой картине, образуемой неразделимыми, постоянно взаимопроникающими да и едва ли отличимыми друг от друга пространством-временем. Время в этих очерках-портретах не движется. Схватывая его в одном из мгновений – совершенно случайном, собственно, мгновении наблюдения, на его месте могло бы оказаться любое другое, – Уланов это мгновение останавливает, разращивает его до некоторого «всегда», и оно стоит огромным шаром, или, точнее, движется во все стороны сразу – никуда не смещаясь. Глаголы здесь – по большей части в настоящем времени, предложения так и норовят уклониться от сказуемого в его явной глагольной форме: «Вода фонтанов чаще вниз к человеку, чем к небу», «Город без стен, любовь, чей край неизвестно где», «Под ногами львы, и под башнями львы, над головами зонтики городов», «Утренний воздух рукой, встречая несомненную сырость».

Когда это всё? – Сию минуту и всегда.

Земные ландшафты со всеми их случайностями и несовершенствами Уланов видит, может быть, райским зрением.

И это при том, что тема времени (а вовсе не пространства), чувство времени, интуиция времени, для первой – собственно «травелогической» части книги – ведущая. Пространство тут – только повод, форма, вместилище. Слово «время» – первое, которое тут вообще произносится: первый же текст называется «Время Рим». И он полон наблюдений за повадками римского времени, за чуть ли не физическими особенностями этой субстанции (а она тут осязаема – хоть рукой щупай), вопросов самому себе о его природе, не находящих – да и не очень-то ищущих - окончательного ответа. Речь, родственная одновременно поэзии и естествоиспытательству – в той первоначальной, давно забытой стадии этого последнего, когда оно ещё не обзавелось всем своим понятийным, математическим и прочим инструментарием и состоит в чистом изумлении перед чудом и тайной естества.

«ВРЕМЯ РИМ
медленно тлеет в ночных арках. Маки горят между ночных колонн. Ушедшие факелы площади вечером дрожат голубым дымом в камнях. Из стены жилого дома скачет потоками морской бог на колеснице. Время — вода? Буйствующая на площади среди разметанных рук и ног мрамора, тихо заглядывающая в глаза на углу переулка».

К «письмам путешественника» эти тексты позволяет отнести та случайность, что они, волею некоторых судеб, написаны из разных мест, по большей части удалённых от нашего отечества и экзотичных для здешнего обыденного сознания, - в основном европейских: итальянских - Рим, Венеция, Сан-Джиминьяно, Сиена, Сицилия (город не назван, но по расставленным в тексте приметам мы догадываемся, что это Палермо), греческих – Крит, Нисирос, Сими, Тилос, Родос…, испанских, португальских. Немного Крыма (Херсонес, Чуфут-Кале, Меганом, Чатырдаг), совсем немного Германии (Регенсбург), Чехии (Крумлов-Крумау), Бельгии (Гент), Израиля (Самария) и Черногории, единственный раз мелькнёт совсем экзотичный, казалось бы, Цейлон – но увиден он с тем же внимательным первоизумлением, что и всё остальное. Российских топосов тут, строго говоря, три, да и то один башкирский: Коломна, Калуга, Уфа. Ни системы, ни порядка тут нет: куда судьба заносила – о том и писал, нет ничего точнее случайности, свободной от человеческого насилия над естеством. Точно так же могли бы быть описаны и разные улицы одного города или – при очень высокой чуткости (у автора именно такая!) – разные углы одного двора, да хоть одной комнаты. И это было бы не менее интересно.

Потому что самый главный герой здесь – не время и не пространство, а внимание, которое их в себя вмещает.

А главный предмет этого внимания – и тем самым ещё один главный герой, живущий сменой множества обликов и масок, склубляющийся в разные, неминуемо переходные формы – первовещество бытия.

В этом видении всё – живое, одушевлённое, всё имеет отношение ко всему, нет, сильнее: всё проникнуто друг другом и существует в постоянном взаимодействии. (Этому соответствует и сопутствует и взаимопроникновение чувств: возвращение их к синестетическому первовосприятию - чем ещё воспринимать первовещество? - при котором глаз слышит, слух осязает). Это – мир в состоянии непрерывного становления, даже если он самым очевидным образом стар (признаки чего на каждом шагу обнаруживаются в Риме, Венеции, Регенсбурге…): старость, древность, да хоть бы и ветхость – не повод для того, чтобы становление прекращалось. Живое же.

«Время принимает в себя произошедшее, потому что живет им. Вечно жить — вечно меняться. Смерть — потеря способности к перемене».

Природа и культура, она же цивилизация (самовыросшее и рукотворное), а заодно и - существующее и выдуманное, зримое и вспоминаемое тут не то чтобы совсем не различают друг друга (хотя уж точно имеют много общих свойств и повадок: дома «подают друг другу руки через переулки», «опираются плечами», «стена оживает переплетением птиц и единорогов»), - но нащупывают своё родство, обмениваются элементами, прорастают друг сквозь друга. «Внутри гор застревают книги и крыши, торчат обрезы страниц и углы черепиц». Не уступают друг другу в сложности, умышленности, уязвимости.

Мы не зря обмолвились выше, говоря об этих текстах, словом «портреты»: портреты они и есть, все эти города и места – личности, притом множественные – населённые обилием самостоятельных, своевольных существ (арок и ветвей, статуй и автобусов, башен и теней), вступающих друг с другом в сложные отношения, не исключая и соперничества, конфликта, бунта («Обелиску надоело отмечать центр, и он отошёл на холм»). Если это и география, то – психогеография, геопсихология: предмет психологического внимания здесь – не человек, но само пространство со всеми существами, населяющими его в необозримом избытке.

Что же до человека – его тут почти и нет. В том числе и самого автора с его опытом и биографическими подробностями. Слово «я» в его прямом и полном смысле не встречается, кажется, ни разу. Если оно вдруг появляется, это всегда «я» вообще, «я» каждого. Иногда оно вдруг явится в облике уклончивого «ты», сразу отсылающего к всечеловечности: «Ты – уголёк между голубым и белым». Любой мог бы быть на этом месте.

Человек здесь – одно из склублений бытия, - вполне своевольное, как и прочие, но не центральное и лишённое, кажется, какой бы то ни было единственности. Ещё и поэтому предложения, говорящие как бы о нём, о его действиях, могут спокойно обходиться без сказуемого с его отсылками к личности действующего: «Поднимаясь от отравы неподвижности, падать между трещин к ударам моря». Воспринимая окружающую его среду, человек вообще-то не слишком отличает себя от неё, легко взаимоперетекает с нею. Повествование Уланова – сплошное приключение границ, их проницаемости, их то-и-дело-нарушения, их проблематичности, их никогда-не-окончательности.

Он – и человек вообще, и даже автор-наблюдатель как частный его случай – присутствует во всех этих локусах не как фокус внимания, но как само это внимание. Не как соучастник происходящего, но как форма взгляда (понимаемого опять же широко: как восприятие вообще). Форма, которая собирает и удерживает всё видимое. И эта форма – не прямая линия, но, скорее, округлая чаша, мягко объемлющая всё зримое, в которой всё – на равных правах. (Именно потому средством говорить о человеке, о самых существенных его состояниях – об одиночестве, печали и страхах, о скоротечности его дней – здесь становится всё: башни, улицы, виноградники, небо и море).

Впрочем… при явном отсутствии иерархии среди этих существ и сущностей у видящего всё это автора несомненно есть и ценности, и приоритеты. Можно даже отважиться сказать, что в своей сердцевине эти повествования, описывающие как будто подряд всё, что ни попадётся глазу, глубоко этичны. Ценности эти: свобода и неповторимость живого, его подвижная гармония – как форма свободы.

Свобода, свобода, своеволие, ускользание. Право на это – всего, что дышит и движется.

И вот это уже – сцепка, которая соединяет тексты первой части книги – с её второй частью, которая – один большой текст (названный для удобоописания «повестью» - ну, пусть), разложенный на два голоса. Или на три?

Есть и ещё одна сцепка: диалогичность. Во всех эссе первой книги безымянный, внебиографический, внекоординатный, казалось бы, наблюдатель, на самом деле, тем только и занят, что ведёт разговор – всем собой, всеми органами чувств, не минуя и шестое, - с пространствами-собеседниками, - и этот диалог – не отрываясь от конкретных, осязаемых предметов – становится, в конечном счёте, разговором о предельно важных предметах: о жизни и смерти, и жизни-и-смерти в их нераздельности, способом их – столь же нераздельного – понимания-чувствования.

«Уход очищает, даёт дорогу другим возможностям. Я появился из бесконечных уходов – почему им остановиться на мне?»

(Это один из немногочисленных случаев «я» - но оно и тут небиографично. Это «я» всякого).

«Хорошая смерть похожа на звёздное небо. Есть туманности из звёзд — и из пыли. Камень, бывший огнём. Камень, бывший жизнью. И земля, которая стёрлась, но не стала камнем».

Да разве не о том же говорят друг с другом собеседники во второй части книги?

Вообще-то, они говорят о любви, но не синонимична ли она жизни и смерти в их нераздельности?

Состав участников разговора во второй части, в повести «Здесь», на самом деле, не очевиден. То есть, их в каждом случае двое: Он и Она. Но одна ли и та же эта Она в обеих главах повести, в «Рыжей» и в «Каштановой»? Уже сами названия глав дают понять, что, скорее всего, нет.

Автор же не говорит на сей счёт ничего совсем уж определённого, - хотя некоторые намёки даёт, и по ним можно догадаться: да, собеседницы, пожалуй, всё-таки разные. С каждой из них – свои, сближающие любящих, игры, свои образы и словечки, свои тайные имена (героиня первой главы – Рысь с «кисточками на ушах», символические родственники её – кошачьи; во второй главе рысья и кошачья образность пропадает совершенно, собеседница здесь – «змея», - видимо, гороскопически, - и символика ей сопутствует змеиная). Настоящие имена ни одной из них не названы.

Но ничего определённого он не говорит тоже неспроста. Речь – точно как в случае с диалогом между человеком и многими пространствами в первой части – в конечном счёте об одном и том же. О любви, о связанности-разделённости двоих, о проблематичности (да, пожалуй, и нежелательности) окончательного соединения, о границах и дистанции как условии свободы, о сложных (может быть – неразрешимо сложных) взаимоотношениях свободы и любви.

Дистанция, принципиальное, чуть ли не теоретически обосновываемое нежелание героя привязывать себя к кому бы то ни было одному (одной), что он советует и своим собеседницам – настойчивая тема в обоих главах-диалогах. С обеими он постоянно это обсуждает – даже в одних и тех же выражениях (если-де ты всё время с кем-то одним, то вы непременно «стираетесь» друг о друга), - так и не приходя ни в одном из случаев к окончательному согласию.

«…дистанция и свобода, - наставляет герой свою «рыжую» корреспондентку, — вещи связанные, но разные. Дистанция часто помогает сохранять свободу, но её исчезновение не означает, что свобода потеряна».

Да он и с самим собой, похоже, в этих вопросах ни к какому согласию не пришёл.

«Как уйти от тебя?» - говорит он явно сам себе. – «В постоянном страхе, что что-то случится, сломается, обернётся не так. От твоего взгляда, раскрывающего предметы, к чужим, с которыми понимания ещё меньше, чем если бы они говорили на суахили (они не хуже, они другие, и тут ничего не поделать). От твоего взгляда, не отпускающего, печального расставанием. Как не уйти от тебя, как не оставить тебя со своим, в своём (если на гриб посмотришь, он не вырастет), как не отправиться к тому, что потом станет интересно и тебе, должен же я тебе интересную жизнь обеспечивать, а иначе на что я?»

Не даёт ответа.

Важно, что в обоих случаях «Он» почти всегда где-то далеко – то в Америке, то в Китае, то вообще, может быть, в тех самых городах и местах, о которых – эссе первой части, - по крайней мере, Италия, Рим – точно оттуда (с Рима, как и в первой части, начинается весь разговор во второй!). «У меня», - признаётся герой однажды, - «за одну неделю три страны было». Главное – что (вопреки названию повести) «Он» то и дело не здесь, многие его электронные послания написаны оттуда, издали (в этом смысле книга идеально укладывается в название серии: «Письма русского путешественника»), и разлука в обоих случаях занимает больше объёма, чем совместность.

«Тебя нет слишком долго именно географически», - жалуется «каштановая» корреспондентка, - «и образуется пустое пространство, которое начинает утягивать. Я не хочу туда проваливаться, уходить только в ожидание, замирать. И эта пустота частью заполняется другими людьми. Но после того, как ты приедешь, я не смогу отодвинуть их до следующего твоего исчезновения, следующей пустоты. Меня это сейчас сильно беспокоит, потому что возникла необходимость определить границы или отменить их.»

«…границы всегда есть», — утешает «Он», - «подвижные, более далёкие или близкие, но их не отменяют.»

«Она», впрочем, - опять-таки в обоих случаях – и сама не всегда в России. Другие страны здесь – присутствующие скорее на периферии зрения – только повод к дистанции, возможность её.

Дистанция – один из основных, наравне с главными героями, участников взаимодействия. Может быть даже – его источник.

Не говоря уж о том, что в обоих блоках текстов – один тип наблюдателя. Может быть, это вообще один и тот же наблюдатель (которого у нас нет причин отождествлять с автором, его смело можно считать художественным конструктом), - и не заметки ли возлюбленного собеседника обеих героинь второй части составили часть первую? Тем более, что диалоги время от времени вдруг прерываются – и из-под диалогической речи, как её скрытая основа, проступает речь монологичная, очень похожая в своём устройстве на ту, что звучала в первой части, - знакомая сиюминутная, вневременная речь с предложениями без сказуемых, с чувством родства и взаимопроникновения всего сущего.

«Кампо дель Фьори — вода в четырех фонтанах из четырех разных водопроводов. Шорох шагов воды. Цветы ладоней. Легкий фонтан у Св. Ансельма на Авентинском холме — тонкие, едва заметные, но высокие струи. А за ней — лучшие в Риме свободно растущие уличные мандарины. Тихий орган в Санта Мария ин Трастевере. Около Св. Чечилии много средневековых домов, только чуть поправленных. Люди жили бедные, денег на перестройку не было.»

И вот ещё что: в «диалогической» части не всегда, не сразу поймёшь, кто, собственно, говорит: условный он или условная она, догадываешься иной раз, только увидев соответствующую форму глагола, - голоса, манеры говорить очень похожи. Может быть, это вообще один голос, расщеплённый надвое ли, натрое, - ведь и голоса героинь между собой очень похожи…

«Потому что мы неизвестно кто неизвестно где», - говорит первая фраза повести. Можно читать как эпиграф.

Всё то же приключение границ – к которому разделяющее пространство – только повод. Их текучесть и проницаемость.

Не затем ли их всё время приходится отстаивать, выстраивать, подчёркивать, возвращаясь и возвращаясь к этой теме?..

«…Я не столько странствую», - говорит герой своей «каштановой» адресатке, - «сколько живу в разных пространствах, причём необязательно географически удалённых.

— Я знаю, твоё пространство и есть странствие.
— Я сам стараюсь быть странствием.
— Можно ли постранствовать в тебе, раз ты сам — странствие?
— Странствовать в любом сколько-нибудь интересном человеке можно.»

Тут-то и становится ясно, что обе части книги – диптих. Вместе они говорят об одном и том же, работают как ключи друг к другу – и образуют целое.