07.10.20

Непогрешимая история

В издательстве «Новое литературное обозрение» вышла книга филолога и журналиста Николая Эппле о том, как власти разных стран, а в особенности российские, пытаются избежать ответственности за преступления, совершенные государством в прошлом. Книга «Неудобное прошлое» — классический пример memory studies — комплекса междисциплинарных наук об изучении исторической памяти. По Эппле, пример России, которая не может разобраться со своим прошлым, не уникален: другие страны тоже проходили через разные стадии сначала отрицания, а потом принятия своей ответственности за трагические события прошлого. Особенность российской ситуации лишь в том, что именно сейчас в нашей стране интенсивно оправдывают все события отечественной истории, включая самые плохие. Спецкор «Новой» поговорил с Эппле о том, как можно победить государство в его борьбе с прошлым, а также о деле Юрия Дмитриева, которое стало главным символом, вскрывающим амбиции властей в отношении ревизии исторического наследия.

Разбуженный дракон

— Ваша книга — о прошлом, однако ее тема сильно пересекается с настоящим, особенно на фоне ужесточения приговора историку Юрию Дмитриеву. Вы пишете, что основная причина, почему это дело вообще возникло, — тотальная несовместимость взглядов Дмитриева на историческую память и то, как она должна работать, со взглядами государства, которое не готово к таким изменениям. Но ведь Дмитриев — это, по сути, одиночка. Почему государство так его боится?

— Мне в этом деле кажутся важными две вещи. Во-первых, очень заметно, что в «деле Дмитриева» символически сошлись проблемы с отношением к наследию советского террора и со специфической и все более ущемляемой позицией тех людей, которые пытаются говорить и писать об этом, изучать архивы и к которым достаточно напряженно относится государство. В воздухе висит ощущение неразрешенного исторического конфликта. «Дело Дмитриева» — точка, в которой все сошлось. Статья Шуры Буртина — потому и событие в русской журналистике, что там за юридической фактологией вырастает образ дракона, которого Дмитриев разбудил и который начал ему мстить, и это в каком-то смысле самое точное описание происходящего. «Дело Дмитриева» уже не просто юридический казус:

Дмитриев невольно стал символической фигурой, воином памяти, который стоит за этих не похороненных по-человечески людей и против уничтожившего их государства.

А во-вторых, само по себе это дело важно рассмотреть, отбросив в качестве умственного упражнения всю возможную политику. Ситуация чисто по фактам вызывает огромное количество вопросов и недоумений. Дело было странно начато, Дмитриева дважды фактически оправдывали и дважды обвиняли снова. Там присутствуют очень некрасивые сливы фотографий из дела в прессу и большое количество странных экспертиз близких к прокуратуре экспертов, которые работают исключительно на обвинение, при том что заслуживающие доверия экспертизы говорят, что никакого состава в этом деле нет. Именно об этом нужно говорить постоянно, а не о том, кто Дмитриева заказал и потомки каких именно палачей хотят с ним разобраться.

— Можно ли назвать раскопки, которыми занимался Дмитриев, самыми чувствительной темой для государства в том смысле, что именно массовые расстрелы 30–40-х годов оно не готово признавать совсем?

— Все несколько сложнее. Государство давно признало Большой террор фактом: речь о массовых политических репрессиях идет начиная с XX съезда. Были и вполне официальные признания в государственных преступлениях: признан тот же Катынский расстрел. Более того, в 90-е годы, когда был найден Сандармох, на раскопках волонтерам официально помогали местные структуры МВД и Министерства обороны. В конце концов, у нас есть музей ГУЛАГа и есть памятник жертвам репрессий. Иными словами, Большой террор как преступление зафиксирован на государственном уровне.

В то же время память — это о том, как прошлое отображается в настоящем. И когда государство за неимением других механизмов хочет напомнить о своей силе, оно начинает куда более позитивно отзываться о сталинской модели управления и более болезненно относиться к напоминаниям о государственных преступлениях того времени. Конкретно история с Сандармохом и Дмитриевым обострилась, когда государство после Крыма начало наращивать количество апелляций к политике «сильной руки», пытаясь таким образом повысить свою легитимность. Сандармох стал опасным напоминанием о том, к чему ведет такая политика. Плюс тут нужно учитывать дополнительную специфику: на место расстрелов стали ездить представители иностранных государств, а никому не хочется слышать от «чужаков» постоянное напоминание о собственных государственных преступлениях.

Добавьте сюда местных силовиков, всегда особенно нервных в приграничных регионах, и тогда станет понятно, почему так повышен градус напряжения вокруг Сандармоха.

«Правосудие переходного периода»

— Чем руководствуется власть, когда принимает решение признавать или не признавать государственные преступления? Это всегда вопрос конъюнктурных политических выгод?

— В политике не бывает действий, основанных только на морали, — это не хорошо и не плохо. Для государства признание — это всегда прагматика. Пример послевоенной Германии показывает, что признание ответственности за преступления на государственном уровне может быть нужно для создания хорошего имиджа в глазах других стран. Согласившись выплачивать Израилю огромную контрибуцию, Конрад Аденауэр, во-первых, смог показать, что он ответственный международный партнер, а во-вторых, этим же продемонстрировал, что ГДР — партнер безответственный. Жест сам по себе выглядит моральным, но продиктован он чистой прагматикой.

Когда в России в начале 90-х принимались законы о жертвах репрессий и пошла новая волна реабилитаций, это тоже диктовалось прагматическими мотивами. Базой поддержки Ельцина в тот момент была демократическая общественность, которая понимала, насколько преступной была структура Советского Союза и на какой крови она держалась. Власти нужна была легитимность в опоре на эту базу, и документы о реабилитации были подписаны.

К тому же новая Россия хотела показать иностранным партнерам, что она не такая, как СССР, что она готова брать на себя ответственность за преступления.

Сейчас государству важно показать, что мы в гробу видели Запад, что права человека нам не указ — иными словами, мы утверждаем в противовес «их ценностям» свою «идентичность». Это тоже прагматика, но в этой логике память о тех временах используется уже в положительном ключе — так это и работает.

— Существует ли идеальная формула признания государством своих преступлений? Что это должно быть — один документ или какой-то полноценный суд, в том числе над умершими?

— Работа с прошлым похожа на борьбу с раком. Болезнь скорее смертельна, но у нее понемногу можно отвоевывать какие-то участки. Никакое государство — даже самое идеальное! — не хочет признавать свою ответственность, если оно может ее не признавать. Идеальной формулы признания поэтому и не существует. Однако можно говорить о некоторых классических моделях transitional justice — «правосудия переходного периода». Это правосудие появляется тогда, когда на смену одной политической системе — обычно диктатуре — приходит другая, и чтобы опираться на что-то и не разваливаться, новая политическая система выстраивает механизмы, гарантирующие, что возврата к прежним практикам не будет. Арсенал мер такого правосудия включает в себя следующие вещи:

- некий суд, который никогда не бывает идеальным. У нас любят кстати и некстати вспоминать Нюрнберг как идеальный пример того, что всех виноватых поставили к стенке и наступило прекрасное будущее. Но и с самим процессом все не было гладко, и Германии это не очень помогло: ей потребовалось больше 10 лет, чтобы прийти в себя после этого «правосудия победителей» и осознать значимость произошедшего;

- компенсации жертвам: можно много говорить о признании ответственности, но это должно выражаться в чем-то конкретном. Размер компенсаций как раз и говорит о серьезности намерений государства. В России по Закону о реабилитации 1991 года компенсации были ограничены 10 тысячами рублей — то есть были скорее декларативными;

- публикация документов о фактах преступлений;

- включение рассказа о преступлениях в школьную учебную программу;

- четкая мемориальная политика — от музеев до отмечания символических дат. В этом смысле интересно, что у нас День памяти жертв политических репрессий, вообще-то государственный памятный день, фактически стал пространством почти исключительно гражданских инициатив вроде «Возвращения имен».

Если все пункты будут четко выполняться, это дает некую гарантию от того, что новая политическая система не откатится назад.

— Но это процесс долгий, а власть может смениться снова, и тогда откат назад, кажется, неизбежен. У вас в книге описан пример Аргентины, где лидеры военной хунты то садились в тюрьму, то выходили из нее в зависимости от того, кто приходил к власти. Существует ли механизм блокировки таких откатов?

— Признание государством преступлений — это всегда живой политический процесс: какие-то усилия нужны сверху, какие-то усилия должны предприниматься снизу. Аргентина — хороший пример того, как общество может давить на власть в этом вопросе в отсутствие формальных механизмов контроля. Речь о так называемых «судах правды»: юридически государственные преступники амнистированы и нет возможности их осудить, но можно вызвать свидетелей в суд и дать им слово. Эти же суды позволяют сделать запросы на публикацию документов, которые формально закрыты, и судьи, понимая, что юридическая и формальная правда на стороне истцов, по сути, прерывают заговор молчания.

В России такое тоже возможно, и, даже несмотря на нежелание государства открывать архивы, группа людей через суды добивается публикации каких-то ранее засекреченных документов.

Все понимают, а сказать не могут

— Стереотипно считается, что историческая память — дело узкой прослойки специалистов. Как бы вы в целом оценили уровень интереса к теме государственных преступлений в обществе в целом?

— Мы точно видим, что сейчас интерес растет. Он растет качественно: теперь попытками узнать больше о преступлениях государства занимаются не только специалисты-историки, правозащитники старой волны или родственники репрессированных. С 2014 года, когда государство добавило железа в голос и стало апеллировать к сталинской модели, в качестве реакции на это гораздо больше обычных людей начали выходить на акции, а к тому же появилось гораздо больше публикаций на эту тему. Для меня лично сильным опытом был организованный несколько лет назад обществом «Мемориал» и несколькими популярными изданиями воркшоп. Во время этой двухдневной школы удалось показать, что тема преступлений государства может быть интересна людям за пределами узкой группы интересующихся. И издания были такие, которые обычно подобными темами раньше не занимались: например, сайт sports.ru или детский журнал «Ежик-Ежик».

Кончился воркшоп тем, что журналистам предложили создать материал по теме, но для своей аудитории. В Sports.ru подготовили шикарный материал о том, как в одном из мордовских лагерей ГУЛАГа прошел футбольный чемпионат с участием заключенных — спортсменов всесоюзного уровня. Материал, правда, в итоге так и не был опубликован. «ЕжикЕжик» (сейчас это Chips Journal) подготовил рассказ о советской истории, в том числе репрессиях, на основе детских дневников. Иными словами, тема ответственности государства за преступления оказалась нужна и другой аудитории, потому что это всегда нерассказанные и полные драматизма человеческие истории. Фильм Юрия Дудя «Колыма» до сих пор популярен потому, что он открывает исторический материал для новой аудитории. При этом как-то специально заискивать Дудю перед зрителями не пришлось: оказалось, что его поклонникам это тоже интересно.

На наших глазах происходит выход темы за пределы узкой прослойки специалистов и заинтересованных. И фильм Дудя, и книга Гузель Яхиной («Зулейха открывает глаза». — «Новая» ), и даже дело Дмитриева — все ведет к тому, что тема преступлений государства становится важной для многих. Да, в массовой культуре она самой трендовой не станет в силу своей специфичности, но каждая такая публично озвученная история о том или ином преступлении прошлого отзывается в обществе большим резонансом. И это большой и мощный ресурс, в том числе политический и даже политтехнологический — в этом смысле разговор власти и общества об ответственности государства за произошедшее крайне важен для самого государства. Не манипулятивный, как сейчас это регулярно пытаются делать, а реальный разговор про ответственность — только так власть может завоевать к себе доверие.

— В самом начале своей книги вы пишете о том, что за семейным столом встретились два ваших родственника, которые пережили одно и то же время, но при этом все равно словно существовали в двух параллельных мирах. Как быть с тем, что в стране значительное число людей до сих пор живет в мире, где репрессий или не было, или они были по делу?

— Месяц назад я на этом же самом месте сидел со своим старым знакомым, с которым мы не виделись несколько десятков лет. Я рассказал, чем занимаюсь, после чего он сначала сказал, что «просто так у нас не сажали», а затем — «зато мы экономику подняли и создали сильное государство». А потом, когда мы немного поговорили, он рассказал, что у него прадед расстрелян, а сейчас канонизирован как новомученик, и мы уже говорили не о сильной стране, а о том, где найти следственное дело прадеда.

Когда люди говорят, что «ничего не было», что «людей просто так не сажали», что «Сталин — молодец», это в огромной степени психологический механизм отторжения неприятного. Если бы человек не считал, что что-то в этой системе нечисто, механизм отрицания не был бы таким сильным. А еще такие заявления появляются ввиду отсутствия нарратива: в массовой повседневной культуре крайне мало государственных и общественных примеров того, как говорить о темах репрессий.

Сейчас пошла новая волна перепостов старого текста Владимира Яковлева о том, что его дед расстреливал людей. Мне этот текст кажется манипулятивным, однако для многих людей, которые его перепощивают, это способ транслировать таким образом свои собственные невысказанные переживания. Выстраивание мемориальной культуры — через те же фильмы вроде «Списка Шиндлера» — важно не только в рамках «правосудия переходного периода», но и тем, что так люди получают модель, способ и язык говорения о преступлениях прошлого. Так уж мы устроены, что о трудных вещах нам удобнее говорить чужими словами (хотя бы для начала), иметь образцы, которые мы можем использовать для выражения собственного отношения.

Прошлое как травма

— Вы сказали про то, что тема преступлений государства в прошлом не станет трендовой для массовой культуры. Разве? Российские фильмы о прошлом зачастую ведь обращаются к теме прошлого и репрессий. Другое дело, что выходит лакированно: либо раньше все было слишком хорошо, либо слишком плохо.

— Ответить на этот вопрос можно, отослав читателя к феномену «бума памяти» в Европе в конце 80-х годов, когда стало понятно, что изучение академической истории недостаточно отвечает на вопрос о том, что происходило в XX веке. Важным теперь являлось не что произошло на самом деле, а как это помнят люди — отсюда большое внимание к воспоминаниям семей, дневникам, мемуарам, а не только к историческим документам. К нам такой интерес пришел с опозданием в 20 лет.

Когда эти темы становятся достоянием массовой культуры, они неизбежно упрощаются, это не хорошо и не плохо. «Список Шиндлера» упрекали в тривиализации темы Холокоста, но именно по этому фильму новые поколения на Западе в значительной степени знают о Холокосте. Любое государство всегда заинтересовано в использовании этого ресурса в своих интересах, потому что он очень мощный. Наша специфика лишь в том, что прошлое у нас не только играет роль прошлого, но заменяет еще и образ будущего — за неимением ничего лучшего.

— Почему бы не оставить все как есть? Ведь даже Путин во время одного из своих выступлений о прошлом сказал : «Да мало ли чего было». Логика «не надо ворошить прошлое» большинству россиян, как кажется, до сих пор представляется внятной и понятной.

— Прошлое невозможно забыть. Метафора травмы по отношению к прошлому очень точна: когда человек пережил насилие, это обязательно нужно прорабатывать. Так и с прошлым:

Если попробовать это забыть, оно будет вытеснено куда-то в подсознание и продолжит бесконтрольно вести свою разрушительную работу. Бабахнет тогда, когда ты не будешь к этому готов.

Интересен пример Испании, которая демократическим путем договорилась внутри себя забыть о франкизме и о жертвах с той или другой стороны. Существовал Пакт о забвении как форма общественного договора: в противном случае под удар ставилась целостность страны. Это было в 1975 году. Однако прошло 25 лет, и на политическую арену вышли внуки, которые стали выкапывать своих дедов, — сейчас это называется феноменом массовых эксгумаций. То, что Франко вынесли из Мавзолея, — результат процесса, запущенного снизу.

Забывание может быть логичным сиюминутным решением, но от проработки травмы вы в итоге никуда не денетесь. Поразительный пример, которого нет в книге: в Мозамбике, где больше 20 лет шла кровопролитная гражданская война, людей убивали и женщин насиловали целыми деревнями, после ее окончания было решено примириться и жить дальше без правосудия переходного периода. А затем в середине нулевых годов у женщин начали фиксировать психические заболевания, когда они массово заявляли о явлении духов: этот социологический и медицинский феномен подробно описан в профильных журналах. Казалось бы, национальное примирение произошло из благих соображений, однако травма все равно нагнала людей.

Проработка национальных и исторических травм нужна для повышения уровня доверия между властью и обществом, государством и гражданами — это очень болезненный вопрос для современной России. Важно лишь, чтобы этот разговор о прошлом был не формальным, а максимально эффективным.

Интервью вел Вячеслав Половинко