19.06.20

Почему русская литература так аскетична

Разные формы самоограничения веками служили одной из несущих конструкций русской литературы. Поэтому нет ничего удивительного в том, что речь в книге, вышедшей в издательстве «Новое литературное обозрение», в основном идет об аскезе. Изобилие в этой паре ожидаемо оказалось аутсайдером и осталось на периферии внимания авторов сборника, и причин тому немало. Как правило, мы с юных лет уясняем, что чичиковская страсть к приобретательству разрушительна, а идиллическая Обломовка с ее заботой о пище и всепоглощающим сном может служить разве что воплощением неприятной барской изнеженности. В общем, легко привести массу примеров, подтверждающих мысль о том, что бедность и аскеза, как точно выразился литературовед Михаил Эпштейн, «выступают как доминантный культурный ген, тогда как изобилие оказывается геном рецессивным».

Перед Эпштейном стояла, пожалуй, самая трудная задача — очертить границы вынесенных в заглавие понятий. Статью о типах аскезы в русской литературе, которая также выдержана в «аскетическом» жанре тезисов, по праву можно назвать фундаментом книги. Всего автор выделил сорок типов аскезы — начиная с аскетичности бытия, которое он рассматривает как исходное состояние природы («нехватка самого бытия»), и заканчивая авангардистской аскезой, выраженной в минимализме форм («от реальности остаются только кости, торчащие ребра кубических, супрематических конструкций, визуальных абстракций»).

Однако и этот материал нельзя назвать исчерпывающем. Все равно, подступаясь к теме, каждый из авторов неизбежно задается вопросом о сущности понятий, с которыми имеет дело. Скажем, можно ли считать аскезу безусловно положительной практикой? И существует ли нейтральное использование этого понятия вне религиозного контекста? На этом фоне изобилие опять же оказалось менее проблемной темой.

Такое положение вещей можно было бы счесть вопиющей несправедливостью, если бы не одно но. Русская литература действительно знает крайне мало положительных примеров отношений с материальным. По ряду причин, о которых следовало бы поговорить отдельно, ей не свойственно раблезианское жизнелюбие. В какое произведение ни загляни, бедняк, скорее всего, окажется добрее и великодушнее богача, а какой-нибудь молодой повеса и транжир — симпатичнее бережливого хозяина. Карамазовщина, обломовщина, маниловщина — словом, всё, что ассоциируется с довольством, безудержными страстями или счастливой бездеятельностью, мы используем как синонимы порочного, лишенного всякого смысла существования. Если что-то из этого списка и проникает на страницы известных произведений, то в виде извращенного изобилия прозы Владимира Сорокина, которой посвящен материал Корнелии Ичин, или ядовитой сатиры.

Не равны эти понятия и с точки зрения смысловой нагруженности. Если с изобилием изначально все более или менее ясно — в книге оно определяется как «состояние чрезмерности» и чаще всего трактуется буквально, — то любое упоминание аскезы требует уточнений. Она, напротив, понимается довольно широко и чаще всего используется как метафора — например, как отказ от средств художественной выразительности в пользу «бедности языка» и «нищих мыслей», который мы можем наблюдать в поэзии Александра Введенского. Этот перевес не мог не сказаться и на внутренней структуре книги. Возможно, причина такого положения вещей также кроется в том, что у аскезы, в отличие от изобилия, гораздо больше двойников. В книге она предстает в виде отречения от земных благ и безропотного принятия своей судьбы, проявляется на уровне скудости пейзажа и бедности словаря.

В большинстве своем авторы сборника используют эти понятия как концептуальную рамку, с помощью которой можно взглянуть, к примеру, на жизнь неофициальных советских художников, отринувших карьерные амбиции ради творческой свободы, на диалог Ивана Бунина и Льва Толстого или поэзию Осипа Мандельштама.

В качестве характерного примера можно привести статью независимого исследователя Эманюэля Ландольта о добровольном аутсайдерстве московских концептуалистов. В центре его внимания оказалось не столько творчество, сколько «аскетический стиль» жизни художников-неофициалов. С одной стороны, он проецирует аскетическую практику на акции группы «Коллективные действия» и говорит об особом характере ее художественного труда («Первостепенным становится произведение как упражнение во внимании к себе»), а с другой — делает акцент на «бесконечной дистанции и скепсисе к окружающей идеологической реальности». При этом автор упускает из виду страсть художников к документированию и архивированию собственного творчества, которую вполне можно рассматривать как своеобразное проявление художественного изобилия — в особенности если взглянуть на материалы папок МАНИ.

Похожим образом мыслит профессор славянских литератур Фрибурского университета Йенс Херльт. Он пристально рассматривает экономическую тему в жизни и творчестве Осипа Мандельштама, соединяя в своем исследовании бытовые реалии («Каждый читатель писем Мандельштама помнит списки денежных сумм, которыми наполнены их страницы, — авансы и гонорары, о которых он условился с издательствами») и поэтические («От легкой жизни мы сошли с ума...»). Эта статья одна из немногих делает видимым напряжение между аскетическим и «жизнерадостно-потребительским отношением» к миру, чему, по идее, должно было быть посвящено гораздо больше внимания в книге.

Правда, антагонизм понятий изобилия и аскезы мы вправе назвать вынужденным. Это обстоятельство стало одной из наиболее коварных ловушек для исследователей. Литература постоянно имеет дело со смысловыми противоположностями — будь то война и мир или преступление и наказание, и вроде бы нам ничего не мешает взглянуть на изобилие и аскезу с той же точки зрения. Однако приходится признать, что отношения между ними подчиняются иным законам, и изобилию провостоит бедность, а вовсе не добровольное самоограничение. Эту несостыковку признают и составители сборника, утверждая во введении к сборнику, что «эта пара, строго говоря, не является оппозицией». В то же время именно это допущение позволило поместить проблему изобилия и аскезы в довольно неожиданный контекст.

К примеру, Жан-Филипп Жаккар, говоря о наготе в творчестве Даниила Хармса, отмечает, что, по мнению поэта, познать мир во всем его многообразии форм можно лишь через отречение от всего профанного и земного — то есть оставшись голым. Потому что лишь голый человек «освобождается и от условных связей и восстанавливает истинные связи между частями мира». Значит, путь к изобилию лежит через самоограничение, которое в том числе легко можно спроецировать на особенности поэтической речи Хармса. («Можно сказать, что речь идет здесь о метафоре разрушения традиционных грамматических категорий, которые также представляют собой систему последовательных подчинений, исходящих от разума и препятствующих процессам познания»)

Правда, исследователю опять же приходится оговориться, что в реальности поэт не постился, а просто голодал, и аскетичным его образ жизни уж точно не назовешь. Об этой проблеме также предупреждает Михаил Эпштейн: «Значительная часть того, что понимается под аскезой в России, — это псевдоаскеза, то есть просто бедность, недоразвитость, запущенность, а вовсе не сознательное воздержание».

Любопытно и то, что большая часть вошедших в книгу материалов по сути не дают ответов на вопросы, поставленные составителями сборника, а лишь вызывают новые. Но в этом и прелесть подобных текстов, каждый из которых намечает новые пути для интерпретации известных сюжетов. При этом, хоть на первый взгляд тема изобилия и аскезы кажется максимально далекой от нашей обыденной жизни, на самом деле книга рассказывает не только о литературе, но и о ценностных ориентирах, которые мы впитываем в том числе с помощью чтения. Так что настоящее издание вполне можно рассматривать как попытку подобрать ключи к пресловутому русскому менталитету и объяснить, почему мы так уверены, что быть богатым и счастливым — стыдно и некрасиво.