07.01.19

«Проза Улитина — это другое вещество литературы, не письмо-сообщение, а письмо-состояние»

Загадочный автор самиздата, писатель, художник книги, эстет и антисоветчик.

Мы в клубе “Перелетный кабак”, говорим о книге Павла Улитина “Четыре кварка и другие тексты”. Это первая публикация легендарного автора неподцензурной русской прозы, которая сохраняет его коллажи и визуальное представление о тексте.

Перформативный текст: жизнь, которая превращается в письмо на глазах читателя. В чем причина неотразимой притягательности этой прозы?

Павел Улитин в тюрьме, психбольнице и в американском посольстве: версии биографии и авантюризм художника. Улитин в контексте послевоенного современного искусства Восточной Европы.

Обсуждают поэты Михаил Айзенберг и Станислав Львовский, историк Константин Львов, филолог, историк культуры Илья Кукулин, критик Игорь Гулин.



Елена Фанайлова: Мы сегодня будем говорить о Павле Улитине, как уникальном персонаже литературной и художественной сцены. Для меня он стоит в ряду не только и не столько литераторов, но восточно-европейских послевоенных перформеров. Человек, для которого художественный контекст, превращение жизненной ткани в арт-продукцию – это была крайне важная вещь. Это какая-то другая литература. Вроде бы это слова, вроде бы отчасти даже истории, дневник, рассказы, звуки улицы, которые врываются в голову пишущего и говорящего, но это перформативная практика. Мне любопытно думать об Улитине в контексте современного, послевоенного, искусства, которое развивается в 60-е. И на полях стран Восточной Европы это прекрасно видно – это и польский, и югославский проект, чешские фотографы, типа Мирослава Тихого, ставшие сейчас бешено знаменитыми, а в свое время они были практически неизвестными людьми. Михаил Натанович, вы знали Улитина лично. Что вы можете сказать?

Михаил Айзенберг: В 2002 году мы издали первую книжку Улитина, и ближайший его друг и наш замечательный учитель Александр Асаркан написал, что это замечательно, но Улитина нужно издавать аутентично вместе со всеми вставками, вклейками, рисунками, надписями от руки и так далее. И творчество Улитина нужно продвигать не в литературу, а в искусство. И это совершенно точно. Там очень много всяких обстоятельств. И дружба с Юло Соостером, а там и Кабаков рядом, эти предконцептуалистские штуки. Улитин, как всякий автор, был одержим мечтой о книге, но обстоятельства этому препятствовали, и возникла новая стратегия: если книгу нельзя издать, то ее можно изготовить. А изготовить ее можно самым фантастическим образом. Во время своего пребывания в ЛТПБ, это ленинградская тюремная психбольница, в 1951–54 годы Улитин в основном работал в переплетной мастерской и научился там прекрасно, как делать книжки. Письмо для Улитина – это особое состояние, и этим он главным образом отличается от всех своих современников и даже тех, кто шли за ним. Это другое вещество литературы, не письмо-сообщение, а письмо-состояние.

Елена Фанайлова: Я сказала бы, это антропологическое письмо, и ты моментально становишься его мозгом, который воспроизводит сейчас, пишет сейчас, становишься тем, что он делает на этих страницах. Мое читательское совпадение с ним полное. Хотя это не увлекательный нарратив, как сейчас модно говорить, там нарратива вообще нет в традиционном смысле. Если это и сюжет, это сюжет ежедневной жизни интеллектуала, живого и очень тонкого человека в довольно серые, а иногда и черноватые времена.

Илья Кукулин: Точнее сказать, сюжет повседневной жизни у Улитина является своего рода координатной сеткой, на которой рисуется график. Этот график – путешествие во времени и в пространстве, здесь время и пространство абсолютно не отделимы друг от друга. Хотя Улитин очень любил словосочетание "русский Джойс", вслед за Набоковым его интересовал вопрос, как возможен "русский Джойс", но по способу путешествовать во времени он мне больше напоминает "русского Пруста". Марсель ходит все время туда-сюда, как челнок, во времени и собирает себя. Есть только одна существенная разница с Прустом, которая удивительно сочетается с заразительностью, это попытка собрать себя так, чтобы остаться не целым. Потому что быть целым в наше время нечестно. Я думаю, эта нецельность связана с тем, что он прошел через слишком многое, чтобы понимать: любое оформление цельности, любое оформление себя как совершенно готового "Я" выглядит искусственным. Оно и не может претендовать на то, чтобы выражать реальную сущность современного человека. Именно поэтому там есть внутреннее движение на противоходе: постоянное собирание себя, как у Пруста, но при этом так, чтобы готового и цельного "Я" не сложилось, чтобы ловить, но не поймать время. Для меня Улитин скорее часть общезападного авангардного движения. Ты сказала – современный послевоенный, и это очень точно. После опыта Второй мировой войны было невозможно писать так, как до этого, после опыта Большого террора, после того, сквозь что Улитин прошел: заключение, почти смерть, жизнь на оккупированной территории, ленинградская тюремная психбольница и так далее. Он объяснил нам, что литература больше не то что не может, но не имеет права существовать в прежнем виде. Первые опыты Улитина (насколько мы можем судить, ведь очень многое было изъято при обыске в 1961 году) относятся ко второй половине 50-х годов. Тогда же Сьюзен Зонтаг пишет эссе " Хеппенинги: искусство безоглядных сопоставлений". Когда начинаются первые хеппенинги, люди выходят за пределы художества, за пределы повседневности, причем используя инструментарий повседневности. Улитин, применяя инструментарий литературы, также выходит за ее пределы. Эти странные, как выражался Улитин, уклейки, сложения машинописных текстов, картинок есть и в восточноевропейском, и в западноевропейском авангарде, у французских литристов. В искусстве произошел некий тектонический сдвиг плит, и произошел переход от нового к новейшему искусству. И Улитин был одним из людей, которые выразили дух этого новейшего искусстваименно этим новым состоянием литературы, которое каждый миг позволяет выходить за ее пределы.

Константин Львов: Очень важно то, что это не только литература, но и изобразительное искусство, тексты Улитина направлены и писались не только для чтения, но и для разглядывания. Отсюда техника коллажа, дайджесты-уклейки. И это встраивается в общую картину ХХ века, когда были и нарезки Уильяма Берроуза, и графическая машинопись текстов Евгения Харитонова, и проза Бахтерева, которая делалась разноцветными карандашами. Но, наверное, здесь еще причина такого внешнего вида текста, в том числе, в его подпольном существовании. Очевидно, что автор не рассчитывал на скорую публикацию. У Улитина есть цитата: "Пунктуация и орфография Андрея Белого не устраивают Цезаря Борджиа". А Андрей Белый считался "русским Джойсом". Он тут примеряет на себя этот костюм "русского Джойса". С Юло Соостером тоже любопытный сюжет. Я недавно видел графику, рисунки Соостера, которые он делал, с лагерных времен, и они обожжены. Он рисовал в записной книжке и то ли в сердцах, то ли при приближении вохровцев бросил их в огонь, а кто-то из его солагерников, вероятно, вытащил. И это тоже уникальное свидетельство подпольного творчества. А Улитин себя, безусловно, причислял к репрессированной русской литературе, он встраивался в один ряд с Пильняком, его повестью о Луне и командарме, и с Зощенко, и с Бабелем, и с Олешей

Михаил Айзенберг: Улитин – это случай двойной литературной тактики, и по времени он находился где-то между писателями, которые писали в стол, ничего другого не имели в виду, типа Лидии Гинзбург, вообще никому не показывавшей свою прозу, и эпохой самиздата, когда люди начинали распространять свое творчество. Улитин печатал сам себя в нескольких экземплярах и раздавал. Но его способ писания, сама публикация – это не столько способ приближения своих произведений к читателю, сколько работа в процессе, способ осуществлений этой прозы в том виде, в котором она осуществляется.

Елена Фанайлова: Посмотрим коллегу Игоря Гулина, который очень ангажирован фигурой Улитина.

Игорь Гулин: Улитин не предназначен ни к спокойному, расслабленному чтению, к которому мы привыкли, наслаждению текстом, ни к филологическому чтению, построенному на расшифровке. Он требует очень сильного сотрудничества. Улитин не верит в прямое, последовательное рассказывание чего-то, потому что такой рассказ по определению ненадежен, представляет собой некоторое предательство, и от него надо уходить. Это связано с улитинской биографией репрессированного, с утраченными текстами, с необходимостью писать тексты под прицелом их возможного попадания к следователю, к человеку, который будет вычитывать из них нечто скрытое. И Улитин постоянно играет с этой двойной целью – рассказывание и укрывание, двойной адресацией – друга и врага, сообщника и предателя. И сюжет должен быть, с одной стороны, скрыт, а с другой стороны, он должен все время быть выцепляем. Ты вступаешь в отношения с очень герметичной вещью, к которой находятся очень сильные и значимые ключи, к тому, как может работать язык, литература. И ты должен проявить некоторую покорность к этой непонятности, ты должен слушать. Эта литература построена в очень большой степени на интонации, надо войти в ее специфический ритм, в ритм этой речи.

Елена Фанайлова: Я обнаруживаю эту версию даже с некоторым удивлением для себя. Улитин совершенно не Солженицын, даже не Домбровский, хотя отголоски тона Домбровского можно услышать.

Михаил Айзенберг: В его прозе и его общении абсолютно не было интонации жертвы режима. Он не позволял и самому себе считать себя жертвой. Это было ниже его достоинства. И замечательно, что никаких намеков на каторжную биографию в его прозе нет. Как, впрочем, и блеска писательской техники. Это литература, которая ничего не гарантирует, принципиально литература без гарантии, она есть и есть. Я познакомился с Улитиным в 1972 году, мне было 24 года, ему было 54 года, на наш сегодняшний взгляд, почти молодой человек, но он не производил впечатления молодого человека. Это вообще не надо читать, это нужно слушать – как стихи, как ритм, как интонацию. Интонация настолько захватывающая и точная, что, не понимая даже, о чем это, ты понимаешь, что это. Это и есть феномен Улитина. И я уже почти 46 лет непрерывно читаю Улитина, это стало частью моей жизни, моего мозга, частью меня.

Константин Львов: У Улитина есть фраза, что "это страницы, понятные самому автору только в день написания текста". И я сейчас вспомнил замерзшие и оттаявшие слова у Рабле – это тоже такая метафора. Так что здесь такая еще уникальная литературная стратегия.

Елена Фанайлова: Я очень люблю этого автора, но объяснить, из чего он состоит, ужасно трудно, ужасно трудная артикуляция моего читательского удовольствия.

Илья Кукулин: Первое, что доходит в голову, это ритм и интонация, но не потому, что они четко выражены, а из-за ощущения психологической достоверности этой интонации. Есть ощущение, что ты стал свидетелем очень важного разговора, подтексты которого тебе неясны, но ты по интонации понимаешь, что это важно. Это разговор, который касается лично тебя. Поэтому ты начинаешь говорить, что, да, доходит ритм и интонация, и тут же ловишь себя на мысли: нет, эти ритм и интонация овеществляются через отдельные знаки чрезвычайно достоверной психологической прозы. Эта достоверная психологическая проза состоит из фрагментов описания разных состояний разных людей, которые смонтированы вместе. Я думаю, то, что доходит в чтении Улитина, нужно читать в другом режиме, и это феноменально новое проступает на фоне того опыта, который мы приобретаем, читая Розанова, Лидию Гинзбург, других авторов такой фрагментарной прозы. Улитин на них не похож в своем радикальном преодолении литературы, но по ритму, по косвенным уликам, пожалуй, что похож, он продолжает эту традицию. Самое главное – это общий опыт, известный не только жителям постсоветского пространства, но вообще людям, которые внимательно отнеслись к опыту ХХ века и которые позволяют услышать в прозе Улитина голос "мы с тобой одной крови – ты и я". Это ощущение того, что главное доходит только хвостиком, только боком, только за стенкой. Если ты услышишь главное лицом к лицу, то ты пропустишь это мимо ушей.

Станислав Львовский: Проза Улитина – это не сложная герменевтическая штука, потому что она не подлежит расшифровке. Он пишет в открытую специально для нас, своих читателей, но в стилистике скрытого сюжета никто не может уловить все аллюзии, все отсылки Улитина, потому что это в значительной степени отсылки к репликам людей, с которыми он говорил сам. Это очень странная проза, которая, сопротивляясь читательской интерпретации в виде хирургического препарирования, обращается к читателю на совершенно другом уровне. Она предъявляет нам живую жизнь каких-то отдельных людей, точнее, ее фрагменты. И эту задачу – сохранить эти фрагменты, сохранить эту речь и некоторым образом сохранить этих людей – Улитин ставит перед собой вполне сознательно. Он пишет: "Все, кто никого не помнит, я с вами". Это летопись, которая сохраняет нам память и контакт с этими людьми не посредством пересказа их завещаний или главных идей, а посредством демонстрации их как случайно получившихся. Опыт каждого человека неповторим, невозможно прожить жизнь за него, невозможно прожить второй раз, и это и есть наша индивидуальность. Она складывается из этих мелких случайных дребезг, которые Улитин предъявляет нам в своей прозе. Он садится за столик в кафе, достает бумажку и записывает отдельные слова, которые говорятся вокруг него, и каждое из них может служить отправной точкой следующей ветки этой прозы. Там нет искусственной конструкции, там есть наиболее живые и наименее стойкие, наименее сохранимые части человека.

Михаил Айзенберг: Это способ фиксации того, что на каком-то уровне просто отсутствует. И фиксация этих отсутствий невозможна, если не придумать принципиально иную писательскую технику. Основные старания Улитина, его бесконечные повторяющиеся внутри разных текстов понукания себе – еще легче, еще небрежнее, это рефрен. Легче – ясно, но почему небрежнее? Откуда эта борьба за нейтральность тона, за абсолютное отсутствие всех привходящих риторических обстоятельств? Главное, что старался делать Улитин – это положить на язык сам процесс мышления, саму материю мысли, схватить материал раньше, чем мышление переведет его в готовые формы, на полпути.

Константин Львов: Мне очень нравится идея, что это мысли, не отлившиеся в формы. Литература Улитина – это еще попытка высвобождения подсознания. Может быть, это шаг в сторону французских авангардистов с их практикой автоматического письма.

Елена Фанайлова: Еще Улитин блистательно знал английский, французский и немецкий, был преподавателем, он жил в этих трех культурах легко, читая в оригинале. В его тетрадях есть фрагменты текста, написанные по-английски. И у него была очень интересная жена. Это был брак интеллектуальных влияний друг на друга.

Михаил Айзенберг: Я их наблюдал. Интеллектуальное влияние Ларисы было, единственное, может быть, в том, что у нее опыт преподавания английского языка был больше и шире. Может быть, даже английскую литературу она знала лучше, более систематически, потому что она занималась этим всю жизнь, она был университетским преподавателем английского языка. Он преподавал не так долго, в 1946 году уже вернулся в Москву и до ареста в 1951-м заочно закончил Институт иностранных языков и стал преподавать сначала в школе, а потом в институте.

Елена Фанайлова: И его знание иностранных языков тоже отсвет его прозе, этот контекст страшно любопытен. И возможно, его способ шутить связан с этим же, потому что там другие конструкции.

Илья Кукулин: Бывают такие шаги, в которых человек сам не может до конца себе объясниться. Накопилась энергия невысказанного.

Елена Фанайлова: Тем более крайне важная энергия. Улитин чувствовал, что у него есть пласт информации, которым уже абсолютно необходимо как-то поделиться.

Илья Кукулин: С Улитиным ведь постоянно происходили чудеса как положительного, так и отрицательного характера.

Михаил Айзенберг: Его же все-таки выпустили из "Бутырок" в 1940 году, выпустили умирать, с переломанными ребрами, со сломанной ногой. Его посадили в 20 лет, а в 22 года его выпустили. Он выжил благодаря тому, что у него мать была врачом, она его выходила, и невероятному здоровью, он же конькобежец, спортсмен, бегун. Не очень характерная фигура для андеграундного писателя.

Елена Фанайлова: И он уезжает на Дон…

Илья Кукулин: Дальше мы можем полагаться только на его рассказы, а они странные. Зиновий Зиник рассказывал, что зашел к Улитину, когда тот лежал у матери, он был еще слаб, читал "Фауста" в оригинале. Зашел нацистский солдат, Улитин его грубо обругал по-немецки, и нацистский солдат извинился и ушел.

Константин Львов: Улитин очень многообразный, однозначно непознаваемый, каждому читателю откроется свой Улитин. Я на его страницах обнаружил даже нынешнего президента России, причем в тексте, написанном на английском языке. Он там упоминает какого-то тайного агента: "В Москве он был известен как Б. Володя, но не Вова и Володька, и не Вовка, и не Владимир Владимирович, а иногда как Володимир, что по-русски значит – владеющий миром. И так земля и все, что на ней, будет твоим, мое солнце", – там идет скрытая цитата из Киплинга.

Михаил Айзенберг: Я сказал бы, что у каждого поколения принципиально свой Улитин. Я обнаружил это в 2002 году, когда мы издали первую книжку "Разговор о рыбе". Обычный тираж – 1000 экземпляров, герметическая проза мало кому известного автора. Тираж ушел за полгода, и об этой книжке написали практически все издания, приглядывающие за литературой. Я отследил 24 рецензии, и это явно не все. Когда я читал рецензии, я понял, что это новое поколение читателей считает, что первые читатели и издатели, то есть мы, много чего недопонимают в этом авторе. И я вспомнил, что мы так же считали про друзей и ровесников Улитина, что они не понимают главного. Наверняка то же самое происходит и сейчас, уже с новыми читателями.

Илья Кукулин: Отчасти это происходит потому, что Улитин во многом опередил свое время. Он отчасти открыл, отчасти изобрел возможность отношений между людьми, работающих сейчас благодаря интернету и соцсетям. Ощущение множественности личности, множественности фрагментов, что мы слышим какие-то реплики, в которых самое главное – это чувство попадания, совпадение с некоторым невидимым образцом, который нам дан непонятно как и откуда… Это хорошо знакомо человеку, который читает ленты блогов, состоящие из разных фрагментов. И отсюда же многоязычие, потому что, если у нас есть знакомые из разных стран, то мы читаем на разных языках. У разных людей из разных языков есть разные точки референции. Улитин – это сознание человека, который общается, может работать, играя на многих досках, с целым рядом языковых полей референции. Он его создал для себя в силу своих биографических особенностей. Но ощущение связи между множественностью языков и учетом исторического опыта, которого не должно существовать, действует совершенно волшебно. И еще – то, что Улитин писал, это то, что существует в одном экземпляре, но то, что допускает возможность стать доступным многим людям. Точно так же в современной культуре много явлений, которые сделаны руками, но мы можем также получить к ним доступ благодаря соцсетям, разным ухищрениям современной цивилизации, увеличившейся мобильности. И это, пожалуй, самое поразительное чудо, с которым связана жизнь Улитина, состоит в том, что способное существовать только в одном экземпляре, сделанное руками, постепенно, с каждой новой книгой становится все ближе именно к тому замыслу, который Улитин вкладывал в свои рукодельные работы. Получается очень сильное ощущение прямого контакта даже не с чужим индивидуальным сознанием, а с чужой работой со своими смысловыми и социальными связями, от которого пробирает холодок. Потому что эти социальные и смысловые связи в каждый момент меняются и в каждый момент живые. Оказывается, со мной это тоже происходит, и с вами.

Елена Фанайлова: Павел Улитин – фигура европейского масштаба, не только и не столько литературная, сколько фигура художественного мира, мира современного искусства, послевоенного мира. Он настоящая звезда европейского модернизма. И эту идею мне очень хотелось выразить в этой передаче, его необычность, его уникальный художественный язык и его невероятный человеческий мир.

Источник: «Радио Свобода», 7.01.2019