22.06.20

Записки из Живого дома: «Конец света, моя любовь» Аллы Горбуновой

Есть жизнь и анти-жизнь. Анти-жизнь — это специальный режим жизни, которая обернулась изнанкой, другой стороной, Лилит, а не Евой.

«Божественная комедия», картины Босха, «Записки из Мертвого дома», «Колымские рассказы» — почему-то писатели и художники часто оказываются в этом режиме, они понимают «этот свет» как злое творение гностического Демиурга, который пал в Творение, и его [Творение] необходимо искупить Распятием, подвигом веры или искусством.

Анти-жизнь не черна, она просто включает зло как возможность. Для многих русских писателей и поэтов мир не разделен на «этот» и «тот», на добрый и злой. «Поле битвы» Достоевского можно понимать и как смешение, его персонажи оказываются больше писательской воли и ума. Достоевский-художник не совпадает с собственной теорией, потому что Кириллов и Свидригайлов — двойники самого Федора Михайловича. Его романы — это хитрые системы зеркал, которые с разной степенью обнажения и искажения отражают одного «истерического» субъекта, такого универсального «человека с нечистой совестью», как определил христианина Ницше.

Одно из лучших стихотворений о России — это текст песни Владимира Высоцкого «Райские яблоки». Уже пройдя через невозможный опыт (сравните его же «Банька по-белому»), русский человек из сказки про молодильные яблоки, от которой остается один-единственный образ «бессемечных яблок», какого-то чуда, дара, — попадает на «тот свет», который до боли похож на «этот» с его бесчеловечным «чрезвычайным положением», как сказал бы Джорджо Агамбен. И этот «тот свет» настолько фантасмагоричен и одновременно «реален», чувственно узнаваем, что вызывает некое оцепенение, завороженность и ужас от того, что дела-то, похоже, действительно плохи. По самому большому счету. Что «обустроиться» нельзя ни здесь, ни там. Но можно сделать некий анти-поступок, «украсть», нарушить закон, теперь уже всемирный, всевселенский. И неожиданно в конце: «Ты меня и из рая ждала».

Утопия, связанная с верой в «счастливый конец», не так проста. Этот конец может быть найден как крайняя точка боли, как самый верх или низ экзистенциальной катастрофы, в которой герой теряет все, обретая лишь «нагретую каплю», — это образ философа Владимира Бибихина, так он описал то, что есть в конце, в остатке человеческих мытарств, когда все иллюзии пали.

У Александра Башлачева есть песня «Ванюша», где герой нищ, убог. Над ним издеваются и убивают. Но он воскресает в солнце, которое всегда на стороне распятого. Это и есть сюжет русского горя и русского рок-н-ролла, к которому отчасти принадлежит книга Аллы Горбуновой «Конец света, моя любовь».

Эта книга написана в мерцающем жанре между исповедью и свидетельством. Автор беспощадно — прежде всего, к самому себе — обнажается. Это всегда подкупает, но и делает речь заложницей моральной сцены: мы сопереживаем и ранимся от этой первораны, которая заставляет исповедующегося говорить-говорить, пока не пройдет страх, стыд и боль. Мы принимаем этот дар, это трепетное без кожи письмо, и будем осторожны, насколько это возможно...

А что, собственно, мы можем? А можем мы то, что заставляет человека искать крайний опыт, опыт времени — в первую очередь. Оказывается, что время вроде пыточной, оно может быть наполнено скукой и даже «ничем», но оно все равно имеет травматическую структуру, переваривает тебя, как по кишечнику пропуская к смерти, к предельным смыслам, онтологии, в случае писателя — частной. Но делающейся всеподходящей в силу своей материальности, бытия как присутствия в мире здесь, перед носом, — вот, это было так!

Время девяностых/нулевых оставило после себя кучу хлама вроде клипов на ютьюбе или счета в банке бывшего рекетира, но сама соль, экзистенция не освоены. Молодые люди заняты разработкой «новой этики» для справедливого миропорядка, а каков человек в его «заброшенности», что вот-вот стал различим в гуле голосов, написал книгу, родил сына... Этот человек вообще есть в «жизни» как она представляется маркетологу или поп-психологу, которые продают «счастье» за пять рублей, а его и даром никто взять не может, потому что оно не находится ни на каком этаже психического. Вранье злит активистов, вранье обогащает богатых.

Книга Аллы Горбуновой — это правда. В таком ее понимании, в каком произносили это слово в перестройку. «Что вы будете делать со всем этим?» — спрашивает некто, кто разрешил этому тексту быть. А придется жить, как всегда, и писать стихи после Освенцима.

О чем свидетельствует Алла Горбунова? О той самой невыносимости жизни, которая и делает ее сверхценной и переводит из разряда опыта в нечто за-предельное, где всему есть смысл (но не объяснение). «Широк человек, я бы сузил». Да не сужается, по-прежнему широк. И где заканчивается свобода и начинается энтропия — вопрос. Который можно задать себе как читателю и адресату письмотравмы, и будет некий неочевидный, необщий, ускользающий ответ в виде самого этого письма, живой речи.

В «Русском поле экспериментов» Егора Летова проборматываются некие осколки образов: «Вечность пахнет нефтью...» Это очень похоже на концепции Бердяева о России как зоне некой расхристанности, где свершается этот самый «эксперимент», поиск смысла, который бы оправдал само бытие на этом морозе, в степи, в бесконечности, которую невозможно помыслить и освоить. И весь «русский текст», тот же «Сталкер», он о неприкаянности и вере в чудо, до которого никто либо не дойдет, либо в конечном счете откажется участвовать в его «освоении», самом эксперименте. Потому что ценно то, что рядом, что венкой пухнет и не дает потерять ощущение тока, что пульс есть, и, значит, «будем жить», как в присказке.

Книга Аллы Горбуновой, которая делает из своей жизни что-то трудновообразимое, о чем можно было почитать у Селина, но, чтобы вот сейчас, вот рядом, взаправду — не верится. А между тем я не читал ничего более честного о девяностых и нулевых, в которых сам вырос, будучи чуть старше. И сам помню и первый косяк, и первый секс, и первую песню, которую написал на уроке истории.

У каждого поколения должен быть свой ответчик, свой писатель, который время поймал в волшебный аппарат в чем-то сильно отличающейся оптики. Да, всегда было насилие и «молодежный бунт». Но все же именно так это переживал подросток на сломе двух тысячелетий после известного события. И все малые приметы времени, и все удивительной точности философемы и психологические наблюдения — все это он собрал, как грибник, и «пришел с мешком гвоздей» (так Окуджава сказал о Башлачеве).

Артюр Рембо хотел стать «ясновидцем», для чего «травил себя всеми ядами». Видимо, он им стал. И Алла Горбунова стала. Но она пошла дальше, в лес из невозможно красивого и глубокого фильма Дэвида Линча, который повлиял на всех, кто посмотрел его в подростковом возрасте. Это традиционное путешествие шамана, который идет за украденной душой болящего. В случае Аллы — это ее собственная душа, требующая какого-то предельного даже не опыта, а знания о чем-то сверх того «стеклянного потолка», который отпущен живущему, человеку искусства или философу. Да, это романтическая модель поведения, мировидения, письма. Но, похоже, она органически присуща некоторым людям, которые будут туда ломиться, когда все и всё вокруг против.

Сейчас много говорят о правах, границах, норме, уважении. Но такой очевидный и в своей материальности, явленности в мир документ, как сайт «Дети 404», демонстрирует доведенный до чернейшего абсурда сюжет старых добрых короленковских «Детей подземелья», которые мы читали в школе и вроде как ужасались... А потом вдруг — раз! — и стали ими. По крайней мере — в наших снах и воображении, которые не преодолеваются ни на каком уровне, которые нельзя стереть, отбросить, проработать. Этот остаток боли можно только прописать, выписать в языке, к которому, возможно, кто-то обратится за тем самым со-страданием, или солидарностью, объединяющей живых, живых в доме всех покойников, которые голосят, да не плачут твоей слезой, которая одна, твоя-твоя!

«Сядем рядом, ляжем ближе, / Да прижмемся белыми заплатами к дырявому мешку...» — пел Башлачев, и в его голосе чувствовалась такая нежность к миру и всем его больным существам, душам, растениям, пространствам. В стихах и прозе Аллы Горбуновой есть вот этот больной корень, который называется сердце. Это всего лишь мышца, кусочек мяса, но воображаемый мир приращивает к простой вещи некую литературу. «Все прочее», — сказал Поль Верлен о плохо прожитом письме, без крови и слез.

«Конец света, моя любовь» — это книга с патиной. Если все, о чем думает, мечтает, любит человек, можно соединить в один разговор — то и вся культура (слово, правда, совершенно неподходящее) присоединяется и начинает в нем подшушукивать, как в лесу, где деревья стоят без возраста, прорастая сквозь все времена своими реликтовыми душами, не заботящимися о сверхсрочном.

Боль уходит в тень, потом возвращается сном, кошмаром или нежным прикосновением детской всерастворенности...

У меня в школе был небольшой блокнотик. И там, среди прочего, несколько цитат. Одна из Ницше: «Из всего написанного люблю я только то, что пишется своею кровью. Пиши кровью — и ты узнаешь, что кровь есть дух». Читаю и пишу — и знаю, как и тогда.