купить

Государство и Ничто (к столетию самой известной книги Ленина)

[стр. 54 – 71 бумажной версии номера]

 

Весь глубочайший смысл диктатуры пролетариата, этого
политико-экономического спасительного требования
современности, отнюдь не в господстве ради господства
во веки веков, а во временном снятии противоречия
между духом и властью под знаменем креста, смысл ее в
преодолении мира путем мирового господства, в
переходе, в трансцендентности, в царствии божьем.
Пролетариат продолжает дело Григория.

Томас Манн. «Волшебная гора»[1]

 

В пьесе Тома Стоппарда «Травести» дело происходит в Цюрихе, в начале 1917-го. В нейтральной Швейцарии укрылись от Первой мировой самые разные люди; среди них писатели, поэты, политические эмигранты. У Стоппарда дадаист Тристан Тцара играет в цюрихском кафе в шахматы с Владимиром Лениным, а Джеймс Джойс сидит вместе с русским эмигрантом в местной библиотеке. Все эти, а также многие другие люди действительно жили тогда в Цюрихе, но вот общались они или нет, сказать сегодня уже невозможно. Так или иначе, искушение увидеть главных политических, художественных и литературных революционеров XX века в одной компании, хлопающих друг друга по плечу, заказывающих пиво по кругу, было слишком велико, и Стоппард сочинил «Травести». Одна из самых замечательных сцен в пьесе происходит в библиотечном зале, где за разными столами трудятся Джойс и Ленин. Входит Крупская, которую в пьесе зовут просто Надя. Надя очень взволнована. Увидев, где сидит муж, она устремляется к нему. Супруги начинают беседовать: все первое действие Ленин и Надя говорят по-русски:

НАДЯ: Володя!

ЛЕНИН: Что такое?

НАДЯ: Бронский пришел. Он сказал, что в Петербурге революция!

ЛЕНИН: Революция!

В этот момент Джойс встает и начинает шарить по карманам, разыскивая листки, на которых он записал что-то нужное ему для работы. Тем временем Ленин и Надя продолжают беседовать, Джойс выуживает из карманов листочки один за другим и читает вслух, что на них написано.

ДЖОЙС (зачитывает первый листок): Безотрадное наслаждение... пузатый Аквинат... Frate porcospino... (Решает, что этот листок ему не нужен, сминает его и выбрасывает. Находит следующий.) Und alle Schiffe brücken... (Решает, что это пригодится и кладет листок обратно в карман.) Entweder иносущие oder единосущие, токмо ни в коем случае не ущербносущие... (Решает, что и это ему пригодится.)

Между тем Ленин и Надя продолжают свою беседу.

ЛЕНИН: Откуда он знает?

НАДЯ: Написано в газетах. Он говорит, что царь собирается отречься от престола!

ЛЕНИН: Что ты!

НАДЯ: Да!

ЛЕНИН: Это в газетах?

НАДЯ: Да, да. Идем домой. Он ждет.

ЛЕНИН: Он там?

НАДЯ: Да.

ЛЕНИН: Газеты у него?

НАДЯ: Да!

ЛЕНИН: Ты сама видела?

НАДЯ: Да, да, да![2]

От нашего внимания, конечно же, не ускользает ирония Стоппарда: многократное «да» Нади — намек на знаменитый финал романа, над которым Джойс работал за соседним библиотечным столом, на то самое «да», которое Молли Блум говорит миру.

Это Джойс. Над чем же трудился Ленин? Он собирал материал и делал наброски к следующему своему — после книги «Империализм как высшая стадия капитализма» — фундаментальному сочинению об отношении марксизма к окружающему экономическому, социальному и политическому миру. Идея этой работы возникла у Ленина в 1916 году, когда он прочел текст Николая Бухарина «Империалистическое разбойничье государство» и остался им крайне недоволен. Считая, что вопрос о государстве в революционной марксистской теории следует максимально прояснить, Ленин отправился в вышеупомянутую цюрихскую библиотеку. Результатом этих изысканий стала «синяя тетрадь» с заметками, на обложке которой было написано «Марксизм о государстве». Материал, как сообщал Ленин Александре Коллонтай, был уже почти готов, оставалось только сесть и составить книгу. Но в этот самый момент в цюрихскую библиотеку вбегает Крупская с известием, что в России произошла революция. Через месяц Ленин уже выступал с броневика на Финляндском вокзале — и труд с безмятежно-теоретическим названием был отложен в долгий ящик.

Ящик оказался не таким уж долгим. Чуть больше, чем через три месяца, Ленин, избежав ареста, скрывается сначала на озере Разлив под Петроградом, а затем в Финляндии, в основном в Гельсингфорсе. Покидая в страшной спешке столицу, он тем не менее просит товарищей доставить ему «синюю тетрадь», а также несколько книг, необходимых для работы. Рукопись, которая называлась теперь совсем по-иному, отнюдь не академически, «Государство и революция», Ленин закончил в сентябре 1917-го. Книга попала в список из семи сочинений, которые взялось публиковать издательство Владимира Бонч-Бруевича «Жизнь и знание»; соответствующий договор был от лица мужа подписан Крупской. Учитывая нелегальный, а потом полулегальный статус автора в июле—октябре 1917-го, публикация «Государства и революции» планировалась под псевдонимом «Ф.Ф. Ивановский». Вышла же книга только в 1918-м, тиражом 30 700 экземпляров, на ее обложке стояло имя «В. Ильин (Н. Ленин)». К тому времени автор уже находился во главе государства, о необходимости которого писал в своем сочинении: Владимир Ленин был председателем Совета народных комиссаров РСФСР. Впрочем, еще в декабре 1917-го, сразу после революции, создавшей это новое государство, предисловие и часть первой главы «Государства и революции» напечатала газета «Правда». Наконец, излишне говорить, что в СССР книга переиздавалась сотни раз, став непременным атрибутом освященного Политбюро избранного «основоположников и классиков»; столь же не нужно упоминать, что она переведена на десятки языков мира — причем далеко не только в социалистическом лагере или Китае.

Экземпляр английского перевода «Государства и революции» стоял на книжной полке в доме британского эссеиста, архитектурного критика и историка культуры Оуэна Хэзерли; родители его придерживались очень левых взглядов. Хэзерли так начинает эссе «1917-й и я»[3]:

«Полки и стены домов, где прошло мое детство, были оккупированы русскими из прошлого. На стене висел плакат со стареющим Львом Троцким: бородка клинышком, в руках американское издание “Militant” — это фото пользовалось большой популярностью у одноименной троцкистской организации, существовавшей в Британии. В гостиной были книги Троцкого; среди тех, что запомнились мне, имелись “Преданная революция”, ‘Проблемы повседневной жизни”, “Третий Интернационал после Ленина”, “Моя жизнь”, огромная “История русской революции” (большинство из этих маминых книг и сейчас стоят на моей книжной полке). Попадался на полках и Ленин — “Государство и революция” — эта анархическая книга, где в послесловии говорится, что “приятнее и полезнее «опыт революции» проделывать, чем о нем писать”».

Глубокое недоумение по поводу последней фразы процитированного пассажа и заставило меня сочинить этот текст.

Что значит «анархическая книга»? Не перепутал ли Хэзерли это сочинение с каким-то другим — Бакунина или Кропоткина, даже Троцкого на худой конец? Ведь речь идет о книге, пятая часть которой посвящена жесткой критике анархизма, а порой, как часто бывает у Ленина, — по-настоящему злобной ругани в адрес анархистских авторов. Скажем, в начале раздела «Уничтожение парламентаризма» Ленин, цитируя рассуждения Маркса по поводу опыта Парижской коммуны, прямо говорит: идея отмены парламентской системы и вообще отказа от принципа разделения властей не является анархизмом[4]. И далее:

«Уроки Маркса, основанные на изучении Коммуны, настолько забыты, что современному “социал-демократу” (читай: современному предателю социализма) прямо-таки непонятна иная критика парламентаризма, кроме анархической или реакционной» (с. 46).

«Мы не утописты. Мы не “мечтаем” о том, как бы сразу обойтись без всякого управления, без всякого подчинения; эти анархистские мечты, основанные на непонимании задач диктатуры пролетариата, в корне чужды марксизму» (с. 50).

Последующие несколько десятков страниц Ленин обращается с анархизмом примерно в том же духе; в особенное неистовство его приводят сравнения некоторых рассуждений Маркса о коммунальном устройстве будущего общества с анархизмом (в частности, с воззрениями Пьера-Жозефа Прудона), которые проводят Эдуард Бернштейн и ряд других теоретиков социал-демократии[5]. Марксизм — не анархизм; таков один из главных столпов «Государства и революции».

Так отчего Оуэн Хэзерли называет «Государство и революцию» анархистской книгой? Небрежность? Ошибка? Незнание предмета? Нетвердые воспоминания о странной русской книге, прочитанной очень давно и с тех пор не открывавшейся? Или же причина в самом «Государстве и революции», которое дает возможность читателям, придерживающимся разных политических взглядов, воспитанным в разных культурах, живущим и жившим в разные исторические эпохи, вкладывать в эту книгу разные содержания — и даже интенции? С этой точки зрения я и попытаюсь посмотреть на данное сочинение, поместив его на пересечении нескольких контекстов.

Начнем с того, что между замыслом «Государства и революции», ее написанием и первой публикацией прошло чуть больше года, за который поменялось почти все — причем несколько раз. В конце 1916-го Ленин, сидя в нейтральном Цюрихе, признается в беседе с молодым социал-демократом, мол, мы, «старики» (Ленину было на тот момент 46 лет), следующей революции в России при своей жизни не увидим, но она непременно будет, а вот вашему поколению посчастливится ее увидеть — и, главное, делать. Конечно, разглядеть издалека во всех деталях кризис Российской империи было невозможно, но вообще казалось, и не только Ленину, что рухнет она еще нескоро. Кто мог предугадать, что в феврале 1917-го «Русь слиняет за два дня», как в «Апокалипсисе нашего времени» написал Василий Розанов? Никто.

Примерно на то же время, на 1916-й, приходится еще один разговор Ленина — с совсем юным румынским революционным поэтом Валериу Марку[6]. Позже Марку написал одну из первых биографий Ленина[7]; но пока они мирно беседуют в заведении фрау Преллог о войне, затопивший весь мир (кроме Швейцарии, конечно), и политическом радикализме. Ленин говорит:

«Я, конечно же, недостаточно радикален. Да и человек не может быть радикалом в достаточной мере. Иными словами, степень своего радикализма следует сопоставлять с самой реальностью, а потому пусть дьявол и глупцы беспокоятся о чьей-то степени радикализма»[8].

Уже через несколько месяцев никто на свете не рискнул бы обвинить Ленина в недостатке радикализма. Он — махнувший было рукой на перспективы революции (и на успех своей партии и себя лично как одного из ее руководителей) в ближайшие лет двадцать — возвращается в Россию революционную, стремительно и неожиданно для всех свергнувшую старый режим. «Радикализм реальности» обогнал радикализм Ленина, но в апреле 1917-го Ленин решил догнать и перегнать радикальные изменения российской жизни. Он составляет «Апрельские тезисы», этот конспект тактических мер революционной социал-демократии; главная цель — подрыв двоевластия, подрыв и разъедание уже не старого порядка, а неустойчивого нового с тем, чтобы всеобщий распад упростил захват власти большевиками и их (тогда немногочисленными) союзниками[9]. Ленин пытается обогнать революцию, его соратники пока с недоумением пожимают плечами; но у них не было ни ленинского политического чутья, ни его политического азарта. Главное, они видели свои цели и вытекающие из них задачи по-старому, в соответствии с радикализмом предыдущей реальности. Оттого главной задачей Ленина после его приезда в Россию стало заставить партию (прежде всего ее руководство и среднее звено) следовать за ним. В июле 1917-го ситуация обостряется, попытка захвата власти, предпринятая крайне левыми (в том числе и большевиками, как бы они ни отнекивались тогда и чуть позже) провалилась, начались преследования. Ленин вынужден бежать в Разлив. Здесь он принимается за «Государство и революцию».

Отложить работу над «Марксизмом о государстве» автора заставил «радикализм реальности», первая, февральская, революция 1917-го. Взяться за нее вновь (хотя книга теперь должна была называться иначе, но об этом мы поговорим чуть позже) автора заставила политическая реальность, ставшая недостаточно с его точки зрения радикальной. Временную передышку июля—сентября 1917-го, когда Временное правительство укрепило свои позиции, а Петроградский совет, наоборот, ослаб, не говоря уже о полузапрещенных теперь заговорщиках-большевиках, Ленин использовал, чтобы написать книгу о самом тогда главном — о том, что нужно в данный политический момент делать с государством, делать с властью. Теоретический трактат должен был превратиться во что-то иное. Проходят еще полтора месяца, и ситуация резко меняется вновь. Соревнование Ленина и реальности в радикализме приводит к тому, что они идут теперь ноздря в ноздрю. Ленин хотел новой революции — и она произошла. Точнее — он и его соратники сделали ее. Убеждать некого и незачем, сам предмет убеждения сменился — и стал совсем иным. Выход книги откладывается, а декабрьская публикация нескольких страниц в «Правде» есть лишь ретроспективное объяснение публике того, что произошло 25 октября того года — и что читателя этой газеты ждет в ближайшем будущем. «Государство и революция» говорит о необходимости уничтожения парламентаризма — и через две недели после публикации Учредительное собрание будет разогнано. Наконец, выходит первое издание, в послесловии к которому Ленин удовлетворенно отмечает (фраза, которая так поразила юного Хэзерли): «Приятнее и полезнее “опыт революции” проделывать, чем о нем писать». Результат налицо, задача выполнена, mission complete. Проект начат и завершен в течение года. Радикализм Ленина и радикализм реальности приведены в идеальное соотношение.

В результате всего этого уже с момента публикации «Государство и революция» воспринимается как теоретическое сочинение, как теоретическая надстройка над огромным зданием революции. Но это только относительно России, остальной мир либо еще переживал ранние стадии революции, либо готовился к ней, либо вообще о ней не помышлял. Отсюда первая причина странной оптики тех, кто интерпретирует «Государство и революцию»: ее можно прочитывать и чисто исторически, как документ политической и интеллектуальной истории столетней (если говорить из сегодняшнего дня) давности, и как опыт политической философии, и даже как руководство к действию. В каждом из этих прочтений содержание ленинского сочинения будет разным — или будет казаться разным.

Вторая причина самых фантастических представлений об этой книге — в ее жанре. Определим его как middlebrow treatise, имеющий, впрочем, мощный пропагандистский потенциал. Налицо смешение трактата с воспаленной публицистикой — и, как мы убедимся, смесь вышла странная, ее элементы не очень хорошо уживаются вместе, однако — еще более загадочным образом — читатель этого как бы не замечает. Или замечает, но не придает особого значения тому обстоятельству, что перед ним вроде бы аналитический текст, но имеющий намерение не убедить рационально в правоте своих доводов, а вложить в руки определенной группы читателей готовый аргумент. Конечно, не Ленин первым изготовил такую смесь. Чью же традицию, кроме, конечно, Маркса—Энгельса, он здесь продолжает? И кому именно адресован текст?

Тут есть еще одно обстоятельство, которое, конечно, несчетное количество раз обсуждалось в связи с большевизмом, марксизмом-ленинизмом, просто марксизмом. Тема известная, даже отчасти надоевшая, но не упомянуть об этом в связи с «Государством и революцией» невозможно. Эта книга, как и многие другие марксистские сочинения, есть своего рода секулярная теология, толкование Священного Писания, даже Божественного Откровения. Обычно «Государство и революция» воспринимается именно как новый вклад, как кирпич в стене марксистской революционной теории или даже закладной камень нового социалистического строя, но вовсе не как комментарии к Марксу. Но так считают те, кого интересует именно ее идеологический или политико-теоретический месседж, взятый вне иных контекстов. Тем более практически никто не присматривался к тому, как сделано «Государство и революция». А ведь если обратить внимание на то, как устроена эта книга, на чем строится ленинское рассуждение, то мы увидим нечто, очень похожее на теологический трактат. Подобно любому сочинению такого типа, авторское рассуждение в «Государстве и революции» состоит из следующих блоков:

1. Ругань в адрес идейных противников.

2. Цитата из основоположников.

3. Пересказ цитаты из основоположников своими словами в нужном для автора духе; пересказ, чаще всего весьма прямой, иногда ученический, иногда примитивный, небрежный и даже грубый.

4. На основании пунктов 2 и 3 — ругань в адрес идейных противников, еще более ожесточенная, нежели в пункте 1.

Безусловно, налицо и серьезные несходства между «Государством и революцией» и обычным теологическим трактатом — помимо содержания, конечно. В отличие от подавляющего большинства теологических трактатов, в этой книге комментируются, интерпретируются, используются в своих целях вовсе не герметические, туманные, отрывочные, удаленные во времени тексты, а объемистые произведения, написанные всего за 30—60 лет до сочинения «Государства и революции».

Именно здесь огромная разница. Обычно теологические манипуляции были направлены на — пусть и корыстное, но все-таки — углубление и расширение смысла загадочных слов источника, но у Ленина все наоборот. Он не искажает Маркса, нет, он его упрощает, огрубляет, примитивизирует, точнее, банализирует — впрочем, искусно балансируя на грани обычной агитки. Размышляя об этом, приходишь к четкому представлению о публике, к которой обращается автор. Это товарищи Ленина по партии. Ведь им многих вещей объяснять не надо, они, по умолчанию, известны партийным соратникам со времен марксистских кружков, в которых тексты Маркса и Энгельса горячо и бурно обсуждались. Ленин имеет все это в виду, оттого только расставляет акценты на уже известном материале — мол, вот это действительно важно сейчас, а это не столь. Огрубление и примитивизация происходят именно отсюда — посвященным достаточно просто указать на то, чего они раньше не замечали. Или еще раз указать.

Из этой точки нашего рассуждения можно протянуть любопытную линию, историко-перспективную, а не ретроспективную. Примитивизация источника, банализация, даже грубость — все это получило развитие в текстах Сталина, было доведено им до предела, за которым уже начинается тавтология[10]. Сталинские сочинения даже не просты, а именно примитивны, причем не только по причине того, что русский для их автора не являлся родным языком. Сталин в этом смысле (как и в некоторых — далеко не всех, конечно, — других) продолжает ленинскую линию: он расставляет акценты в давно уже известном материале. Только вот и аудитория, к которой он обращается, и сам материал — иные. Это уже не кучка большевиков-начетчиков, в юности устраивавших квартирники с читкой «Анти-Дюринга», а новые, не очень культурные советские кадры, а с 1930-х и далее — и вовсе (в идеале) все население СССР. Знание марксизма этой публикой сводилось к дюжине лозунгов и несокрушимой уверенности в их правильности. Соответственно, расставлять акценты в таком нехитром материале, с одной стороны, было проще и не требовало особого воодушевления, которое мы видим в ленинской полемике[11], но, с другой, эта простота требовала идеального выбора целей — и, конечно, репрессивного ресурса на случай сомнений по поводу сказанного. Так — переходя от примитивизирующей, но настоящей полемики к замаскированным под дискуссию монологичным указаниям на важные для партии вещи, — в советском марксизме возникает безукоризненно-тоталитарный дискурс. И это именно «дискурс», а не «риторика». Но «Государство и революция», несмотря на то, что жанрово стало одним из источников такого дискурса, от него еще очень далеко.

Отмечу также, что жанр «Государства и революции» определил не только последующую судьбу этой книги в сталинском (и далее) СССР. Если мы в нашем рассуждении покинем пределы Советского Союза (а позже и стран соцлагеря), то тут же обнаружим противоположную разновидность толкования «Государства и революции» — интеллектуальную и усложняющую. Это процедура, которую совершали «западные марксисты» в совсем других условиях и для другой публики. Если Сталин идеи книги еще более огрубил и упростил[12], то они ее усложнили, нагрузив немалым количеством смыслов, которые в ней якобы были скрыты[13]. В данном случае «Государство и революция» из толкования Священного Писания, само превратилось в него, в Божественное Откровение, которое трактуют теологи. Иными словами, из теологического трактата «Государство и революция» стало тем, что теологические трактаты почтительно обсуждают. Учитывая закрытый характер СССР, его тоталитарную, непроницаемую для обычного западного левого интеллектуала природу, а также то, что понимание конкретного историко-политического и культурного контекста ленинской работы было утеряно в силу ряда вполне очевидных причин, хронологическая близость факта написания и выхода в свет ленинской работы с биографиями ее западных интерпретаторов не стала важным фактором. В этом смысле для современного марксиста «Государство и революция» находится где-то далеко, в предпредыдущем историческом периоде, рядом с Бодлером, которого интерпретирует обитающий в предыдущей эпохе Вальтер Беньямин. Это источник, еще вроде живой, но не очень понятный, чей мерцающий свет с трудом доходит до нас; однако поймать этот свет мы просто обязаны, чтобы усилить, осветить им темные углы теории, ибо, да, это важнейшее теоретическое сочинение, Священное Писание Революции.

Особенно, учитывая тему этой книги. Вопрос о государстве есть вопрос для марксизма — а позже для коммунистов, учитывая происхождение самого слова «коммунизм» от commune (городская самоуправляющаяся община в европейском Средневековье), — больной. Он — вместе с другой проблемой, странным провалом в исторической логике, когда Маркс вдруг начинает говорить о «конце истории» после победы пролетарской революции, — наислабейшее место марксизма. И если идея мистического «конца истории» так и осталась уязвимой чисто логически, хотя сильной и привлекательной риторически, то вот вопрос о том, что следует сделать пролетариату и его революции с государством и какова будет потом его судьба и роль — этот вопрос стал отличным примером нужды, возведенной в добродетель. Трактовать его можно как угодно — при этом ссылаясь на «Государство и революцию», конечно. Собственно, все так и делали — от Сталина и Троцкого до Мао и западных марксистов вроде Дэвида Маклеллана[14] или того же Перри Андерсона. Помимо содержания, этому способствует само название ленинской книги[15]: в сущности, можно, не читая, догадаться, о чем она.

О названии следует сказать несколько слов особо. Как отмечалось выше, Ленин поменял его с нейтрально-теоретического «Марксизм о государстве» (так обычно и называли просветительские брошюры) на более сфокусированное, заостренное и соответствующее политическому моменту «Государство и революция». Реальность показала себя с самой радикальной стороны, соответственно, нужно было не только ее объяснить — следовало указать товарищам по партии, что следует сделать, чтобы по крайней мере не отставать в радикализме от реальности. Тем не менее название ленинской работы, если вдуматься, довольно странное.

Дуальная лексическая конструкция на обложке книжки («Х и Y») обычно предполагает три варианта значения. Первый исходит из равенства обеих частей конструкции («Гордость и предубеждение», «Добро и зло»), хотя — осознанно или нет, в данном случае неважно — автор формулировки часто ставит «лучшее» на первое место, а «худшее» на второе. Но еще раз: оба элемента — вне этических оценок — равноценны. Второй вариант, это когда первая часть конструкции «больше», «могущественнее», «онтологичнее» второй; вторая является лишь частным случаем, отдельным феноменом по сравнению с первой. Обычно это конструкция типа «Нечто и я» (скажем, название эссе Оуэна Хэзерли, которое мы уже упоминали: «1917-й и я»). Наконец, вариант третий, противоположный второму. В нем первый элемент как бы помещается в широкий, могучий контекст второго. Классический пример: «Война и мир». «Мир» — огромный мир человеческого общества; война дана на его фоне как пусть и большое, но частное и даже вполне глупое (если верить Толстому) событие. Так что же хочет сказать своим названием Ленин? Разыгрывается ли драма революции на фоне вечного онтологичного государства? Является ли государство одним, пусть важным, но частным феноменом, который рассматривается с точки зрения завершающей историю великой пролетарской революции? Или же они меряются силами — кто кого? Сказать сложно, ибо обычная для ленинских текстов двусмысленность в этом сочинении настолько сильна, что, как мы видели, вводит в заблуждение почти любого. «Как же так? — скажет разгневанный читатель. — Не может быть! Учение Маркса—Энгельса—Ленина о государстве можно сколько угодно опровергать, но вот назвать его двусмысленным просто неприлично!» Что ж, попробую доказать обратное, заодно объяснив, отчего одни считают «Государство и революцию» учебником тоталитаризма, а другие называют его анархистской книгой.

Зерно, откуда выросло смертельно-опасное растение под названием «учение Маркса—Энгельса—Ленина о государстве», — фраза в «Манифесте коммунистической партии»: «Централизовать все орудия производства в руках государства, то есть организованного как господствующий класс пролетариата»[16]. От этой фразы, называя ее «одной из самых замечательных и важнейших идей марксизма в вопросе о государстве» (с. 24), и разворачивает свою аргументацию Ленин. Вопрос только в том, в качестве кого, с какой позиции он это делает? Развивает ли он «учение Маркса—Энгельса о государстве и диктатуре пролетариата» или делает что-то другое?

Если посмотреть на «Государство и революцию» под этим углом, возникает предположение (переходящее в уверенность), что Ленин выступает здесь как обладающий особо тонким чутьем политик со склонностью к теоретизированию, которого ход событий (стремительно радикализующаяся реальность) внезапно поставил в позицию того, кто должен превратить «философию» в «философию проекта», «идеологию» — в «идеологию проекта», а потом на их основе разработать и реализовать меры для достижения поставленной ими цели «проекта». Эта позиция известна сегодня как позиция менеджера. Менеджер не задает конечных целей, его стратегия — стратегия конкретного развития; его совсем не интересует, как это конкретное и довольно узко определенное «развитие» соотносится с феноменами окружающего мира и с его укладом — и даже другими «развитиями». Это стратегия того, как достигнуть поставленной цели максимально эффективно, с наименьшими затратами и, конечно, максимально просто[17]. Задача, поставленная перед менеджером, в основе своей формальна[18], она имеет свою внутреннюю логику, причем тоже не соотносящуюся с логиками других задач и других проектов. Задача, стоявшая перед Лениным, учитывая время написания «Государства и революции», очевидна: настроить руководство и среднее звено собственной партии на свержение Временного правительства (прикидывающееся новым «старое государство») и на захват власти теми, кого тогда называли «Советами», хотя в конкретный исторический момент августа 1917-го они на самом деле не отвечали определению «диктатура пролетариата»[19]. Соответственно, для достижения цели можно пользоваться чем угодно — будучи совершенно равнодушным к тому, каковы на самом деле эти вещи, откуда они родом и прочее.

Можно назвать это прискорбным редукционизмом или даже цинизмом, но перед нами именно менеджерский прагматизм и культ эффективности, ничего более[20]. Приведу несколько примеров из «Государства и революции». Да, говорит Ленин, мы обязаны — как учили Маркс и Энгельс — уничтожить старое государство, так как оно является орудием эксплуатации, паразитическим наростом, ничем больше. Однако вот прямо сразу мы — пролетариат, ведомый партией (хотя в подобного рода рассуждениях Ленин отчего-то умалчивает о «партии революционного пролетариата» и создается впечатление, что он, пролетариат, делает все сам) — вынуждены будем прибегнуть к услугам тех, кто делает сложную профессиональную работу в государственном аппарате сейчас (с. 50—59 и далее по тексту во множестве других мест). Пусть они работают под пролетарским контролем — за среднюю плату рабочего, конечно. Автор прекрасно понимает, что любой «старый» управленец, бухгалтер, полицейский эксперт, даже находясь под строжайшим контролем «масс», совершенно в той или иной конкретной профессиональной области невежественных, получает полную свободу рук — и может повернуть работу уже нового государственного механизма в нужную себе сторону. И, конечно, никакая это не «диктатура пролетариата», а просто старый государственный аппарат, работающий под новым политическим контролем, более стихийным, безответственным, даже фантастическим. Утверждается одно (революционный лозунг для масс и для воодушевления среднего и нижнего звена партии), а фактически, между строк, говорится другое.

Что же говорится на самом деле по поводу работы будущей машины нового государства, диктатуры пролетариата? А ничего, кроме того, что будет уничтожена система разделения властей — но это уже делали и якобинцы с их Конвентом и его системой комитетов (их Ленин, кстати, в этой работе не упоминает), и Парижская коммуна, на опыт которой он — следуя за Марксом и Энгельсом — ссылается. Заметим: диктатура якобинцев не была, конечно, пролетарской, она была широко революционной и не носила узкоклассового характера, что бы там ни говорили вульгарные марксисты. Для якобинцев их система диктатуры, их новое государство было важнее того, чьи именно интересы она выражает, это была система спасения и перестройки нации на пути к торжеству Разума — отсюда и название самого зловещего из комитетов Конвента, «Комитет общественного спасения». Все это Ленин знал — и, наверняка, подозревал, что после захвата власти большевикам придется создать нечто подобное якобинскому Конвенту и устроить безжалостный террор; а для этого нужна жесткая централизация (а не та, что он проповедует на примере полуанархистской Парижской коммуны) и набор эффективно работающих исполнительных и карательных органов. Соответственно, новое государство потребует немало специалистов в этих областях, плюс вообще это не будет объединение полусамоуправляющихся коммун/Советов.

Другой пример менеджерской логики Ленина, исходящего из стального принципа эффективности, связан с теми же самыми анархистами. Анархистские организации были сильны в 1917-м, особую роль они сыграли в попытке левых свергнуть Временное правительство и захватить власть в июле. Этих людей следовало — до поры до времени, конечно, — не особенно отталкивать; решительные, вооруженные анархистские группы в грядущих насильственных, кровавых событиях могли оказать немало услуг большевикам, в отличие от мирных меньшевиков и даже эсеров[21]. Оттого в «Государстве и революции» после помянутых выше пассажей с критикой анархизма следует вполне примирительная фраза: «Мы вовсе не расходимся с анархистами по вопросу об отмене государства как цели» (с. 60)[22].

Именно здесь — а не в какой-то патологической лживости или даже в онтологической порочности — причина столь поражавшего современников (и поражающего нас сегодня) искажения большевиками любых понятий, на которые они накладывали руку. Понятия берутся чисто инструментально, они имеют значение только в том контексте, в котором они используются; по сути какой-нибудь «централизм» или «парламентаризм» внутри марксистко-ленинского идейного контекста есть совсем иные слова, нежели за его пределами. Они не имеют ни происхождения, ни истории, ни подпираемого консенсусом большинства общего значения. Читатель, погруженный в нынешнюю общественно-политическую и социокультурную ситуацию, тут же укажет на сходство всего этого с модными сейчас представлениями о post truth society. Сравнение не очень корректное. Post truth предполагает два условия. Первое — что существование объективных фактов (truth) все-таки признается, дело в безразличном к ним отношении. Во-вторых, намеренное искажение правды предпринимается явочным порядком, оно не есть часть какой-то стратегии (кроме туманной стратегии подрыва доверия к информации, к объективному знанию вообще, но это другой вопрос) и нужно для достижения частных целей. Ленин к фактам не безразличен — его фактам можно верить всегда. Он не отмахивается от реальности. Другое дело, что для него существуют только те факты, которые для него существуют, — но это уже совсем другой вопрос. Наконец, если речь идет об искажении, точнее, о выворачивании наизнанку понятий, то это происходит не по личной прихоти автора «Государства и революции», а только потому, что в рамках стратегии, им разработанной, именно эти конкретные слова сами по себе имеют именно этот конкретный смысл. Или двойной смысл, но в этом и заключается их конкретный смысл в рамках данной стратегии — да простит меня читатель за тавтологию. Потому марксисты так гордятся «научностью» своей теории — действительно, их теория содержит в себе все свое, специальное, за пределами теории значения не имеющее или имеющее значение противоположное; а это и есть важнейшая черта любой науки — свой собственный понятийный аппарат.

Еще один — более серьезный — пример. В эссе «Рождение милиционера из духа революции. Случай Латвии»[23] латвийский писатель Паул Банковскис демонстрирует, насколько содержание понятия «милиция» при советской власти не соответствовало обычному представлению о милиции как вооруженном народе, «нерегулярных отрядах, которые призваны защищать свою территорию или поддерживать порядок»; насколько советский «милиционер» был на деле обычным «полицейским». Все так. Особенно удивительной эта подмена выглядит, если вспомнить неусыпное внимание, которое Маркс, Энгельс и Ленин уделяли такому пункту программы уничтожения старого эксплуататорского государства, как роспуск полиции и армии, замена их вооруженным народом (милицией). Конечно, истоки милиции как отрядов вооруженных граждан следует искать — если на момент забыть об античности — в Средневековье, в милиции городских коммун и швейцарских кантонов. Именно этот опыт реанимировала Парижская коммуна (вспомним ее название); но для «основоположников» вопрос о «вооруженном народе» как альтернативе постоянным армии и полиции возникает только в связи с опытом 1871 года.

В «Государстве и революции» Ленин пишет:

«Итак, разбитую государственную машину Коммуна заменила как будто бы “только” более полной демократией: уничтожение постоянной армии, полная выборность и сменяемость всех должностных лиц» (с. 42).

Как мы видим, роспуск постоянной армии, вооружение народа — все это часть комплекса мероприятий, создающих новую государственную машину вместо «разбитой». И эта новая машина есть воплощение «полной демократии». Но проблема в том, что Ленин посвятил немалое количество страниц «Государства и революции» утверждениям, что «диктатура пролетариата» исключает «демократию», так как «диктатура» как таковая исключает «свободу» (с чем невозможно не согласиться). И «свобода» с «настоящей демократией» наступит только тогда, когда будет сломлено сопротивление бывших господствующих классов — и государство, уже не старое, а новое, само собой начнет за ненадобностью отмирать. И вдруг нам говорят, что диктатура пролетариата в том виде, в котором попытались ее организовать коммунары, есть «более полная демократия»:

«Но на самом деле это “только” означает гигантскую замену одних учреждений учреждениями принципиально иного рода. Здесь наблюдается как раз один из случаев “превращения количества в качество”: демократия, проведенная с такой наибольшей полнотой и последовательностью, с какой это вообще мыслимо, превращается из буржуазной демократии в пролетарскую, из государства (= особая сила для подавления определенного класса) в нечто такое, что уже не есть собственно государство» (с. 42).

Если это не двусмысленность, то что тогда двусмысленность? Один и тот же автор в одной и той же книге говорит нам, что, во-первых, старую госмашину надо сломать и создать новую, представляющую собой диктатуру пролетариата, беспощадно подавляющую сопротивление свергнутых эксплуататоров, и никакой «демократии» в таком случае нет и быть не может. И, во-вторых, утверждает тот же автор, новое государство победившей революции есть не что иное, как полная, доведенная до предела демократия и что оно уже как бы отчасти не государство вовсе. Но перед нами и не ложь, и не простая логическая непоследовательность. Следует помнить, для кого написана эта книга. Руководство и среднее звено партии должны понять, считает Ленин, что на риторическом уровне отказываться от идеи демократии неверно, ибо массы хотят демократию, народную (а ведь Ленин несколько раз уверяет в «Государстве и революции», что «народной демократии» быть не может); но на уровне практической политики и нового госстроительства все должно выглядеть по-иному. В реальности нужна не «полная демократия» и само собой умирающее государство, а новый госаппарат, с могущественными органами принуждения, укомплектованными как новыми партийными кадрами (то есть теми, кто читает эту книгу), так и выразившими лояльность новому режиму старыми. Анархизм и стопроцентный этатизм в одном флаконе — и каждый, кто нюхает этот флакон, находит себе запах по вкусу. Оуэн Хэзерли, следуя юношеским воспоминаниям, выбрал аромат анархизма.

В этой намеренной двусмысленности, прагматической менеджерской двойственности можно обнаружить исток одной — давно замеченной — черты раннего советского общества, точнее, его коллективного сознания. На следующих трех страницах после процитированной выше Ленин с энтузиазмом повторяет рассуждения Маркса об исключительно важном — и, несомненно, образцовом для будущих революционеров — опыте парижских коммунаров, которые, как мы говорили, сделали чиновников сменяемыми и установили им жалование не выше обычного рабочего. Ленин даже доходит до того, что соглашается с самым ненавистным своим оппонентом Эдуардом Бернштейном: да, здесь действительно проявился «примитивный демократизм». Но, в отличие от Бернштейна, который критикует примитивизацию демократии, допущенную коммунарами практически, а Марксом теоретически, Ленин выдает противоположную оценку. Для него «примитивный демократизм» — не наивность, это не плохо, а хорошо, так как речь идет о радикальной демократии и демонтаже старого (недостаточно или даже ложно-) демократического государства. Фактически он призывает к опрощению демократии, которая к началу XX века стала весьма сложным устройством. Ленин здесь выступает как луддит, ломающий хитроумную машину, так как из-за нее страдают работники, и зовущий назад — от «прялки Дженни» к примитивной ручной. Здесь — вопиющее противоречие с большевистским культом сложной техники, строящей светлое будущее. Перед нами типичная для Русской революции комбинация — социально-политической архаики и обожествления мощной и хитроумной техники[24]. Ленин же не обращает на это противоречие никакого внимания; разве что в подготовительных материалах к «Государству и революции» можно обнаружить фразу, которой он чуть ли не мистически пытается его «снять»: «На основе социализма “примитивная” демократия будет не примитивной» (с. 230).

Конечно же, это чисто практический политический трюк. Все разговоры в «Государстве и революции» о прямой демократии и уничтожении старого государства с заменой его народным всем, от армии и полиции до госаппарата, они не наивны вовсе, а преследуют вполне очевидную цель: способствовать скорейшему разложению старого государства, запустить в него как можно больше, как выражался Шкловский, бацилл[25], а после создать другое государство, весьма мало похожее на то, которым восхищался Маркс. В этой точке Ленин — этатист, учитель Сталина, а его опрощающий все анархизм — маскировка, не более. Но нас тут может заинтересовать не то, как Сталин воспринял некоторые черты ленинского проекта захвата и удержания власти, а другие варианты применения идей «Государства и революции» к местным условиям. Самый удивительный пример здесь, конечно, — маоистский Китай.

Мао Цзэдун воспринял две противоположные идеи «Государства и революции» не как противоречащие друг другу и даже не как параллельные — он попытался чередовать их актуализацию в своем внутриполитическом курсе. Собственно, главной фазой была этатистская — создание (точнее, воссоздание на иной идеологической основе) иерархического, деспотического государства, основанного на господстве бюрократии, полиции и военных, но под пристальным идеологическим контролем партии и самого Председателя. Впрочем, чаще всего идеология заменялась личной преданностью Мао, да и теорией считалось то, что в данный момент Мао говорит[26]. Но была и другая фаза — назовем ее как раз «примитивной демократией». Тогда провозглашалась необходимость полной, окончательной демократии масс, и политическая энергия этих самых масс направлялась против государственных органов и госслужащих, которые объявлялось бюрократами и контрреволюционерами, — тот самый знаменитый лозунг «огонь по штабам». Самый наглядный пример второй фазы — «культурная революция»[27]. Собственно, хунвейбины и цзаофани, устраивающие погромы в министерствах, пытающие и убивающие партийных бонз, чиновников, деятелей культуры, — довольно специфическое, но несомненное воплощение в жизнь вот этой фразы из «Государства и революции»:

«Разбить, сломать вдребезги, стереть с лица земли буржуазную, хотя бы и республикански-буржуазную, государственную машину, постоянную армию, полицию, чиновничество, заменить их более демократической, но все еще государственной машиной в виде вооруженных рабочих масс, переходящих к поголовному участию народа в милиции» (с. 100).

Мао Цзэдун проделывал тот же политический трюк, что и Ленин, совмещая в революционной государственной политике несовмещаемое, но только с другими целями. Ленина не интересовала личная власть — он реализовывал проект революции, которая должна была стать более радикальной, чем российская реальность образца февраля—августа 1917 года. В результате революции к власти должна прийти партия большевиков — с Лениным во главе или кем-то иным, не столь важно. Большевики должны разрушить старое государство и устроить диктатуру, чтобы старая власть не вернулась. После этого должен стартовать другой проект, но в конце лета 1917-го он Ленина не сильно интересует. Что касается Мао, то он ставил одновременно на обе карты — этатистско-диктаторскую и коммунально-анархистскую, придерживая до поры до времени то одну то другую — для того, чтобы оставаться у власти. Периоды бюрократического затишья, прагматического экономического курса, идеологического смягчения (вроде знаменитого призыва к плюрализму «пусть расцветают сто цветов!») сменялись сознательно спровоцированным общественным хаосом, который, впрочем, Мао держал под пристальным контролем. Если первый курс должен был обеспечить (относительную) устойчивость, экономическое, технологическое и даже научное развитие страны, то второй был призван перетряхнуть элиту, убрать соперников (реальных и потенциальных) внутри руководства, влить чужую молодость и энергию в свою персональную власть. Ну и, конечно, в такой игре именно Мао Цзэдун был верховным арбитром[28].

Подобным же образом Ленин обходится в «Государстве и революции» с историческим и философским материалом, который использует; крайний схематизм его понимания истории XIX века — и особенно революций того времени — происходит не от невежества, отнюдь, просто вся эта избыточная ученость ему не нужна для решения стоящей перед ним конкретной задачи. Им движет логика, не академическая, не историческая, даже не революционная, а технологическая.

Вот один любопытный пример. Обильно цитируя (с. 27—28) знаменитый пассаж из «Восемнадцатого брюмера Луи Бонапарта», где говорится о совершенствовании машины исполнительной власти во Франции от времен абсолютизма до Луи Бонапарта, которая как бы вмещает в себя все государство (являясь, соответственно, главным врагом и мишенью пролетарской революции), Ленин предпочитает не видеть здесь совершенно очевидного отхода от логики марксизма, да и от своей собственной. Ведь если государство есть «машина принуждения» господствующими классами угнетенных, значит, и она, и являющаяся ее частью машина исполнительной власти должны меняться по мере изменения этих классов. Но в рассуждении Маркса это не так. У него одно и то же государство (и одна и та же машина исполнительной власти) доводится до совершенства — французская начиная с XVII века. При этом господствующие классы в этой стране по мере развития истории были разные[29]. Получается, производственные отношения меняются, а надстройка, частью которого является государство (и его машина исполнительной власти), остается прежней, более того, она крепнет, расширяется, становится все более сложной и всепроникающей. Производственные отношения — это одно, а государство — совсем другое. Государство онтологизируется, так как остается неизменным — и в таком случае нам остается трактовать название книги «Государство и революция» примерно в таком духе: на фоне вечного государства разыгрывается частный случай революции.

Исторически все это, конечно, не так, если внимательно изучать разные исторические периоды и разные регионы. К примеру, в Европе были нередки случаи, когда классовое общество уже формируется или даже сформировалось, а государство — в его марксистском понимании — нет; в лучшем случае есть «протогосударство» — смотри, например, Ирландию и Уэльс раннего и даже отчасти высокого Средневековья. Но наша задача здесь вовсе не в критике (и уж точно не в уличении во лжи) марксистского учения о государстве. На этот счет написано немало. Для нас важно другое: что Ленин предпочитает закрыть глаза на явный отход самого Маркса от логики марксизма как учения о классах, на его совершенно этатистскую логику[30]. В конце концов, автор запутывается в этих дебрях и утверждает, что «централизованная государственная власть, характерная для буржуазного общества, возникла в эпоху падения абсолютизма» (с. 29). Но это не только неверно с фактической точки зрения, это полностью противоречит тому, что говорил в выше цитированном Лениным пассаже Маркс![31]

Почему такое происходит в «Государстве и революции»? Помимо прочего, потому, что Ленина вовсе не интересует сам по себе пролетариат и его интересы. В его схеме пролетариат играет не более важную роль, чем, скажем, буржуазия или помещики; он — объект учения о государстве, который следует технологически точно и последовательно превратить в субъект, но в каком-то смысле не лишая его объективности. Иными словами: что должен сделать пролетариат для того, чтобы освободить себя, все человечество от эксплуатации, чтобы — если верить Марксу — закончить историю? Он должен прежде всего сломать существующую государственную машину. Далее пролетариат сам должен стать государством, установив свою диктатуру (но одновременно — более популистский вариант — и свою полную и окончательную демократию). А затем, когда сопротивления свергнутых эксплуататоров не будет, пролетариат должен отмереть — ведь отомрет же государство! Выходит весьма логично: перестав быть эксплуатируемым классом, перестав продавать свой труд, пролетариат уже не будет самим собой. Он сольется со всей массой населения; он, став на время всем, станет, в конце концов, никем.

Представляется, что главная, и мало кем замеченная[32], цель марксизма-ленинизма — исчезновение пролетариата, этого последнего оставшегося в живых героя исторической драмы борьбы классов, его растворение. Он свою задачу выполнил. Но тогда получается, что он могильщик не только капитализма, он могильщик и самого себя — и пролетарская революция становится актом самоубийства целого класса. Кажется, для этого и придумана марксистко-ленинская теория государства, чтобы в два этапа покончить с государством — сначала со старым, потом с новым; пролетариат и его нынешние страдания играют тут роль и мотива, и актора, он сыграет роль и исчезнет со сцены. Так что, возможно, Оуэн Хэзерли прав, «Государство и революция» — анархистская книга. Но все же я бы не согласился с этим — она не анархистская, а совершенно нигилистская: не в конкретном историческом смысле, мол, автор испытал влияние «русских нигилистов» второй половины XIX века, нет, она тотально нигилистская исторически. Ведь после «отмирания государства» и растворения пролетариата не останется ничего. Снимая с мира покров за покровом прискорбной сансары под названием «история мира как история классовой борьбы», Маркс (неосознанно и, наверное, с ужасом) и Ленин (с удовлетворением менеджера, в голове решившего сложную логистическую задачу) увидели великое Ничто, Нирвану. И никого не должны вводить в заблуждение туманные рассуждения Ленина о «высшей фазе коммунистического общества»:

«Но, как скоро пойдет это развитие дальше, как скоро дойдет оно до разрыва с разделением труда, до уничтожения противоположности между умственным и физическим трудом, до превращения труда в “первую жизненную потребность”, этого мы не знаем и знать не можем» (с. 96).

И, добавим мы, не очень хотим знать, ибо догадываемся, что там впереди — пустота, о которой и рассуждать бессмысленно. Пустота. Нирвана. Так что обогатим перечень различных интерпретаций «Государства и революции», назвав ее «буддийской книгой».

Странные штуки сочинялись в начале 1917-го в Цюрихе.



[1] Манн Т. Волшебная гора. М.; СПб., 1994. Т. 2. С. 72.

[2] Stoppard T. Travesties. New York: Grove Press, 1975. P. 3—4; см. также рус. перев. Ильи Кормильцева: Стоппард Т. Травести: Пьесы. М.: Иностранка; Б.С.Г.—Пресс, 2002. С. 150—151.

[3] Опубликовано в № 5(115) «Неприкосновенного запаса» за 2017 год.

[4] Ленин В.И. Государство и революция. Учение марксизма о государстве и задачи пролетариата в революции // Он же. Полное собрание сочинений. М.: Издательство политической литературы, 1969. Т. 33. С. 45. Далее номера страниц «Государства и революции», откуда берутся цитаты, даются в тексте по этому изданию.

[5] Впрочем, с «оппортунистами» в рядах социал-демократии, с «предателями социалистического движения» вроде Бернштейна, Карла Каутского и прочих, Ленин обращается еще хуже, чем с теоретиками анархизма. В отношении последних в его рассуждениях в «Государстве и революции» иногда даже проскальзывает невольное уважение. Но это, конечно же, нисколько не приближает идеи его книги к анархизму.

[6] Валериу Марку (1899—1942) — весьма интересная фигура. Неистовый революционер в юности. Во второй половине 1920-х примкнул к сторонникам «консервативной революции», долгие годы переписывался с Эрнстом Юнгером. Писал на немецком. Будучи евреем, был вынужден после 1933 года бежать от нацистов сначала в Швейцарию, потом во Францию и, наконец, в США, где и умер.

[7] Marcu V. Lenin, 30 Jahre Russland: Mit zahlr., teilw. unveröff. Bildern. Leipzig: Paul List, 1927.

[8] Idem. Lenin in Zurich // Foreign Affairs. 1943. Vol. 21. № 3. P. 548—559 (www.foreignaffairs.com/articles/russian-federation/1943-04-01/lenin-zurich).

[9] Виктор Шкловский, наблюдая революцию изнутри — и, конечно же, делая ее, — использует в «Сентиментальном путешествии» в отношении большевиков выражение «особенные организующие бациллы» и говорит о том, что из всех революционных партий именно большевики были проводниками тотального разложения (Шкловский В. «Еще ничего не кончилось…» М.: Пропаганда, 2002. С. 184).

[10] Но гением тавтологии стал уже Брежнев с его знаменитым «экономика должна быть экономной».

[11] Да и никакой реальной полемики в сталинские времена не было — какая уж там полемика! Так что Сталину приходилось эту полемику симулировать — чтобы симулировать дискуссию, которую он якобы ведет. Довольно часто на роль идейных соперников (врагов) кого-то назначали, практически произвольно, что влекло за собой вполне понятные жизненные катастрофы невольных спарринг-партнеров Сталина.

[12] Скажем, в лекциях 1924 года, выпущенных позже под названием «Об основах ленинизма», Сталин весьма схематично пересказывает эту и другие ленинские работы, давая аудитории Свердловского университета, где он их читал, уже отжатый и высушенный «ленинизм», который состоял из многочисленных закавыченных и незакавыченных цитат, перемежаемых довольно странными авторскими сентенциями вроде: «Советы являются наиболее всеобъемлющими массовыми организациями пролетариата, ибо они и только они охватывают всех без исключения рабочих» (Сталин И.В. Об основах ленинизма. Лекции, читанные в Свердловском университете // Он же. Сочинения. М.: ОГИЗ; Государственное издательство политической литературы, 1947. Т. 6. С. 118).

[13] Перри Андерсон пишет: «Знаменательно, что, возможно, самый значительный его труд “Государство и революция” о буржуазном государстве носит слишком общий характер. Действительно, Российское государство, которое было только что уничтожено февральской революцией, разительно отличалось от Германии, Франции, Англии, США и других государств, к которым относились высказывания Маркса, положенные Лениным в основу своей работы. Не сумев провести четкую линию между феодальной автократией и буржуазной демократией, Ленин невольно породил замешательство среди более поздних марксистов, что в итоге не позволило им создать стройную революционную стратегию на Западе» (Андерсон П. Размышления о западном марксизме. На путях исторического материализма. М.: Интер-Версо, 1991. С. 262). В этой фразе, несмотря на ее дежурность, множество неточностей, даже ошибок. «Государство и революция» — книга в основном не о «буржуазном государстве», а о новом, пролетарском. Она носит не «общий» характер, а «схематический», что огромная разница. «Проводить четкую линию между феодальной автократией и буржуазной демократией» Ленин и не собирался, он просто повторил некоторые положения Маркса и Энгельса. К тому же «абсолютизм» и «автократия» — вещи разные; Маркс с Энгельсом и Ленин, сколь бы последний ни банализировал мыслей первых двоих, говорили именно об абсолютизме. Но все это не столь важно — вероятно, Андерсон писал этот текст в спешке, так что оговорился. Но вот фраза «замешательство среди более поздних марксистов» подтверждает наш тезис о том, что «западные марксисты» увидели в этой книге нечто другое, чем она была для автора и для ее первых непосредственных читателей.

[14] Любопытно, что Маклеллан приписывает «Государству и революции» антигосударственные идеи: McLellan D. Marxism after Marx. New York: Harper and Row, 1999. P. 98.

[15] Полное название с подзаголовком: «Государство и революция. Учение марксизма о государстве и задачи пролетариата в революции».

[16] Маркс К., Энгельс Ф. Манифест коммунистической партии // Они же. Сочинения. М.: Государственное издательство политической литературы, 1955. Т. 4. С. 446.

[17] Шкловский в «Сентиментальном путешествии»: «Ленин говорил мысль с элементарной стремительностью, катя свою мысль, как громадный булыжник; когда он говорил о том, как просто устроить социальную революцию, он сминал перед собою все сомнения, точно кабан тростник» (Шкловский В. Указ. соч. С. 39).

[18] И результат ее, между прочим, оценивается количественно, с помощью обычного учета данных; не забудем, что в своем логическом пределе Ленин-менеджер увековечил себя фразой «Социализм — это учет и контроль».

[19] Процесс, известный как «большевизация Советов», начался чуть позже.

[20] И он отличается от изобретенных относительно недавно «политических технологий» и придуманного уже давно (и на самом деле смысла не имеющего при историческом рассмотрении) «макиавеллизма». От первых ленинский менеджерский подход к революции и политике отличается осознанием неприменимости своей стратегии к иного рода политическим процессам, партиям и прочему — а политтехнологи настаивают на универсальном характере своих «технологий». «Макиавеллизм» же — старый, как мир, набор мер, призванных захватить, сохранить и укрепить власть для себя лично, — что совершенно было чуждо Ленину. Да и «Государь» Макиавелли — о другом.

[21] Правых эсеров, конечно. С левыми эсерами у большевиков и Ленина лично, как известно, был совсем другой сюжет.

[22] Как настоящий менеджер, Ленин обращает особое внимание на вопрос пиара и брендирования. В «Государстве и революции» содержится удивительное рассуждение автора о том, что, хотя слово «большевистская» в названии партии уже не значит ровным счетом ничего, убирать его сейчас не стоит, ведь, как сказали бы сегодня, «бренд раскручен»: «Может быть, теперь, когда июльские и августовские преследования нашей партии республиканцами и “революционной” мещанской демократией сделали слово “большевик” таким всенародно-почетным, когда они ознаменовали, кроме того, столь громадный, исторический шаг вперед, сделанный нашей партией в ее действительном развитии, может быть, и я поколебался бы в своем апрельском предложении изменить название нашей партии. Может быть, я предложил бы своим товарищам “компромисс”: назваться коммунистической партией, а в скобках оставить слово большевики» (с. 82).

[23] Опубликовано в № 5(115) «Неприкосновенного запаса» за 2017 год.

[24] Ярче всего это выражено, конечно, в прозе Андрея Платонова.

[25] Антибольшевизм Шкловского времен революции и гражданской войны — это брезгливость механика, конструктора, видящего общественное благо в усложнении работающих на людей механизмов, к луддитам, нигилистам, сознательно разлагающим Россию на самые примитивные первичные элементы. Когда Шкловский убедился, что большевики в СССР строят, а не ломают и расхищают, он вернулся из эмиграции.

[26] Здесь удивительное сходство с Муссолини, отвечавшим на вопрос, есть ли у фашизма теория и что такое вообще «фашизм», таким образом: «Фашизм — это то, что я в данный момент говорю».

[27] Но не только она. Периодически маоистское руководство объявляло экономический упор в развитии страны на местные «коммуны», которые, по идее, самоуправлялись, причем не только административно или юридически, они были и субъектами хозяйствования. Сама концепция «большого скачка» исходит из идеи децентрализации экономической жизни, ее примитивизации — собственно из того, о чем Ленин пишет в «анархических пассажах» «Государства и революции».

[28] Меня можно упрекнуть в недооценке китайской исторической традиции. Действительно, использование Мао массового «народного» движения во времена «культурной революции» отчасти напоминает отношение вдовствующей императрицы Цыси к ихэтуаням в конце XIX века. Однако это слишком далекая аналогия, не говоря уж о том, что ихэтуаньское восстание, в отличие от «культурной революции», вспыхнуло без какого бы то ни было участия тогдашней китайской власти.

[29] Даже правоверные марксистские историки указывают на это. См. введение Перри Андерсона к его книге: Anderson P. Lineages of the Absolutist State. London; New York: Verso, 1996.

[30] Хотя и говорит про этот пассаж Маркса: «вопрос о государстве ставится конкретно» (с. 29). Именно исторически-конкретно и совсем не согласно логике марксизма.

[31] В некоторых местах небрежность и нежелание Ленина что-либо объяснять становятся очевидными, но большинство читателей этого не замечают. Почему? Как мне кажется, такие моменты ускользают от внимания по двум причинам. Во-первых, читатель устает от идущего кругами рассуждения, в сущности не только репетитативного, но и тавтологичного (в книге примерно двести страниц, но все, что хочет сказать автор, в первой трети, дальше, за небольшим исключением, одни повторы). Во-вторых, менторская, местами взрывающаяся бранью ленинская интонация маскирует содержательные — да и просто логические — провалы.

[32] Но все же замеченная, конечно. См. сентенцию Нафты из романа Томаса Манна «Волшебная гора», которую мы поставили в качестве эпиграфа.