купить

Русская эмиграция, историческая память и революции 1917 года: прошлое оценивает прошлое

[стр. 140 – 153 бумажной версии номера]


Людмила Валерьевна Климович (р. 1984) — историк русской эмиграции, преподаватель Ульяновского государственного университета.[1]

 

Приближающееся столетие революции 1917 года не могло не оживить дискуссии об альтернативах развития России в ХХ веке, вновь привлекая внимание к историческим документам и воспоминаниям очевидцев. У нас уже давно нет возможности лично общаться с людьми, которые непосредственно участвовавали в тех событиях или наблюдали за ними, тем интереснее находить материалы, по тем или иным причинам не введенные в научный оборот. Именно к этому разряду относится серия интервью, взятая у проживавших в Западной Европе российских эмигрантов в 1964—1967 годах — накануне полувекового юбилея русской революции. Интервьюирование было инициировано «Радио Свобода», а транскрипты собранных материалов в настоящее время хранятся в архиве Исследовательского центра Восточной Европы при Бременском университете[2]. К сожалению, мы не располагаем сведениями о том, имеются ли у этих интервью копии, и если да, то где они находятся. Данных о частичной публикации этих интервью у нас также нет.

Массив составляют записанные на магнитофон и распечатанные личные интервью, в основе которых лежит обсуждение нескольких ключевых тем, включая предчувствие революции и предреволюционные настроения, события февраля—октября 1917-го, гражданскую войну и последующую эмиграцию. Вместе с тем вопросы, задаваемые интервьюерами своим собеседникам, очень разнятся, и это не позволяет нам провести сравнительный анализ ответов. Впрочем, инициаторы проекта едва ли задумывали эту серию бесед как социологическое исследование, подлежащее научному обобщению. Судя по текстам, речь шла о попытке запечатлеть воспоминания живых участников и свидетелей революционной эпохи, зафиксировать восприятие этими людьми фундаментальных событий, навсегда измененивших их жизнь. Интервьюируемые много говорят о февральской революции, и это повышает историческую ценность упомянутых архивных материалов, поскольку и в советское время, и позже Февраль воспринимался российским общественным сознанием исключительно в тени Октября. В отношении нынешнего времени, кстати, это подтверждается социологическими данными, демонстрирующими низкий уровень узнаваемости и значимости февральской революции в глазах современных россиян[3].

Разумеется, представленные воспоминания и тенденциозны, и субъективны, поскольку делятся ими люди, оказавшиеся в изгнании из-за того, что они не признали политического, экономического, социального уклада Советской России. В силу преклонного возраста респондентов в их ответах встречаются многочисленные неточности, преувеличения или, наоборот, преуменьшения тех или иных фактов. Все это, однако, не снижает исторической ценности обсуждаемых здесь материалов. Кроме того, стоит принять во внимание и особенности эпохи, когда записывались эти беседы с эмигрантами. В СССР наступило брежневское время, советской власти вот-вот должно было исполниться полвека, а незыблемость коммунистического режима больше не вызывала сомнений. Поэтому ни для кого из собеседников, проинтервьюированных журналистами «Свободы», вопрос о возвращении на родину не стоял — и это, естественно, тоже влияло на восприятие ими революционных потрясений.

Всего за два года были взяты 75 интервью (в архиве хранятся не все), каждое из которых длится в среднем около часа. Среди респондентов есть люди, которые во время революционных событий активно занимались политикой: это, например, эсер и член Учредительного собрания Марк Слоним или юрист и также эсер Марк Вишняк. Большинство, однако, составляли обычные люди: офицеры, предприниматели, студенты, журналисты, артисты. Среди прочего воспоминания интересны и тем, что их носители в революционные годы находились в разных частях Российской империи — как в провинции, так и в столицах. Нам сложно сказать, по какому принципу журналисты отбирали своих собеседников; скорее всего это делалось методом «снежного кома», то есть через рекомендации друзей и знакомых.

Все интервью начинаются с краткой автобиографии: пожилые люди с удовольствием рассказывают о своем детстве, семье, малой родине, где они родились и выросли. Поскольку беседы записывались около 1965 года, респондентами выступали люди, родившиеся примерно в конце 1880-х — начале 1900-х. Иначе говоря, бóльшая часть из них революцию встретила в юном и молодом возрасте. Оценивая этот факт, полезно помнить, что эмигрантская молодежь 1920—1930-х годов составляла весьма активный сегмент зарубежной русской общины, который противопоставлял себя поколению «отцов», «проигравших», по мнению молодых, революцию. Многие молодые эмигранты в поисках альтернативы консервативному монархизму интересовались тогда новыми идейными течениями и с интересом относились к большевизму.

Для своего анализа я отобрала девять интервью, взятых у лиц, которые играли значимую роль в революционных событиях, а позже, оказавшись за рубежом, занимались активной общественной или культурной деятельностью. Материал структурирован тематически, согласно сюжетам, затрагиваемым в интервью.

 

Канун революции

Анализируя предреволюционную ситуацию, эмигранты указывали примерно на те же факторы, которые выделяют и нынешние исследователи-историки, ранжируя их, впрочем, по-разному. Так, Александр Маршак (1892—1975), ювелир из Киева, обращает особое внимание на свободу печати: по его мнению, открытая публикация в газетах думских дебатов, а также неограниченная критика положения в стране сильно дестабилизировали обстановку. Нападки прессы на монархию широко обсуждались, будоража умы: «Эта критика все время росла, и недовольство доходило до того, что совершенно открыто все классы возмущались, критиковали и говорили, что такое продолжаться больше не может»[4]. Респонденты подчеркивают, что элементы демократии, внедряемые в военное время, приносили большой вред; и вообще, почти каждый из опрошенных журналистами указывал на неразрывную связь мировой войны и последующей революции. Например, Владимир Вейдле (1895—1979), литературовед, поэт и профессор Пермского и Петроградского университетов в начале 1920-х годов, говорит:

«Я думаю, что если бы не было войны 1914 года, то революция не произошла бы, произошел бы, вероятно, государственный переворот, смена династии, введена была бы конституционная монархия более либерального направления или даже республика — это все могло произойти без революции такого рода, какая у нас произошла»[5].

По мнению Николая Арсеньева (1888—1977), философа и культуролога, преподавателя Саратовского университета в 1918—1920 годах, монархию погубило перенапряжение всех сил, обусловленное мировым конфликтом:

«Никто не ожидал, что война настолько затянется и примет такие гигантские размеры. Россия просто не имела такого гигантского количества военных заводов; даже если бы все люди были на высоте, она не могла тогда такой войны выдержать»[6].

А некоторые, как, например, Юрий Денике (1887—1964), социолог и публицист, меньшевик из Казани, высказывались еще более четко: «Неспособность России выдержать войну выразилась в стихийной революции»[7].

Довольно редко ко всему перечисленному добавляется и «казус Распутина». Фактически, рассуждает Арсеньев, император, объявив себя главнокомандующим, отстранился от решения внутренних проблем страны и оставил столицу на попечение императрицы и Распутина:

«Получается такая картина: царь сидит себе в ставке, там теперь хорошо, а царица в Петербурге и является регентом страны, хотя не было указа об этом. И вот в эти последние полгода, время фактического регентства императрицы — сентябрь, октябрь, ноябрь и декабрь 1916-го, — вот в это время подготавливалась революция»[8].

В определенной мере его поддерживает и Вейдле:

«Недовольство, я думаю, было главным образом историей с Распутиным, а затем плохим ведением войны, то есть военными неудачами, которые, конечно, очень многих тревожили, национальное самолюбие очень многих было оскорблено»[9].

Интересно, что о Распутине вспоминают в основном носители правых политических взглядов, в то время как левые не придают его фигуре почти никакого значения. Некоторые из них, как, например, Марк Слоним (1894—1976), писатель и литературный критик, эсеровский публицист, настаивают даже на том, что корреляция фронтовой обстановки с революционными настроениями сильно преувеличивается: «Должен сказать, что в 1916 году, хотя вести с фронта были неутешительными, а вести из Царского [села] совсем неутешительными, ощущения, что близится революция, не было»[10].

 

Февральские дни в столицах и в провинции

Обращает на себя внимание то обстоятельство, что в изученных мной интервью события 27 февраля 1917 года никто в деталях не описывает. Можно, разумеется, предположить, что респонденты в них не участвовали, но более основательной кажется другая гипотеза: они просто не считали их каким-то переломным моментом, достойным подробного освещения. Точнее говоря, свержение монархии всплывало в их памяти как одномоментное событие, случайное и неожиданное, случившееся как бы само собой. Слоним вспоминает:

«Матросы и солдаты не ощущали никакого веяния истории и не ощущали, что стоят на пороге великих событий. Великие события пришли сами. Вот самотек — его я очень сильно ощущал в течение тех дней революции, когда был на улице. [...] У меня ощущения революции не было до 27-го числа, когда я кое-что увидал. [...] В ночь с 27-го на 28-е февраля толпа брала штурмом Мариинский дворец, в котором был Государственный совет. В этот момент сомневаться, что это революция, уже не приходилось»[11].

Респонденты, находившиеся на фронте, вспоминают о негативной реакции военнослужащих на известия о том, что Николай II отрекся от престола, а преемственность монархической власти пресеклась. Георгий Киверов (1896—1976), офицер-артиллерист, рассказывает:

«Указ об отречении государя страшно поразил офицеров и поразил солдат. А поразил он неожиданностью. Вероятно, он не был тогда понят. Почему во время войны государь отрекается не только за себя, но и за наследника? Это было солдатам непонятно, и очень трудно было им это объяснить»[12].

Политический переворот, согласно очевидцам, стал сугубо петербургским событием. По замечанию Марка Вишняка (1883—1976), правоведа и видного эсеровского публициста, «Москва в начале революции и в последующее время жила отраженной жизнью Петербурга»[13]. Аналогичным образом и в Киеве падение монархии явилось «полной неожиданностью»[14]. Именно аполитичностью крупных городов империи вкупе со всегдашней пассивностью российской глубинки свидетели потрясений 1917-го объясняют то, что февральская революция прошла в основном мирно и спокойно. Вот как, например, об этом рассказывает Юрий Денике:

«По железнодорожному телеграфу распространилось по всей стране известие о том, что произошла революция. Благодаря этому революция прошла гладко: это было воспринято как свершившийся факт»[15].

Впрочем, другие эмигранты не разделяют подобные констатации:

«Меня тогда уже удивляли разговоры, очень скоро ставшие готовой формулой, о том, что это бескровная революция. Все-таки кровь кое-какая пролилась, главным образом это была кровь городовых, полицейских»[16].

«23 марта были похороны жертв революции. И это тоже врезалось в память: вышел весь Петроград на улицу — это было совершенно необыкновенное зрелище»[17].

Практически все собеседники журналистов «Свободы» были единодушны в том, что Февраль, в отличие от Октября, когда случился лишь захват власти группой заговорщиков, стал подлинной народной революцией. Интервьюируемые подчеркивают политические и социальные завоевания февральской революции:

«[Февральская революция] дала рабочим лучшие условия труда и независимые профессиональные союзы, признала свободу и равенство всех без различия пола, исповедания и этнического происхождения, организовала местное самоуправление и выборы во Всероссийское учредительное собрание на основе последовательного демократизма».

«[Именно] Февраль, а никак не Октябрь положил конец, ликвидировал самодержавную власть, самовластие, подготовил передачу земли трудящимся»[18].

В качестве особого достижения февральских событий выделяется, что революция, наконец-то, смогла консолидировать хронически расколотое русское общество. «Она, — говорит Владимир Вейдле, — все население России в известном смысле объединила в одно целое»[19]. Поясняя свою мысль, он добавляет, что благодаря революционному единению горожан и селян, интеллигенции и народа, удалось преодолеть социокультурный разрыв, мучивший Россию на протяжении столетий. Марк Вишняк развивает ту же мысль:

«Если взять Февраль как целое, наиболее характерные черты его заключаются в том, что это была национальная революция. Не только все народы России, все классы, все партии, общественные, религиозные, культурные, даже правительственные учреждения приветствовали февральскую революцию, когда она свершилась»[20].

Особое сочувствие, по свидетельствам респондентов, революция встретила среди молодежи. Как рассказывает Марк Слоним, первые послереволюционные месяцы были отмечены необычайным подъемом:

«Когда я вспоминаю о революции 1917 года и о себе самом, мне кажется, что у меня были два очень счастливых месяца: это были март и апрель. [...] Мы верили действительно, что настала заря новой счастливой жизни для всей России»[21].

Соответственно, именно молодежь как социальная группа наиболее остро переживала срывы революции, превращение ее из управляемого процесса в стихийный и хаотичный. Об этом ярко говорит Николай Арсеньев:

«Я лично вначале сочувствовал переменам. Старшее поколение смотрело, может быть, иначе. [...Но] когда мы узнали, что Михаил Александрович отказался от престола, что будет Учредительное собрание и что не имевшая ни силы, ни авторитета группа стала во главе, тогда мы почувствовали, что летим в пропасть. [...] Когда члены Временного правительства сочиняли какие-то новые законодательные меры, власти уже не было»[22].

Вопиющая неспособность февральской революции удовлетворить многочисленные надежды, ею порожденные, стала причиной едва ли не тотальной ее дискредитации. По словам Марка Вишняка, «не было ленивого человека, который после того, как Февраль не удался, не стал бы бросать, хорошо если каменьями, а то больше грязью, в тот самый Февраль, к которому он руки приложил»[23]. В итоге революция так и не смогла заполнить вакуума, неизбежно возникшего в ходе разрушения старого общественно-политического порядка, обусловив глубочайшую утрату современниками жизненных ориентиров: «Старые понятия были совершенно разрушены, а новые, которые формировались, но не доходили до сознания населения, ничего не давали»[24]. Все более очевидное банкротство Февраля, безусловно, играло на руку большевикам.

 

Между февралем и октябрем

Продолжавшееся на протяжении нескольких месяцев сосуществование Временного правительства и Советов рабочих и солдатских депутатов в советской историографии было принято называть «двоевластием», но в интервью такой термин почти не встречается. Скорее всего это объясняется тем, что свидетели и очевидцы трезво отдавали себе отчет в том, что порожденные февральской революцией противоборствующие структуры изначально были не равны по силам, несмотря на то, что одни были вполне законными, а другие легитимностью не обладали.

«Государственные органы — так сказать органы Временного правительства — в сущности почти ничего не делали, администрация была дезорганизована, полицию сейчас же после революции распустили»[25].

«Было уже впечатление двух властей, каждая из которых живет своей жизнью и, как очень быстро пришлось в этом убедиться, одна из которых в известных пределах властью была, а другая властью не была — хотела быть, но не стала. Вся реальная власть была на стороне Советов, […] они оказались единственным авторитетом»[26].

Впрочем, даже этот «авторитет» оставлял желать лучшего: так, меньшевик, участвовавший в середине 1917 года в работе советских органов в Казани, вынес из этого опыта впечатление «полнейшего хаоса». «Люди сидят, о чем-то говорят, уходят, приходят»[27] — и, собственно, все.

По мнению Юрия Денике, неконструктивный характер работы Советов после февральской революции весьма способствовал их большевизации, проведенной коммунистами постепенно, но планомерно и грамотно. Завоевывая Советы, сторонники Ленина не применяли насилия; главным инструментом обновления выступали элементарные перевыборы, происходившие в условиях апатии и самоустранения основных революционных партий:

«На заседаниях первое время большевиков фактически не было, но они постепенно начали проводить перевыборы и, так как с нашей стороны никто на этих перевыборах не появлялся, всюду проводили своих людей. Так что уже было видно, надвигалась смена большинства — и в конце концов совет стал большевистским»[28].

Непобедимым оружием, помогавшим радикалам завоевывать политические очки, была популистская тактика: предложения, которые выдвигались большевиками, многим их конкурентам казались глупыми и неуместными, но они вызывали колоссальный энтузиазм в массах.

«Большевики подкидывали нелепые требования. Они постоянно выдвигали идеи, которые у рабочих […] имели большой успех: [например,] они требовали, чтобы им показали книги, чтобы видеть, сколько хозяин зарабатывает»[29].

В полосе, пролегающей между февралем и октябрем 1917 года, наблюдатели выделяют подъемы и спады, сопряженные со свершениями или, напротив, провалами революции. Владимир Вейдле говорит:

«Были два периода оптимизма, которые перемежались с пессимизмом. Первый период — это самое начало — февраль, скажем, еще март; тогда верили, что Временное правительство сумеет твердо себя поставить, созвать Учредительное собрание в кратчайший срок. Думаю, что ошибкой было желание непременно устроить эти выборы по самым усовершенствованным какие ни на есть правилам. И от этого они отсрочились чрезмерно. А второй период такого прилива оптимизма — это было, когда Керенский пришел к власти, он был очень красноречивым, многие были увлечены этим красноречием»[30].

В целом, однако, роль Керенского оценивалась в интервью неоднозначно; чаще всего респонденты старались избегать категоричных суждений, ограничивая себя скупой констатацией фактов, хотя получалось это у них не всегда:

«Симпатизировали правительству Керенского и ему самому. Он был настолько популярен среди солдат, что просто было не понятно, как человек, обладавший такой популярностью (незаслуженной), не мог ее использовать, все развалилось в его руках»[31].

В некоторых интервью Керенского напрямую связывают с большевиками. Так, Николай Арсеньев винит этого политика в неумении найти общий язык с правыми в лице генерала Лавра Корнилова, обернувшимся возвышением и, в конце концов, триумфом большевиков. Он не берется решать, чем был так называемый «корниловский мятеж» — «провокацией, направленной против Керенского», или «недоразумением», — но при этом убежден в следующем: «То, что произошло между Корниловым и Керенским, а также арест Корнилова, уже открыло дорогу большевизму»[32].

 

Октябрь 1917-го: неизбежность или случайность?

Разумеется, взятие власти большевиками и поражение всех иных политических партий затрагивались во всех интервью. Объясняя перерастание Февраля в Октябрь, многие эмигранты указывают на утвердившуюся после свержения монархии пагубную иллюзию, согласно которой дальнейшее политическое развитие воспринималось сугубо как постепенное и эволюционное. Буквально все политические силы, по мнению Марка Слонима, «считали, что раз революция произошла — значит, ей ничего не грозит»[33]. Размышляя о стратегии большевиков, этот эсеровский деятель обращает внимание на важную деталь:

«Совет был что-то конкретное, существующее, а Учредительное собрание — все-таки журавль в небе. Поэтому, когда говорили: “Вся власть Учредительному собранию” — это было теоретично и абстрактно и не имело той конкретной, физической видимости, какую имел Совет»[34].

Более того, к несомненному удивлению многих нынешних читателей, он делится типичным для левых сил Февраля убеждением в том, что большевики тоже казались частью пестрого социалистического лагеря и поэтому ни конкурентами, ни противниками социалистов они быть не могли:

«До самого октябрьского переворота и эсеры, и эсдеки все-таки видели в большевиках социалистическую партию и не верили, что если даже они придут к власти, то начнется террор и все то, на что большевики оказались способны»[35].

Тот же популизм, который помогал ленинской партии в период двоевластия, гарантировал им популярность в массах и накануне Октября.

«Начало большевистского успеха — это прежде всего “воткните штык в землю” и мир, сепаратный мир. Вся солдатская масса не хотела войны, и не забудьте: в тот момент, когда произошла революция 1917 года, под ружьем в России были 14 миллионов людей»[36].

Еще одним секретом ленинского успеха интервьюируемые считали готовность большевистских лидеров к творчеству и импровизации. Они были менее «книжными» людьми, нежели руководители партий-конкурентов, а в подготовке переворота не пользовались никакими «лекалами» или «правилами». Развиваемая ими доктрина взятия власти не имела почти никакого отношения к марксистской теории, а классовой борьбы в ней было очень мало. На этом моменте делает акцент Владимир Вейдле:

«Если Ленин был действительно очень талантливый революционер, то это потому, что никакими формулами на практике не пользовался. Он действительно сделал революцию — свою, октябрьскую, — но сделал он ее тем, что поставил ударение на немедленном окончании войны, на возвращении [солдат] домой со всех фронтов и, конечно, на разделе помещичьих земель, который, однако, не был ведь в одной только программе партии большевиков, но и в программе партии эсеров, например, да и более правых партий. [...] Это очень все революционно, но отнюдь ничего общего не имеет ни с какой идеологией марксизма»[37].

Кроме того, некоторые личностные качества коммунистических лидеров тоже были важны: в этой связи в интервью упоминаются, в частности, ораторские таланты Ленина:

«Речи Ленина всегда напоминали мне молоток. Он не просто говорил, он забивал в умы слушателей две или три совершенно простые и даже как будто очевидные истины, но делал это с каким-то упорством, напором, просто и в то же время очень убедительно, не боясь повторения»[38].

Наконец, собеседники «Свободы» подчеркивают, что поначалу большевистский переворот вовсе не был похож на радикальный слом прежнего уклада, в особенности в провинции. Пермь, например, по свидетельству Владимира Вейдле, еще целый год, до осени 1918-го, жила так, будто в столице ничего и не случилось.

«В Перми октябрьский переворот сказался далеко не сразу и поначалу довольно мягко. Не было заметно никаких особенных арестов, не говоря уже о расстрелах. Город жил еще старой патриархальной, провинциальной жизнью. Так продолжалось еще год и больше, пока в разгар гражданской войны не наступил полный голод»[39].

Примерно о том же свидетельствует и Николай Арсеньев, которого удивляло, что даже летом 1918 года провинциальные университеты сохраняли прежнюю автономию и работали, как будто в стране ничего не изменилось:

«В Саратове я читал в течение лета лекции. Очень приятно было там. Университет был там только что вновь созданный […] очень интересный молодой университет, который вырастал»[40].

Тем не менее перелом все же состоялся, а маятник уже шел в другую сторону. В этой связи эсер Марк Вишняк называет октябрьский переворот заключительной стадией революционного процесса, начавшегося в феврале 1917 года: «Освободительная революция в России кончилась с захватом власти, с торжеством Октября»[41]. При этом, однако, Вишняк, как и многие другие политические активисты, категорически не согласен с тем, что успех большевистского путча был неминуемым:

«[Большевики] организовали его, они подготовились к нему, но у них все было на волоске, все могло повернуться в другую сторону. Поэтому, когда говорят об исторической неизбежности победы большевиков, это совершенно не верно»[42].

Отзвуки подобных рассуждений явственно слышатся в спорах о предрешенности или, напротив, случайности революции, оживившихся сейчас, накануне ее столетнего юбилея.

 

Крах Учредительного собрания и гражданская война

Как уже отмечалось, одной из причин, погубивших февральскую революцию, некоторые интервьюируемые считали оттягивание созыва Учредительного собрания. На протяжении всех послереволюционных месяцев вера в этот новый представительный орган оставалась крепкой: по воспоминаниям оперной певицы Марии Давыдовой (1889—1987), супруги меньшевика Матвея Скобелева, «все надеялись на Учредительное собрание, полагая, что оно может установить прочный государственный строй»[43]. Стремясь учесть ошибку Временного правительства, большевики уже 27 октября обнародовали подписанное Лениным постановление о назначении выборов в Учредительное собрание на 12 ноября 1917 года. Напомню, всего в ходе голосования были избраны 715 депутатов, из которых 370 представляли эсеров и центристов. Большевики на выборах потерпели поражение, получив всего 175 мандатов. Объясняя электоральный успех, сопутствовавший эсерам, Марк Вишняк в своих мемуарах говорит:

«Народ русский в 1917 году не был с большевиками. [...] А почему он был за социалистов-революционеров, потому что у эсеров была притягательная программа, прежде всего земельная, для большинства населения»[44].

Вспоминая о первом заседании нового органа, открывшемся 5 января 1918 года в Таврическом дворце, респонденты не скупятся на нелицеприятные характеристики, выдаваемые Ленину:

«Вид у него был наплевательский на все собрания, на всех, потому что, мол, я выйду из этого собрания победителем»[45].

«В ложе министерской, развалясь в кресле — именно развалясь, как бы подчеркивая своей позой все презрение к Учредительному собранию, — сидел Ленин»[46].

А вот как запомнился роспуск несостоявшегося народного представительства Давыдовой:

«В 4 часа утра Скобелев [ее муж] вернулся домой … и сказал, что Собрание разогнано. В эту ночь пришел конец первой, бескровной февральской революции и вся власть перешла к большевикам. Беспокойство и страх охватили все население, так как начались доносы, ночные обыски, аресты. Но еще была возможность удрать — всякий, кто мог, удирал или за границу, или вовнутрь страны»[47].

Как отмечают некоторые респонденты, раскол страны на красных и белых воспринимался ими со страхом. Так, писатель Борис Зайцев (1881—1972) рассказывал журналистам:

«Мы были абсолютно беспомощны. Вообще стало очень тревожно. Временами приходилось мне, кроме того, что мы в Москву ездили, просто убегать из дома, ночевать у знакомых крестьян или прятаться на мельнице»[48].

Тем не менее после Октября очень многие считали, что большевизм не устоит, что он ненадолго, причем такое мнение было распространено в 1920-е годы и среди тех, кто оказался в эмиграции.

«Мы смотрели на распространение большевизма, как на жировое пятно, которое растет, растет, охватывает всю Россию, но после этого должен начаться другой процесс, обратный процесс. Мы никогда не думали, что большевики продержатся год, два и больше. Мы были убеждены, что антибольшевистские силы сорганизуются; мы имели сведения об антибольшевистских силах на Волге, в Сибири и так далее. И вопрос года, может быть, полутора, может, двух лет — и все это кончится, и снова демократическая Россия встанет у власти, и большевиков не станет»[49].

О гражданской войне интервьюируемые вспоминают редко и скупо; вероятно, объясняется это тем, что вспоминать о ней было по-человечески тяжело — ведь именно она заставила их навсегда покинуть Россию и стать изгнанниками. Борис Зайцев, например, вмещает свои впечатления о том злополучном времени в один абзац:

«И вот подошел 1919 год, страшный для нашей семьи. Вот погиб в ЧК пасынок и умер отец. А осенью 1920 года взяли Перекоп и большевики уже окончательно победили. Тут настроение резко изменилось против нас, против некрестьян»[50].

Показательно, что в рассуждениях респондентов почти нет упоминаний об участии в гражданской войне в России иностранных формирований, а если они и встречаются, то оттенок имеют неизменно негативный. Типична в данном плане реакция Юрия Денике:

«Англичане пришли не нам помогать, а остановить мусульманское движение на Востоке. Когда эта задача была разрешена, когда турки из войны вышли, мы для них больше никакого интереса не представляли, они подло, низко предали нас и ушли»[51].

В том же контексте Георгий Киверов вспоминает и о городском восстании в Николаеве против немцев, которые оккупировали этот город, предварительно изгнав оттуда большевиков[52].

***

Как и любые исторические воспоминания, память о событиях 1917 года избирательна, но в источниках, проанализированных выше, интересно не только это. Воспоминания, приуроченные к 50-летию революции, сегодня, спустя полвека, сами превратились в интереснейший исторический источник, помогающий разобраться в том, какие превращения и метаморфозы претерпевает память. Одним из непременных условий изучения прошлого является всесторонняя и многогранная перспектива, которую невозможно обеспечить, не обращаясь к свидетельствам самих участников событий. Через опыт и идеи современников передается сама жизнь, делающая историю живой, понятной и близкой. А на восприятие мемуаров в свою очередь влияет современная эпоха, снабжающая нас самобытной оптикой взгляда. Бременское собрание документов очень подходит для подобных интеллектуальных упражнений, а введение его в научный оборот — давно назревшая задача.



[1] Исследование выполнено в рамках программы «Иммануил Кант» Германской службы академических обменов (DAAD) и Министерства образования и науки Российской Федерации (задание № 33.9937.2017/ДААД). Автор выражает благодарность профессору Сюзанне Шаттенберг и архивариусу Марии Классен из Исследовательского центра Восточной Европы при Бременском университете за помощь в организации архивных поисков.

[2] См.: Archiv der Forschungsstelle Osteuropa an der Universität Bremen (далее — FSO). F. 43. D. 1—3.

[3] См.: Бавин П. Февральская революция и свержение монархии: взгляд из России ХХI века // Социальная реальность. 2007. № 4. С. 26.

[4] Александр Осипович Маршак. Воспоминания о революции 1917 года. Интервью № 17. 1964. FSO. F. 43. D. 1. S. 25.

[5] Владимир Васильевич Вейдле. Воспоминания о революции 1917 года. Интервью № 34. 1965. FSO. F. 43. D. 1. S. 15.

[6] Николай Сергеевич Арсеньев. Воспоминания о революции 1917 года. Интервью № 49. 1965. FSO. F. 43. D. 2. S. 11.

[7] Юрий Петрович Денике. Воспоминания о революции 1917 года. Интервью № 14. 1964. FSO. F. 43. D. 1. S. 13.

[8] Арсеньев. S. 15.

[9] Вейдле. S. 2.

[10] Марк Львович Слоним. Воспоминания о революции 1917 года. Интервью № 35. 1964. FSO. F. 43. D. 1. S. 13.

[11] Там же. S. 15, 17.

[12] Георгий Яковлевич Киверов. Воспоминания о революции 1917 года. Интервью № 10. 1964. FSO. F. 43. D. 1. S. 43.

[13] Марк Вениаминович Вишняк. Воспоминания о революции 1917 года. Интервью № 64. 1966. FSO. F. 43. D. 3. S. 26.

[14] Маршак. S. 26.

[15] Денике. S. 14.

[16] Вейдле. S. 1.

[17] Слоним. S. 20.

[18] Вишняк. S. 9, 8.

[19] Вейдле. S. 15.

[20] Вишняк. S. 5.

[21] Слоним. S. 24.

[22] Арсеньев. S. 17.

[23] Вишняк. S. 6.

[24] Денике. S. 24.

[25] Там же. S. 29.

[26] Там же. S. 22—23.

[27] Там же. S. 19.

[28] Там же. S. 30.

[29] Там же. S. 28.

[30] Вейдле. S. 4—5.

[31] Киверов. S. 19.

[32] Арсеньев. S. 20.

[33] Слоним. S. 26.

[34] Там же. S. 30.

[35] Там же. S. 35.

[36] Там же. S. 49.

[37] Вейдле. S. 13.

[38] Слоним. S. 49.

[39] Вейдле. S. 6.

[40] Арсеньев. S. 35.

[41] Вишняк. S. 12.

[42] Там же. S. 14.

[43] Мария Самойловна Давыдова. Воспоминания о революции 1917 года. Интервью № 11. 1964. FSO. F. 43. D. 1. S. 5.

[44] Вишняк. S. 35.

[45] Давыдова. S. 6.

[46] Слоним. S. 39.

[47] Давыдова. S. 7.

[48] Борис Константинович Зайцев. Воспоминания о революции 1917 года. Интервью № 13. 1964. FSO. F. 43. D. 1. S. 16.

[49] Денике. S. 46.

[50] Зайцев. S. 17.

[51] Денике. S. 40.

[52] Киверов. S. 31.