Александр Писарев
Обзор российских интеллектуальных журналов
Александр Александрович Писарев (р. 1988) — редактор, переводчик, младший научный сотрудник сектора социальной философии Института философии РАН, преподаватель института «База».
[стр. 239—252 бумажной версии номера]
Каждый наш обзор охватывает тематически более или менее произвольные номера отечественных интеллектуальных журналов. Тем ценнее совпадения и пересечения, которые удается проследить в этом кажущемся случайным многообразии размышлений и исследований. В этот раз роль своеобразного проводника выполняет «Художественный журнал», посвятивший номер сложным взаимоотношениям порядка и хаоса в масштабах общества, планеты и даже космоса. Одни его материалы перекликаются с номером «Логоса» об исследованиях науки и технологий — ведь наращивание корпуса технологий ведет к ускорению и трансформации социальной жизни, — другие же стремятся вернуться к полузабытым или списанным было в архив авторам, чтобы обнаружить в их идеях решения современных проблем или оптику взгляда на них. Продолжая эту интенцию, «Стасис» разворачивает обсуждение актуальности советского неортодоксального марксизма. Точкой встречи хаоса и порядка является кризис — понятие, которого явно недостает в словаре авторов «Художественного журнала», зато «Логос» посвящает ему целый номер. И, наконец, «Ab Imperio», солидаризируясь с коллегами, на ряде кейсов показывает, что чистые формы обнаруживают гибридную природу и должны оставаться категориями анализа, а не реальности.
Тематизируя хаос: между критической установкой и спекулятивной теорией
Очередной номер «Художественного журнала» (2018. № 107) под заголовком «Новый беспорядок» посвящен сложным взаимоотношениям социально-политического порядка и хаоса, а также месту искусства в них. Авторы дискуссии используют различные рамки и языки анализа (психоаналитический, критико-социологический, неомарксистский, неолиберальный, идентитарный и другие), что делает дискуссию разносторонней и богатой на расхождения и интерпретации.
Илья Будрайтскис и Вячеслав Морозов вводят методологически важный в контексте темы критический тезис (с. 15): не существует никакого естественного описания порядка, позволяющего «схлопнуть» зазор между предметом и его описанием. Говоря о порядке, мы неизбежно обсуждаем его конкретное описание, сделанное из конкретной точки зрения в поле политических альтернатив, а любое описание частично и неполно — всегда останется ускользнувший от представления излишек. Поэтому любая репрезентация порядка является идеологией, и обсуждается не сам порядок, а его образ, данный с определенной точки зрения. Потому дискуссия о нем — это спор разных идеологий и языков описания реальности, за которыми стоят конкретные прагматические расклады.
Точкой отсчета для обсуждения стала статья Виктора Мазина и Олеси Туркиной «Новый Бес-Порядок» (1995), содержавшая диагноз
Если Мазин связывает смену порядка и беспорядка с капитализмом, то Илья Будрайтскис и Вячеслав Морозов в своей беседе, напротив, разводят политический миропорядок и экономику. Идеология господствующего сейчас миропорядка — либеральная, и она пребывает в кризисе. Либеральный миропорядок в последние десятилетия скукоживается, из него выпадают и вытесняются группы, силы и идентичности; он теряет способность к рефлексии и догматизируется. В противоположность ему капиталистическая экономика рефлексивна и инклюзивна, хотя и не для всех одинаково (с.
Напротив, в традиции, идущей от Томаса Гоббса и захватывающей Карла Шмитта, Жака Деррида, Шанталь Муфф и других авторов, беспорядок и хаос являются внутренней возможностью порядка: они блокируются им, но одновременно являются частью его формы и его продолжением. В этой рамке государственный национальный порядок есть не нечто естественное, а результат усилия, совершаемого на фоне естественного хаоса или борьбы всех против всех. Как и в либеральном порядке, здесь «стремление к управляемости мира приводит к еще большей неуправляемости» (с. 41). Это близко как либеральной демократии, так и консервативным и религиозно-консервативным установкам (условность государственного порядка на фоне хаоса греховного мира, с. 39). Именно такого типа идеология характерна для современной России.
Анализ российской идеологии порядка читатель найдет в статье Ильи Будрайтскиса. По его словам, «ценность этого порядка определяется его хрупкостью и непостоянством, а его устойчивость возможна лишь благодаря постоянному присутствию воспоминаний о реальности хаоса в коллективной памяти» (с. 37). Иными словами, сохранение генетической связи с хаосом и риск утраты — условия ценности российского порядка и повиновения индивидов. Во-первых, индивиды отдают себе отчет в условности порядка, видя в его прорехах нижележащий хаос, поэтому отказываются от коллективных проектов радикальных перемен и атомизируются в коконе физической безопасности. Во-вторых, консервативное самоописание российского порядка, обращенное в прошлое, позволяет увидеть порядок в хаосе истории: преемственность тысячелетней государственности вопреки «переворотам и восстаниям, хаосу борьбы и конфликтов» (отсюда тоска по «подлинному порядку» и успешность правых популистских движений). Таков «либерально-консервативный консенсус презентизма — господства настоящего над прошлым и отказа от проектов лучшего будущего, — выражением которого на уровне повседневности становится деполитизация и скепсис в отношении коллективных действий» (с. 40).
Связь государства биополитического толка и атомизированного в своей судьбе индивида тематизируется Борисом Гройсом. Повторяя общие места биополитических исследований, он указывает на бюрократическую природу рождения и смерти (с. 27). «Основной деятельностью государства является приготовление населения к смерти. Именно государство обучает граждан осознавать себя смертными — и начать беспокоиться о страховках, пенсиях и наследниках» (с. 31). По Гройсу, современное государство хранит Ничто и пустоту, так как создает угрозу тотального уничтожения и одновременно защищает от него, сдерживает хаос, очерчивая пространство безопасности, и одновременно является его источником.
Краткий обзор культурной идеи хаоса представлен в статье Марко Сенальди. Он вписывает эту идею в контекст истории мистицизма, алхимии и рождения науки, демонстрирует ее постепенную секуляризацию и сциентизацию. Здесь можно найти, к примеру, небезынтересные суждения вроде оптимистичной сентенции верховного капеллана Карла I Джорджа Хейквила по поводу новой астрономии Коперника и Галилея: «Если человек более не является центром творения, становится невозможным, чтобы его грех растлил весь космос» (с. 46). К слову, так начинает формироваться модернистский мир прогресса, в котором хаос пустеет и становится абстрактным, сближаясь с чернотой бесконечного космоса, чтобы, в конце концов, оказаться заключенным в «Черный квадрат» Казимира Малевича.
Интерес к космосу, а также к другим биологическим видам, фантастическим чудовищам и радикально иному вообще характерен для теоретико-художественной повестки последнего времени, переполненной возвращенными из полузабытья фигурами вроде пресловутых русских космистов. Эти темные области, скрывающие хаос под соусом ужаса, тематизируются в различных «темных» течениях на границах литературы, медиа-теории и философии. Им посвящен чрезвычайно насыщенный обзор Станислава Шурипы.
В этом контексте отдельного упоминания заслуживает обстоятельная статья Алексея Пензина. Опираясь на «Космологию духа» Эвальда Ильенкова, он перекидывает мостик между космологическим воплощением хаоса в бесконечной Вселенной и земным порядком. Согласно второму началу термодинамики, хаос в мире естественным образом увеличивается (энтропия). Инстанцией, противостоящей этому процессу и производящей порядок, по Ильенкову, является мышление, то есть финальная стадия развития материи. Вследствие энтропии Вселенную предположительно ждет тепловая смерть, однако мышление, придя к коммунизму и бесклассовому устройству общества, сможет создать технологии, которые позволят преодолеть этот процесс и добиться автономии относительно материальных условий существования (с. 56). Более того, космологическая функция мышления состоит в том, чтобы «перезапустить» Вселенную: предотвратив тепловую смерть и пожертвовав собой, запустить Большой взрыв — своеобразное всесожжение миров. В этом смысле оно необходимый атрибут бесконечной материи, посредством которого последняя воспроизводит себя. Пензин предлагает целую палитру прочтений сочинения Ильенкова. Например, согласно одной из них, космология Ильенкова — «коммунистическая мифология разума», сжато и доступно передающая предельные смыслы коммунистического проекта. Кроме того, Пензин показывает его актуальность в контексте двух современных спекулятивных проектов — онтологии события Алена Бадью и спекулятивного реализма в версии Квентина Мейясу.
Приветствуемое Ильенковым наращивание массива технологий отнюдь не однозначно. Им, помимо прочего, обусловлено нарастание хаоса: технологии ускоряют процессы и неизбежно делают возможными новые типы катастроф. Как показывает на множестве примеров Дмитрий Галкин, осмысление и критика такого техногенного хаоса и его субстратов, машин, входит в компетенции science art.
Обстоятельный анализ трансформаций сферы искусства в условиях «неолиберального рынка» читатель найдет в статье Николая Смирнова. Он показывает, что собственные механизмы этой сферы постепенно замещаются рыночными или искажаются под их влиянием, о чем свидетельствуют такие явления, как фрипортизм, зомби-формализм и эстетика долга. В сложившейся неолиберальной повестке рынка современного искусства центральную роль играет провоцируемый им хаос становления и разложения идентичностей в поле «Я», превратившегося в ассамбляж. Смирнов кратко описывает историю культурного релятивизма, подводя ее к постэкзотизму (с. 69) и показывая, как ведущую роль в сфере современного искусства захватывают диаспоры объектов. Впрочем, в предложенном им анализе вызывает вопросы очередная и необоснованная попытка выставить спекулятивные и объектно-ориентированные философии, столь популярные в современном искусстве, апологетами и акторами капиталистического режима.
Рефлексию экономической стороны современного искусства в условиях неолиберализма продолжает Хито Штайерль. Она показывает, что центральной категорией художественной профессии, вместо рабочей силы и производства объектов, стало присутствие. Художник должен длить свое якобы неотчужденное присутствие в бесконечных уникальных событиях (лекциях, (пред)просмотрах и так далее), присутствовать в режиме ожидания и доступности, синхронизации графиков разных процессов, постоянных нарушений и дедлайнов. Для осмысления этого способа существования Штайерль вводит понятие мусорного времени и привлекает Dasein-аналитику Хайдеггера.
Как видно, основные группы дискутирующих разбились на тех, кто толкует о хаосе, скрытом под неолиберальной мостовой, отчуждении и критической роли искусства в этой ситуации, и тех, кто прибегает к ресурсам спекулятивных теорий и тяготеет к эстетизации «капиталоцена» и экологизации искусства. Между этими лагерями нет прямой дискуссии во многом из-за разницы между критической и аффирмативно-спекулятивной установками. Можно предположить, что их коммуникация между собой намечается в тематизации хаоса как технологически инспирированного состояния, однако эта линия размышлений представлена в номере лишь фрагментарно.
Технологии исследования и исследование технологий
Нехватку технологической критики компенсирует очередной номер журнала «Логос» (2018. № 5), посвященный исследованиям науки и технологий (Science and Technology Studies, STS). Эта область активно развивается уже не первое десятилетие, здесь накоплен обширный арсенал теоретических и эмпирических инструментов. Что важно, авторы показывают политическую природу и следствия анализа науки и технологий.
Номер открывается интервью Сергея Астахова и Евгения Быкова со Стивом Фуллером —основателем социальной эпистемологии и одной из самых неоднозначных фигур в STS. Оно примечательно прослеживаемыми Фуллером связями между этим исследовательским полем, упомянутым выше возвращением русского космизма (с. 9), утопиями постчеловеческого и трансгуманизмом. Во многом перекликаясь с Ильенковым, Фуллер предлагает свою версию дальнейшего развития человечества: оно основано на изменении распределения ответственности и отношения к риску внедрения технологий (уже не угроза, а возможность) и переходе от принципа предосторожности к принципу проактивности.
Теоретический блок номера можно разделить на две неравные части. Бóльшая его часть посвящена акторно-сетевой теории, занимающей центральное место в российской рецепции STS (см. например первые два номера того же «Логоса» за 2017 год, а также номера журнала «Социология власти»). В оппозиции этим материалам — статья Ольги Столяровой. Отталкиваясь от методологического затруднения исследований науки в целом — проблемы применения принципа рефлексивности, — она сосредотачивается на анализе концепции третьей волны STS Гарри Коллинза, давнего оппонента акторно-сетевой теории и Бруно Латура. Коллинз попытался преодолеть указанный принцип путем обращения к ресурсам философской онтологии «социального картезианства» и обосновать с ее помощью реальность экспертного знания. Опираясь на проект Коллинза, Столярова показывает возможность философского обоснования STS, традиционно эмпирической и нефилософской (и даже антифилософской, с. 32) дисциплины.
Акторно-сетевая теория, впрочем, не менее философски фундирована, просто это другая философия, более близкая постструктурализму. Генеалогия этого подхода сложна и включает в себя философские, социологические и лингвистические истоки. Последним посвящена статья Андрея Кузнецова: он анализирует методологический аспект структурной семиотики Альгирдаса Греймаса и утверждает, что именно тот оказал наибольшее влияние на метод Бруно Латура (c. 87). Акторно-сетевой подход, впрочем, не исчерпывается изысканиями Бруно Латура. Это также и Джон Ло, и Аннмари Мол — их подходам посвящен текст Николая Руденко. Тематизируя центральное для них различие множественного и плюрального и артикуляцию множественного, он демонстрирует, как им удается пройти между Сциллой и Харибдой социального конструктивизма и релятивизма.
В отношении любой эмпирически ориентированной теории всегда первым делом возникает вопрос, как именно ее практиковать. Ведь самоописание, или теоретический анализ метода, и его фактическое применение — далеко не одно и то же. Ответ на этот вопрос читатель найдет в статье Томмазо Вентурини. Она посвящена созданной Латуром учебной версии акторно-сетевого подхода, лишенной некоторых его концептуальных трудностей — картографии разногласий.
«Согласно этому подходу, все, что достигает коллективного существования, является плодом коллективной работы, и разногласия — это те условия, в которых эта работа наиболее заметна... Разногласия сложны потому, что они — тигель, в котором социальная жизнь расплавляется и переплавляется: это социальное в его магматическом состоянии» (с.
66–67).
Вентурини разбирает особенности и правила работы с разногласиями; это весьма ценный материал, если учесть, что местная рецепция данного подхода протекает в основном через усвоение теории, а не эмпирическую практику. Пример продуктивного теоретического освоения акторно-сетевой теории читатель найдет в тексте Алексея Салина, использующего ресурсы этой теории вкупе с философией Юргена Хабермаса для построения концепции жизненного мира, в которой влияние материального фона являлось бы решающим.
Если первый блок — о технологиях исследования, то второй состоит из исследований технологий, формирующих ткань повседневности. Многие из авторов этого блока используют ту или иную версию акторно-сетевой теории или же находятся под ее влиянием. Выделим прежде всего классический эмпирический кейс Джона Ло о технологической подоплеке португальской морской экспансии в
«При создании технологических систем происходит ассоциирование и канализация разнородных сущностей и сил, как человеческих, так и нечеловеческих. Тем самым открывается возможность анализировать, как в существовании той или иной системы на равных участвуют самые разные факторы» (с. 169).
Кейс Ло интересен и как исторический текст, и как пример социологического анализа техники.
Кроме того, внимания читателя заслуживает глава из книги Харис Томпсон, посвященная полевому исследованию клиник вспомогательных репродуктивных технологий. Это впечатляющий синтез аналитической философии личности, эмпирической методологии и феминистского анализа. Вопреки распространенному в феминистских исследованиях отождествлению объективации с отчуждением и лишением агентности в клинике, как показывает Томпсон, медицинская объективация может выступать элементом длинного маршрута, собирающего впервые активированные в клинике части тела, элементы материально-технической обстановки (сеттинга) и институциональной среды, чтобы впоследствии привести к успешному оплодотворению. Как и в анализе Ло, эта цепочка сработает, только если все ее звенья будут в наличии и выполнят свои «обязательства». В противном случае тело останется объективированным и отчужденным от личности пациентки. Томпсон удается связать объективно фиксируемые этапы процедуры и самость пациентки — ее субъективные ощущения по итогам лечения.
Закрывают номер две рецензии, посвященные конкретным исследованиям технологий формирования единого тела пациента и укорененной в мозге самости. Ангелина Баева и Полина Ханова, продолжая тематику этнографического исследования телесных практик и лечения, анализируют книгу Аннмари Мол «Множественное тело. Онтология в медицинской практике». В центре внимания Мол — множественность исполнений тела в конкретных практиках (диагностических, оперативных, терапевтических) и способы сборки единого тела в пределах клиники. В методологическом плане ее исследование — пример артикуляции множественного, о котором пишет Руденко. Рецензия примечательна двухчастностью: верхний текст критически излагает основные идеи книги, нижний — подвергает ее философскому осмыслению в оптике деконструкции и объектных онтологий.
Во второй рецензии Александр Писарев, продолжая тематизацию практик конституирования самости у Томпсон, рассматривает книгу Франсиско Ортеги и Фернандо Видаля «Быть мозгом: создание церебрального субъекта». Это постфукольдианское исследование формирования самости в нейродискурсах, в центре которого — история церебрального субъекта, то есть такого представления о человеке, в котором личность тождественна мозгу и определяется им в своем поведении. На основе нейронаучных результатов и образов за пределами академии рождается большое количество «нейродискурсов», эксплуатирующих авторитет науки и претендующих на формирование практик субъективации. В рецензии приводятся примеры таких дискурсов и практик, указываются особенности их функционирования.
От кризисов к критике
Следующий номер «Логоса» (2018. № 6) посвящен кризису как проблеме истории и методологии. (Эта тема в основном была упущена в дискуссии авторов «Художественного журнала», ведь кризис и есть точка встречи порядка и хаоса.) Редактор номера Борис Кагарлицкий сразу отмечает, что никакой общей теории причин и логики кризиса не существует, поэтому каждый кризис в конкретной области общественной жизни исследуется как уникальный и специфичный. Коллекцией таких системных кризисов и является данный номер журнала (с. 21). Впрочем, несмотря на разнообразие, рабочее определение кризиса все же есть: это нарушение процесса воспроизводства.
Традиционной сферой, в которой кризисы расцветают особенно пышно, разнообразно и часто, является экономика. У исследований экономических кризисов богатая история, и одной из значительных ее вех является идея цикличности. Подробнее о циклической природе кризисов пишет Василий Колташов, рассматривающий всю историю рыночных систем в оптике кризисов. Отталкиваясь от кризисов 2008–2009-х и
Алексей Симоянов анализирует причины и логику кризиса, в котором оказалось социальное партнерство. Эта модель трудовых отношений заключается в сотрудничестве ставшего влиятельным и массовым рабочего класса и правящего класса, вынужденного идти на уступки (с. 76). Она позволяет перейти от конфликта к диалогу и смягчить социальную борьбу. В условиях же ослабления профсоюзного движения, кризиса социал-демократического проекта и ослабления механизмов представительства эта модель потеряла свою действенность, а основанные на ней институты перестали отстаивать социальные и трудовые права граждан, став «бессодержательной абстракцией» (с. 80) и «элементом бессодержательного декоративного бюрократизма».
Рабочий класс был частично замещен разнородным порождением неолиберального экономического режима и кризиса социального государства — прекариатом. По мнению Леонида Фишмана, эта социальная группа является наследницей среднего класса, отнюдь не претендующей на статус революционного класса и «могильщика капитализма» (даже в его левых репрезентациях). С «идеологической конструкцией» прекариата, как ранее со средним классом, связываются надежды на стабилизацию демократии (с. 96, 99). «Старый средний класс сломался, но уже почти готов другой — принесите его, как только он обретет „классовое сознание“». Если базовые требования прекариата будут удовлетворены, он может стать новым, стабилизирующим либерально-демократические политические режимы сословием. При этом он станет слоем зависимых от государства политических рантье, влияние которых будет обусловлено в основном социально-политическим статусом, а не экономической ролью.
Вторая половина номера состоит из критических дискуссий, разворачивающихся на разных территориях. Материалов этого жанра остро не хватает в отечественной интеллектуальной периодике, поэтому замечательно, что выходит целый блок, состоящий из такого рода текстов. Дискуссия позволяет не только обнаружить значимые концептуальные и политические расхождения и противоречия, но и помогает картографировать пространство российской мысли, столь бедное на ярко выраженные позиции и противостояния.
Борис Кагарлицкий подвергает разгромной критике книгу Льва Данилкина «Ленин. Пантократор солнечных пылинок», называя ее «полноценным постмодернизмом». Автору вменяются внутренние противоречия и нестыковки, легкомысленность и поверхностность выводов, произвольность выбора источников, пренебрежение историческими работами и приверженность конспирологическим теориям, непоследовательность в организации книги и многие другие недостатки. «К концу книги читатель, пытающийся что-то выяснить о судьбе вождя русской революции, остается совершенно сконфуженным и запутавшимся, зато Данилкин встает перед ним как живой» (с. 157). Данилкин отвечает не менее едко, комментируя обвинения Кагарлицкого поцитатно.
Другая дискуссия разворачивается вокруг книги Алексея Апполонова «Наука о религии и ее постмодернистские критики» и понятий религиозного и светского. Помимо отсутствия концептуальной ясности, Дмитрий Узланер обвиняет автора в том, что, защищая науку о религии, тот фактически выплеснул вместе с водой и ребенка, так как защита свелась к разоблачению целого академического направления — критических исследований религии (с. 164) — и попытке свести на нет все рефлексивно-методологические завоевания науки о религии последних десятилетий. Кроме того, Апполонов якобы не понял переход от домодерной к модерной и далее — к постмодерной концептуализации светского, в связи с чем Узланер кратко объясняет эти трансформации. В целом его реплика заслуживает внимания тех, кто интересуется перипетиями истории дихотомии религиозного-секулярного. Апполонов отвечает достаточно убедительно, показывая на фактическом материале ложность, противоречивость или неоднозначность некоторых выкладок Узланера. По его мнению, критик прошел мимо главного тезиса книги о статусе теоретического понятия «религия». Стоит отметить, что, как и в предыдущей дискуссии, центральным оказывается обвинение в постмодернизме (только в данном случае «постмодернистом» оказывается автор рецензии). Некоторые традиции постсоветского интеллектуального пространства незыблемы и объединяют целые поколения отечественных интеллектуалов.
Концептуальный накал поддерживается в двух других спорах (местами превращаясь в концептуальный угар). Один развернулся вокруг интерпретации проекта единства мира философа Василия Кузнецова (полемизируют Никита Сазонов и Александр Ветушинский), другой — вокруг текущего состояния аналитической философии (Константин Скрипник и Игорь Джохадзе). Они репрезентируют совершенно разные круги российского философского сообщества с разными представлениями о критериях выполнения мыслительной работы и разными референтными философскими фигурами.
Актуальность советского марксизма
«Стасис» (2017. № 2) продолжает ревизию советской и постсоветской мысли номером, посвященным актуализации различных продуктов советского марксизма. Здесь почти нет неожиданных имен — все активно обсуждаются и даже публикуются (Лев Выготский, Борис Поршнев, Георгий Плеханов, Александр Богданов, Эвальд Ильенков, Михаил Лифшиц), зато есть интереснейшие сопоставления современной мысли и тезисов советских классиков, а также переосмысление последних без колониальности и экзотизации. Общая тональность материалов номера хорошо резюмируется выдержкой из краткого предисловия редакторов:
«Лучшие образцы советской мысли, родившейся в „большом взрыве“ Октябрьской революции, были не менее радикальными, экспериментальными и эвристическими для своего исторического времени, чем, например, „Негативная диалектика“ или „Анти-Эдип“, и, возможно, с их критическим отношением к западному марксизму, они предвосхитили современное положение дел» (с. 299).
Одной из важных причин актуальности советской мысли сейчас является то, что родовым событием для нее стала октябрьская революция, а потому «вместо того, чтобы спрашивать, как критиковать капиталистическое общество, она спрашивала: что обществу следует делать после революции» (с. 421). Отсюда — недогматическое обращение к истории философии. Например, в
Советский марксизм весьма неоднозначен, у него были свои взлеты и падения. Он вовсе несводим к монолитному диалектическому материализму и богат на различные позиции и острые дискуссии. (О классификации советского марксизма см. реплику Валерия Подороги в беседе с Кети Чухров и Алексеем Пензиным.) Это хорошо показывает в своей статье Евгений Павлов. Он представляет обширный и подробный историко-концептуальный анализ позиций и аргументов дискуссий Богданова с Плехановым и Лениным, представителями «ортодоксального марксизма», об истине.
Так, дискуссия с Лениным, попытавшимся представить Богданова отступником от постулатов марксизма, оборачивается обвинением первого в том, что ленинский подход к марксизму основан на вере в незыблемость постулатов как абсолютных истин. Согласно Богданову, марксизм — наука и должен адаптироваться к изменяющимся условиям исследований, что означает, что есть только относительные истины (с. 365). В его синтезе марксизма и эмпиризма мерилом любой истины является организуемый ею опыт, в котором нет ничего абсолютного; наука в этом смысле является формой коллективной организации опыта (тезис, взятый на вооружение современными историками науки, например Лоррейн Дастон и Питером Галисоном). Павлов, как и Пензин в статье об Ильенкове в «ХЖ», помещает позицию Богданова и ее аргументы в контекст современной спекулятивной философии Квентина Мейясу и инициированной им дискуссии о недостатках корреляционизма (с. 367). Кроме того, он отмечает, что в этих спорах Ленин вовсе не одержал победу, как то представлялось позднее. Напротив, споры о верной интерпретации Маркса и Энгельса, о будущем социалистического государства продолжались и завершились лишь их подавлением в
Все обсуждаемые в номере фигуры (за исключением Пашуканиса), по мнению Артемия Магуна, можно объединить в одну «школу». Это весьма условное обозначение, поскольку многие из относимых к ней даже не были знакомы (например Бахтин и Выготский). Тем не менее для их концепций характерен ряд общих черт, например, ключевая роль культуры, внимание к деятельности субъекта, коллективная природа человеческой субъективности, телеология прогресса, лингвистическое опосредование и стихийность «обычных людей» как объяснительная категория (с. 478).
Пристальное внимание к этой стихийности характерно для теории антропогенеза Бориса Поршнева (с. 492). Магун резюмирует ее следующим образом: «Люди появились благодаря изобретению языка, орудия суггестии (внушения), которое позволило им подчинить животных и другие человеческие группы своей воле, а также сопротивляться воле других людей» (с. 483). Несмотря на опору на палеонтологические данные и традицию эмпирической психофизиологии, эта теория граничит с мифом, и перейти эту черту ей не дает лишь строгая диалектическая логика аргументации. Магун показывает, что на первый план в ней, в отличие от ортодоксальной диалектики и в унисон с Выготским, Ильенковым и Лосевым, выходит негативность как сила (с. 494). Негативная диалектика, таким образом, существовала не только во Франкфуртской школе, но и в советском неортодоксальном марксизме. Магун сравнивает гипотезу Поршнева с современными гипотезами о происхождении человека и языка, а также сопоставляет отдельные ее элементы с идеями мыслителей XX века и выявляет те, что сохраняют актуальность сейчас.
Паскаль Северак предлагает параллельное прочтение Выготского и Спинозы в контексте проблематики философии сознания. Основанием сопоставления мыслителей становится монистическое и материалистическое определение сознания не через личностное мышление («я мыслю»), а через межличностное, социальное отношение («человек мыслит»). Северак показывает одновременно простую и двойственную природу сознания («идеи идеи»), по Спинозе, неотделимого от телесных аффектов. Выготский занимает близкую позицию, говоря о сознании («переживании переживания») как удвоении поведения и переплетении двух потоков, собственно сознательного и потока физических впечатлений. Каузальная замкнутость сознания нарушается посредством переживания среды у Выготского и аффекта у Спинозы, которые связывают его со средой и впускают в него модифицирующую его социальную ситуацию. А поскольку индивид — сам частичная причина переживаний/аффектов, становится возможным его определение Выготским как «социального контакта с самим собой» (с. 411). Любая психическая функция одновременно и социальное отношение (с другими), и психическое (с собой).
Актуализацию идей Выготского продолжает Мария Чехонадских. Она обращает внимание на понятие индивидуации, центральное для его концепции коммунистической субъективности, в которой социальное трансформируется в психическое путем сложной системы опосредований (с. 423). Вырастая из эпистемологии Маркса (с. 434), оно связывает между собой гегелевскую диалектическую логику опосредования и спинозистскую концепцию деятельности, а также витализм и социальный конструктивизм. Чехонадских помещает идеи Выготского в контекст обсуждений индивидуации Этьеном Балибаром, Жильбером Симондоном и Паоло Вирно и предполагает, что они могут помочь в преодолении дилеммы Гегель/Спиноза (имманентность/диалектика) в современной левой мысли. Статьи Северака и Чехонадских хорошо дополняют друг друга и многосторонне представляют теорию субъекта и сознания Выготского и ее актуальность сегодня.
Тройственная система Маркс—Спиноза—Гегель оказывается в центре исследования еще одного автора — Андрея Майданского. В этой рамке он детально обсуждает понятие идеального у Эвальда Ильенкова и сопоставляет его с теориями европейских марксистов. Алекс Левант в свою очередь реактуализирует теорию деятельности и идею «мыслящего тела» Ильенкова в контексте материалистического поворота в современной философии с его тезисом об агентности материи.
Единственное малоизвестное широкой аудитории имя в списке героев номера — Евгений Пашуканис, советский теоретик права 1920–1930-х. Журнал перепечатывает посвященную ему статью Антонио Негри 1973 года с послесловием 2016 года. Он подробно разбирает теорию Пашуканиса, а также ее ревизионистское прочтение, чтобы отвергнуть последнее (с. 333) и продемонстрировать радикальную новизну идей советского правоведа. Пашуканис сумел связать Марксов анализ формы стоимости, теорию государства и капиталистического господства с юридической формой и развитием права в буржуазном обществе.
«Пашуканис действительно был в числе первых (и, к сожалению, в числе последних марксистских теоретиков права), кто верно уловил марксовскую точку зрения, в оптике которой — по ту сторону от абстрактного и схоластического противопоставления базиса и надстройки — право диалектически рассматривается как форма реального процесса обмена, лицевая сторона меновой стоимости» (с. 307).
Впрочем, Негри критичен по отношению к идеям Пашуканиса, выявляет противоречия внутри них и отмечает, например, что иногда тот позволяет себе «определенную редукцию юридических категорий и формы права к области простого товарного обмена» (с. 311). В послесловии он вписывает теорию Пашуканиса в контекст собственной поздней философии, содержащей анализ институционально-правовой структуры глобальной «Империи», и показывает, в чем эта теория актуальна для сегодняшнего юридического мышления.
Своеобразный итог обсуждения актуальности советского марксизма подводит интереснейшая беседа Алексея Пензина, Кети Чухров и Валерия Подороги. Ее участники обсуждают неоднородность этого интеллектуального явления, следствия изолированности от западных культурных процессов, его отношение к Марксу и марксизму и политико-культурные условия существования.
Истории воплощения чистых форм
Одним из очевидных выводов начатой в журнале «Стасис» дискуссии может быть признание, что не существует никакого «советского марксизма» как чистой формы. Это гибридное образование, требующее тщательной работы по различению составляющих. Чистые и гомогенные сущности (например пол, нация, идентичность, модерность) возможны только как категории анализа, то есть абстракции (скажем, «идеальные типы»), а не реально существующие вещи. Однако же чистые формы продолжают наполнять социальное воображение и сохраняют свою действенность. Этим исторически выполняемым функциям посвящен номер «Ab Imperio» (2018. № 2).
Примером утверждения изначальности гибридности являются методология и исследования американского антрополога Франца Боаса. В своем исследовании еврейских иммигрантов он релятивизировал понятие «расы» с целью реабилитировать идею Америки как «плавильного котла» и доказать ассимилируемость евреев в современное ему общество. В противоположность этому подходу, как показывает Марина Могильнер, дореволюционные и раннесоветские еврейские антропологи, этнографы и медики ставили себе целью сохранить единство пространственно распыленного и культурно неоднородного народа путем его саморасоизации при сохранении многообразия социальных и культурных форм. Этот проект подробно разбирается Могильнер на трех кейсах: США начала ХХ века, позднеимперской России и раннего СССР.
Другой пример работы чистых форм — черносотенное движение (Союз русского народа) на Украине и, в частности, на Волыни. Вопреки сложившемуся стереотипу черносотенцев как воинственных украинофобов в национальном составе этого движения русские составляли меньшинство, а большинство лидеров были украинцами и, более того, активно использовали украинский язык и элементы украинской культуры как инструмент решения своих задач. Например, по их инициативе был опубликован украинский перевод Евангелия. Этот факт входит в противоречие с чистыми групповыми формами — русского национализма и украинской нации, но до недавнего времени историки либо игнорировали его, либо не делали существенных выводов. В своей книге Климентий К. и Климентий Ф. Федевичи интерпретируют волынских черносотенцев как правое, монархистское крыло украинского национального движения. В предисловии к номеру редакторы отмечают, что «выбор коллективной лояльности не сводился к тому или иному национализму, но мог быть сложносоставным, гибридным или вовсе анациональным, имперским: и не русским, и не украинским» (с. 21). Украинские историки Денис Шаталов, Михаил Гаухман и Андрий Заярнюк в своих статьях подвергают гипотезу Федевичей критическому анализу.
Большой областью бытования чистых форм является модернизация, поскольку в ходе ее и модернизируемое множество, и ожидаемый результат процесса подвергаются концептуализации, задействующей эти формы. В ряде случаев, например, при поселенческой колониальной политике, она ведет к субстанциализации чистых форм. Ряд материалов номера посвящен модернизации и развитию Средней Азии в советский и постсоветский периоды.
В проведенном Никколо Пианчолой анализе «Великого голода»
Продолжая тему модернизации в Средней Азии, Флора Робертс исследует перипетии борьбы региональных элит Узбекской и Таджикской ССР при строительстве Кайраккумской ГЭС на Сырдарье на рубеже
Таким образом, представленные в номере статьи отражают противоречивое положение чистых форм в современной истории. С одной стороны, за ними могут скрываться гибриды, требующие другой оптики и попросту более тщательного изучения предмета. В этом отношении чистые формы — атрибут своего рода ускорения мышления в тех полях, где оно не замедляется детальностью и сложносоставностью эмпирического исследования. С другой стороны, чистые формы все же могут быть реально действующими историческими акторами, и тогда исследование должно показать, какими способами они конструируются и воплощаются.