купить

Обзор российских интеллектуальных журналов

 

Петр Владиславович Резвых (р. 1968) – доцент кафедры истории философии факультета гуманитарных и социальных наук Российского университета дружбы народов, автор статей по немецкой философии XVIII–XIX веков, в качестве автора сотрудничал с газетой «НГ ExLibris».

 

На фоне несколько лихорадочного общественного оживления редакции отечественных гуманитарных журналов, словно уверившись в том, что актуальные политические ассоциации в подобных обстоятельствах возникают сами собой, почти демонстративно дистанцируются от злобы дня и обращают взгляд в прошлое. Однако тяга к исторической рефлексии выдает не столько стремление создать естественный противовес перегретым политическим эмоциям, сколько попытку поймать и по возможности оседлать волну гражданских страстей, играя на злободневных параллелях.

Наиболее явно эта тенденция дает о себе знать в новом номере «Художественного журнала» (2011. № 83), продолжающем предыдущий выпуск и посвященном прошлому, настолько недавнему, что отделить его от настоящего довольно трудно. Напомню, что речь идет о подведении итогов последнего десятилетия (так называемых «нулевых») в отечественном актуальном искусстве. Несмотря на то, что теоретических текстов во второй части проекта существенно больше, чем в первой, никаких особенных идейных сюрпризов она не сулит. Дискуссия о «нулевых» по-прежнему вращается вокруг понятий «неолиберализм» и «постфордизм», а главной проблемой остается крайне нестабильное и двусмысленное положение актуальных художников и их кураторов (или наоборот – кураторов и их актуальных художников?).

Впрочем, ситуация современного искусства выступает для авторов «ХЖ» своего рода парадигмой conditio humana в современном мире. Не случайно среди материалов, открывающих номер, видное место занимает пространное эссе Бориса Гройса «Политика самодизайна», где утверждается, что в современном обществе граница между художником и нехудожником давно стерта. Вследствие развития медийной среды, размышляет Гройс, художник, с одной стороны, перестает быть привилегированным производителем образов, а с другой, сам становится образом и фактически принуждается современными средствами коммуникации к сознательному выстраиванию собственного имиджа, к «самодизайну». Однако, поскольку принуждение к эстетическому оформлению собственного образа носит, по мысли Гройса, всеобщий характер, положение художника в этом отношении ничем не отличается от положения всякого другого человека:

 

«Сегодня каждый подвергается эстетической оценке – и обязан брать на себя эстетическую ответственность за свой облик, за свой самодизайн. […] Все являются художественными произведениями и в то же время считаются их авторами» (с. 12).

 

Поскольку в таком мире тотальной эстетизации всякий образ воспринимается как результат специальных усилий – в нем царит недоверие к внешности, а потому главной задачей становится «нейтрализация подозрения со стороны возможного зрителя или создание эффекта искренности». Со свойственной ему склонностью к острым парадоксам, Гройс замечает, что в мире тотального подозрения этого можно достичь лишь в том случае, если подозрение окажется оправданным (отсюда тяготение современной культуры к катастрофическому, которое обеспечивает иллюзию связи с реальностью). Таким образом, чтобы состояться, художнику необходимо постоянно совершать саморазоблачение, всякий раз оказываясь гораздо хуже, чем о нем думала аудитория. В этом контексте наполнявшие предыдущий номер «ХЖ» сетования о превращении художника в менеджера оказываются не столько продуктом анализа, сколько частью стратегии выживания самого современного искусства.

В противоположность Гройсу, социолог Александр Бикбов не разделяет наивный эгалитаристский пафос и отнюдь не склонен стилизовать культурного производителя под нового пролетария, воплощающего в себе существенные черты «человека вообще». В своем детальном анализе механизмов культурной политики неолиберализма, охватывающем трансформации культурных институций как в России, так и в Европе, Бикбов убедительно показывает, что «коммерциализация возможностей и условий, ранее составлявших часть общего (публичного, общественного) достояния» – а именно она определяет существо неолиберальной культурной политики – влечет за собой формирование многообразных новых форм неравенства и не только радикально меняет практические условия культурного производства, но и лишает смысла саму апелляцию к культуре как аргументу в пользу социального равенства. Императив конкуренции, проникающий во все сферы культурной деятельности, и отказ от долгосрочного финансирования в пользу кратковременных проектов приводят к сегрегации как среди производителей, так и среди потребителей культурного продукта (как и подобает профессионалу-социологу, Бикбов подтверждает это наблюдение множеством конкретных примеров, среди которых особенно впечатляют выявленные им аналогии в трансформации французской и российской систем высшего образования). В этих условиях принципиально меняется и представление о субъекте культурного потребления: место автономной «всесторонне развитой личности» занимает платежеспособный «культурно нейтральный потребитель». Однако самым драматическим следствием этого процесса является, по мысли Бикбова, изменение идеальной модели самого культурного производства: платежеспособность и рентабельность оказываются определяющими критериями самой культуры:

 

«Наиболее вероятными победителями культурного состязания становятся те, кто наименее зависим от финансового успеха или неудачи каждой своей отдельной инициативы или проекта, то есть те, кто занимает более высокое положение в имущественной иерархии» (с. 31).

 

Поэтому сопротивление давлению неолиберальной политики возможно, по мысли Бикбова, только в том случае, если удастся создать формы организации культуры, которые можно было бы противопоставить «соблазну рентабельности».

В координатах, заданных статьей Бикбова, развертывается и следующий за ней диалог Алексея Пензина и Ильи Будрайтскиса «Катастрофы “реального капитализма”». Однако методически организованная рефлексия уступает здесь место лирическим рассуждениям об обманутых надеждах, утраченных иллюзиях и (уже или еще) неиспользованных возможностях. Этой лирической установкой порождается устойчивая склонность собеседников к тому, чтобы рассматривать российскую ситуацию как исключительную, «ненормальную», что дает им основания надеяться на более радужные перспективы сопротивления неолиберальному капитализму, нежели те, что имеются на Западе. Отсюда же проистекает и ничем, кроме голых заверений, не подкрепленная убежденность в том, что позиция современного искусства в России последнего десятилетия, «будучи деградированной, циничной, коррумпированной, […] в относительном смысле может быть признана прогрессивной» (Пензин) и что «исключительные рефлексивные и междисциплинарные возможности искусства создали на этой территории интеллектуальное напряжение и критический потенциал, покинувший и разваливавшуюся академическую систему, и деградировавшее поле оппозиционной политики» (Будрайтскис). Призывы к созданию культуры «антикапиталистической не только содержательно, но и на уровне повседневных практик – солидарности, самоорганизации, взаимопомощи, стойкости и силе принципов» соседствуют здесь с сетованиями на «крайнюю инфраструктурную скудость» отечественной художественной среды, не сопровождающимися сколько-нибудь предметными представлениями о том, какими средствами, кроме тех, что предоставляет неолиберальный порядок, ее можно было бы преодолеть. Показательна в этом отношении позитивная программа, сформулированная Пензиным и состоящая из трех пунктов. Во-первых, «заново осваивать и переосмыслять […] вдохновляющее раннее советское наследие»; во-вторых, вести «более систематическую исследовательскую и образовательную работу»; в-третьих, «реактивировать “установку на современность”, чтобы дать, плоть, коллективное тело коммунистическим идеям». Парадоксальное соединение в этой программе (как, впрочем, и в приведенных выше формулировках Будрайтскиса) радикальной политической риторики и фразеологии грантовых заявок, кажется, характеризует ситуацию актуального искусства лучше, чем любой анализ.

Неустранимая двойственность ситуации современного искусства, столь наглядно явленная в диалоге теоретиков, сказывается и в программных высказываниях самих художников. Так, один из героев «ХЖ», немецкий художник Томас Хиршхорн, в энергичном манифесте «Что значит “делать искусство политически”?» провозглашает одновременно и непоколебимое убеждение в «автономии и независимости искусства», которые «сами могут перешагнуть через законы рынка», и требование «использовать искусство как инструмент»; а Дмитрий Виленский, подводящий в беседе с Виктором Мизиано «Сингулярны вместе» итоги творческой деятельности группы «Что делать?», признается, что, хотя главной задачей группы было и остается «последовательное учреждение механизма формирования ценностей, которые не подчинены рыночной логике», ее участники даже внутри своего маленького сообщества «за семь лет не смогли преодолеть подчиненность группы художественным процессам и экономике». В обоих случаях притязание на формирование новой субъективности, противостоящей неолиберализму, остается внутренним делом самого искусства. Еще более драматичная картина нарисована в эссе Богдана Мамонова «“Безотцовщина”», констатирующем, что главным препятствием в предполагаемой борьбе против давления рынка для поколения «нулевых» оказалось отсутствие инстанции авторитета, олицетворенной с фигурой Отца. Именно это делает актуальных художников «слишком инфантильными, неспособными увидеть что-либо за пределами собственно “общины” своей “игровой системы”» (интересная параллель диагнозу, поставленному в предыдущем выпуске «ХЖ» Франко Берарди Бифо, размышлявшим о ценности старости и об усталости как главном революционном ресурсе). Не прибавляет оптимизма и расширение географических рамок. В статьях Сергея Шабохина об эволюции актуального искусства в Беларуси («Регенерация в партизанских условиях») и Кястутиса Шапоки о коллизиях в арт-сообществе Литвы («Операция “Ы”, или Литовское искусство сквозь нулевые»), невзирая на многочисленные заверения о накопленном за десятилетие идейном и эстетическом потенциале, центральное место занимают не концептуальные новации, а повествование о стратегиях успеха (чаще всего связанных с выездом из страны и обучением в западных университетах), а также о разнообразных корпоративных коллизиях и институциональных метаморфозах.

Еще более сомнительной предстает ситуация куратора. В эссе Мигеля Эрнандеса-Наварро «Требования куратора: об этике преданности» и в его же беседе с философом Саймоном Критчли («Создавая промежутки: этика, политика и кураторство») куратор выступает в роли слуги множества господ, каждому из которых нужно отдать должное, не теряя при этом уверенности в собственной автономии. И, хотя Эрнандес-Наварро всячески старается приписать фигуре куратора роль своего рода этического посредника, сохраняющего одновременно верность институции, произведению и публике, в результате оказывается, что единственной формой такой верности оказывается «снятие обязательств по выполнению невыполнимых требований», то есть разъяснение каждому из господ причин, по которым сохранить верность только ему невозможно. Особенно трогательно звучит в этом контексте апелляция Эрнандеса-Наварро и Критчли к юмору, который «еще раз показывает, что мир нельзя изменить, но для нас в этом нет ничего плохого». Весьма своеобразное представление об этике сопротивления.

После всех этих мало обнадеживающих выкладок завершающая основной блок материалов статья Шанталь Муфф «Демократическая политика в эпоху постфордизма» читается как магическое заклинание, вызывающее тем больший пиетет, чем менее понятен его смысл. Рассуждения о «дезартикуляции существующей гегемонии с помощью антигегемонистских интервенций и установление новой, более демократической гегемонии через реартикуляцию новых и старых элементов в альтернативные властные конфигурации» вновь возвращают читателя в историософские эмпиреи, где можно не вспоминать о реальном прошлом, погружаясь в чаемое грядущее.

Редакция «Ab Imperio (2011. № 3) обратила свой взгляд в прошлое, отстоящее от нас немного дальше, чем злосчастные «нулевые», но оттого ничуть не менее нагруженное актуальными политическими ассоциациями: хотя материалы номера в целом охватывают последние два столетия отечественной истории, центральное место в нем занимает форум, посвященный распаду СССР, – событию, через соотнесенность с которым часто определяется политическая и культурная реальность сегодняшнего дня. Впрочем, уже в методологических рефлексиях, открывающих номер, правомерность подобных характеристик сразу ставится под вопрос. В переводе главы из книги Юргена Остерхаммеля «Трансформация мира: история XIX века» и в примыкающем интервью с самим немецким историком последовательно развенчивается мнимая очевидность пространственных и временных разграничений, с помощью которых конструируются эпохи, события, территориальные целостности. Остерхаммель с безграничным терпением разъясняет на множестве примеров, насколько шатки подобные конструкции и насколько более сложным и многомерным оказывается исторический процесс, если мы отважимся увидеть его из различных перспектив, определенных различными темпоральностями. Различие календарей, темпов изменений в различных регионах, критерии географических различений, производимые наукой, принятые нормы хронометрирования и еще сотни других факторов определяют многочисленные возможности структурирования прошлого, которые невозможно уложить в одну линейную модель. Именно осознание многообразия причинно-следственных цепей, пронизывающих историю, побуждает пристальнее вглядываться в складывающееся повествование о недавнем прошлом, вновь и вновь задаваясь вопросом, какими из них пришлось пожертвовать, чтобы такое повествование стало возможным.

Наглядными иллюстрациями к методологическим соображениям Остерхаммеля служат материалы исторического блока и раздела «Архив». Так, Дариус Сталюнас в статье «Территориализация этничности в Российской империи? Случай Августовской/Сувалкской губернии» показывает, что привязка этнических общностей к территории не является, вопреки распространенному убеждению, новацией советской национальной политики, но имела прообраз в политической практике царской России. Мэйхил Фаулер в исследовании об Идишском театре в Советской Украине рассматривает неожиданные эффекты политик этнизации в советских республиках, приводившие, в полном противоречии с интенцией властей, к уничтожению культурной однородности регионов. Олег Будницкий в предисловии «1945 год и русская эмиграция», предваряющем публикацию переписки М.А. Алданова, В.А. Маклакова и их друзей, размышляет, как различие пространственной перспективы и культурно-политического контекста сказалось на восприятии результатов Второй мировой войны русскими эмигрантскими сообществами в Европе и США. На методологические аргументы опираются и участники полемики вокруг книги Веры Тольц «Собственный российский Восток: политика идентичности и востоковедение в позднеимперский и раннесоветский периоды», которой посвящен специальный блок материалов, замыкающий номер. Смелая попытка английской исследовательницы представить историю российской востоковедческой школы барона В.Р. Розена как теоретическое сопровождение отечественной имперской политики находит в лице Михаила Долбилова, Сергея Глебова и Владимира Бобровникова вдумчивых критиков, указывающих на чрезмерную прямолинейность аналогии между школой Розена и ориентализмом, как его определял Эдвард Саид.

Однако в наибольшей мере актуальный критический потенциал этих методологических рефлексий раскрывается все же в блоке материалов, посвященном распаду Советского Союза. В трех составивших его статьях предполагаемое поворотное значение этого события, позволяющее определять обширное географическое и политическое пространство как «постсоветское», последовательно ставится под вопрос. Упрощающей публицистической риторике авторы помещенных здесь статей противопоставляют альтернативные взгляды на это событие из периферийных перспектив: Сергей Абашин в очерке «Нации и постколониализм в Центральной Азии двадцать лет спустя: переосмысливая категории анализа/практики» размышляет о том, сколь малопригодно прилагательное «постсоветский» для адекватной характеристики очень разных эффектов, порожденных распадом Союза в Казахстане, Кыргызстане и Узбекистане. Пал Тамаш в аналитическом обзоре «Распад СССР и Центральная Европа» вскрывает связь различных нарративов о распаде СССР, сложившихся в восточноевропейских государствах, со спецификой национальных дискурсов в соответствующих странах. Дэвид Макдональд в статье «1991 год и история российской государственности» пытается показать, что традиция, окончательный разрыв с которой знаменует распад СССР, уходит своими корнями далеко за пределы советского периода и связана с модернизационными стратегиями, восходящими ко времени Петра I. Во всех трех случаях семантика события оказывается многомерной, а приближение к его пониманию возможным лишь благодаря отказу от окончательного нарратива. Только так можно нейтрализовать его травматический ресурс, не жертвуя здравым смыслом ради идеологических фикций.

Наконец, «Логос» (2011. № 4) отправляет своих читателей в прошлое, совсем уж далекое и, кажется, труднодоступное для радикальных пересмотров, – в античность. Впрочем, впечатление академической нейтральности, производимое обилием цитат на древнегреческом, сносок на критические издания и пухлые монографии, обманчиво. Античная культура всегда была неистощимым источником провокационных проекций. В особенности это касается политики, а именно политической философии греков в ее связи с политической практикой посвящен основной раздел номера, озаглавленный «Вокруг Платона». Однако «Логос», как и «Ab Imperio», начинает разговор с методологической контроверзы. Учитывая предысторию академического антиковедения, нетрудно догадаться, что речь в очередной раз пойдет о противостоянии буквы и духа, то есть классической филологии и философии, в их стратегиях чтения философского наследия греков. От лица первой выступает Сергей Муравьев («Слышим ли мы Гераклита? Или так нам только кажется?»), от лица второй – Анатолий Ахутин. Аргументы обеих партий, в общем, довольно предсказуемы: филолог сетует на невнимание философов к текстологическим тонкостям, на их интерпретаторское своеволие и нежелание отдать должное благородному, но неблагодарному труду собирателя, систематизатора и публикатора; философ же упрекает его в некритической апелляции к мнимым самоочевидностям и паразитировании на том единственно возможном интересе к древним речениям, который взращивается и поддерживается философией, занятой не конъектурами и интерполяциями, а самим существом дела, придающим смысл и текстологическим экзерсисам. Несмотря на недюжинный темперамент, проявленный обеими сторонами (а может быть, именно благодаря этому), при чтении полемики невозможно отделаться от ощущения, что она развивается по сценарию, метко схваченному в русской поговорке: «Милые бранятся – только тешатся». В конце концов, не так уж важно, кому принадлежит первенство, – важнее, какие перспективы открываются благодаря труду каждого. Свидетельством того, что философия и филология взаимно стимулируют друг друга в попытках почерпнуть в античном наследии ресурсы для современности, служит завершающая методологический блок программная статья Ламброса Кулубарициса «Как еще можно осваивать философию античности?». Кулубарицис набрасывает каталог тем и мотивов, позволяющих сблизить античную мысль с самыми дерзкими интервенциями современного мышления, расставшегося с онтотеологией: множественность темпоральностей, критика бинарного мышления, конфинурации нередуцируемой сложности и так далее. Стоит озаботиться филологическим фундаментом подобных изысканий – и работа целому поколению ученых уже обеспечена.

Собственно, по-настоящему пристальное вглядывание в конкретного автора делает спор факультетов избыточным: без постоянного перемещения из перспективы теоретика в перспективу историографа и обратно продуктивно работать с античным философским материалом невозможно. Обе перспективы имеют нечто общее: каждая создает свои стереотипы, потребность в преодолении которых и открывает возможность смыкания с другой. Это как нельзя нагляднее иллюстрируют материалы блока о Платоне. Представленные в нем статьи посвящены двум основным темам: политической утопии Платона и специфике восприятия его наследия в отечественной мысли. В статьях Ирины Протопоповой «“Государство” Платона – идеальный мимесис?» и Алексея Глухова «Платон и άδύνατον: алиби одной утопии» хрестоматийный текст открывает свои новые смыслы благодаря применению двух принципиально разных стратегий. В первой вскрывается паралеллизм между формой диалога и содержанием развертываемых в нем построений, благодаря чему многие пассажи, ранее воспринимавшиеся как вполне серьезные, обнаруживают явный или скрытый пародийный подтекст. Вторая опирается не на имманентные критерии, а увязывает концепции, развернутые в «Государстве», с колонизационной политикой греческих полисов. Однако в обоих случаях остроту предложенным интерпретациям придает общая установка на рассмотрение Платона как реального участника конкретных политических контроверз – что, разумеется, провоцирует на анахронистические идентификации. В работах Михаила Маяцкого «Сократ-экономист, или К политэкономии дружбы» и Ольги Черняховской «Маргинальный Сократ: теория К.И. Сотонина» сталкиваются образы Сократа, донесенные до нас Платоном и Ксенофонтом, и ставится под вопрос не столько историческая, сколько философская адекватность платоновского свидетельства. Наконец, в исследованиях Юрия Тихеева «Платон в среде московских любомудров», Фрaнсeс Незеркотт «Восприятие Платона в Советской России (1920–1960 гг.)» и Гасана Гусейнова «Политический платонизм в советской философии» исследуются сложные механизмы идеологического перекодирования платоновских текстов в русской и советской культуре, вследствие которого целые пласты таких текстов оказываются «слепым пятном» и для комментатора, и для методологически наивного читателя. (Особое место в платоновском блоке занимает публикация лекции Владимира Бибихина «Поиск своего в “Алкивиаде” Платона», поскольку обстоятельства, образующие контекст его толкований, сами ныне нуждаются в реконструкции.) Завершает выпуск обстоятельное исследование Валерия Гавриленко «Тело у Гомера: к генеалогии понятия», возвращающее античную мысль к ее эпическим истокам.

Сравнивая опыт «античного» номера «Логоса» с «ХЖ» и «Ab Imperio», невольно задумываешься: случайно ли, что злободневные политические аналогии тем многообразнее, чем дальше от нас во времени прошлое, в котором мы пытаемся себя узнать? И не значит ли это, что именно желание быть как можно более современным мешает нам встретиться с настоящим лицом к лицу?