купить

Культурная политика как инструмент демодернизации.

 

1

2014 год − год, богатый на события, обозначившие новые координаты российской внешней политики и готовность ее проводить в ситуации противостояния с западным миром. Однако для России он был не только годом присоединения Крыма, западных санкций, ответного продовольственного эмбарго и стремительной девальвации национальной валюты. Еще в апреле 2013-го указом президента России 2014 год был объявлен Годом культуры. В тексте указа говорилось, что Год культуры должен быть проведен с целью «привлечения внимания общества к вопросам развития культуры, сохранения культурно-исторического наследия и роли российской культуры во всем мире»[1].

Не уверен, что в текущем году российское общество с большим, чем обычно, энтузиазмом сохраняло культурно-историческое наследие. Крым и война на Донбассе привлекали несравнимо большее внимание, чем «вопросы развития культуры». К концу года патриотический подъем обернулся экономическим спадом, переориентировав внимание населения с далеких берегов к полкам близлежащих супермаркетов. И все же можно сказать, что культура в России начинает значить все больше и больше. Правда, происходит это довольно причудливым и извращенным образом. Одним из эффектов превращения культуры в еще один природный ресурс государственного строительства стал решительный поворот России в сторону «традиционных ценностей»[2]. Эта уже не новая для современной России тенденция благодаря усиливающейся взаимной конфронтации с США и Евросоюзом окончательно кристаллизуется в виде новой программы культурной политики. Прагматика культурных войн переводит культуру в сферу стратегического интереса, делая ее аргументом внешней политики и оплотом внутреннего единства. Ситуация, в которой контрагентом конфронтации являются развитые страны, диктующие доминирующий образец модерна, актуализирует обращение к консервативной риторике и по сути к домодерной государственной традиции. Именно эта традиция − религиозно окрашенная и болезненно одержимая идеей суверенности − выдвигается в качестве наиболее адекватного ответа на вызовы современности. Логика этого цивилизационного противостояния проста: если наши противники устойчиво ассоциируются с проектом модерна, мы должны предложить альтернативный проект. И, поскольку ряд ценностей уже зарезервирован за вражеской современностью, не остается ничего другого, кроме изобретения собственных духовных истоков и скреп.

 

«Краткой формулировкой данной позиции является тезис: “Россия не Европа”, − подтверждаемый всей историей страны и народа, а также многочисленными культурно-цивилизационными различиями между представителями русской (российской) культуры и иных общностей»[3].

 

Эта идущая от обратного логика новой политики хорошо читается в одном из пунктов, сформулированных Министерством культуры предложений к «Основам государственной культурной политики»: «Представляется целесообразным включить в разрабатываемый документ тезис об отказе от принципов мультикультурализма и толерантности»[4]. Можно называть все происходящее традиционализмом, обскурантизмом, клерикализмом, фундаментализмом, нарушением прав человека, а можно − «другим модерном», самобытным способом модернизации.

Извлеченные из недр культурной традиции (или заново изобретенные) понятия − такие, как «русский мир» или «историческая Россия», − становятся инструментами проведения политики в отношении государств, возникших на постсоветском пространстве. 2014 год окончательно определил культуру в этом качестве, сделав ее одним из возможных casus belli. Участие в войне на Донбассе обосновывалось именно как защита «братского населения» украинского юго-востока, в культурном отношении близкого к России. Оно позиционировалось как защита русского языка и московского православия (что, переходя на язык президентского указа, в принципе, можно обозначить и в терминах «сохранения культурно-исторического наследия», не говоря уже о «привлечении внимания… к роли русской культуры во всем мире»).

Режим внешней изоляции, помноженный на внутреннее стремление к изоляционизму, характерное для влиятельной части российской элиты, неизбежно превратят культуру (специфически понимаемую как «национальная традиция», «наследие прошлого», «общая память», «исторический опыт», «культурный код») в еще более значимый стратегический ресурс, на который будет вынуждено опираться государство. В ситуации отрыва от глобального рынка капитала и технологий Россия будет вынуждена сосредоточиться на своих собственных внутренних ресурсах, которыми являются углеводороды… и культурное наследие. Отсюда и нужда в более активной культурной политике (технологии освоения и эксплуатации культурного наследия), все более отчетливо осознаваемая российской политической элитой и связанными с государством культурными институциями. С осени прошлого года начались консультации относительно программы новой культурной политики. 16 мая 2014 года был опубликован проект «Основ государственной культурной политики», подготовленный рабочей группой во главе с руководителем Администрации президента Сергеем Ивановым[5]. В скором времени ожидается их окончательное утверждение.

Содержательное наполнение этих Основ потребует отдельного рассмотрения. К нему нужно будет вернуться после того, как соответствующий документ будет принят. Однако уже сейчас необходимо указать на нормативный характер тех представлений о культуре, которые лежат в основе конкретных предложений по ее администрированию. Эта нормативность находит свое основание в идее нации и в утверждении единства как главной национальной ценности. И если идея нации представляет собой партикулярную форму тотальности, инструмент примирения специфического и универсального, то культура предстает как горизонт обоснования национального единства: общее прошлое и общая историческая судьба растворяют различия, превращая политическое, социальное, этническое, конфессиональное, стилистическое многообразие в фермент культурного единства нации.

 

«Национальным “культурным кодом” является “система самобытных, доминирующих в обществе ценностей, смыслов и взглядов (знания, умения, навыки, интеллектуальное, нравственное и эстетическое развитие, мировоззрение, формы общения, духовное просвещение), сформировавшаяся в процессе исторического цивилизационного развития, принимаемая как общепринятая норма для самоидентификации людей независимо от их этнической принадлежности и передаваемая из поколения в поколение через воспитание, образование и обучение”»[6].

 

Нормативность, стоящая за такой манифестацией «культурного кода», находит отражение и в том определении культуры, которое предлагается взять за основу новой культурной политики. Необходимость дать четкое определение понятию культуры обозначена в первом же пункте подготовленных соответствующим министерством материалов и предложений к проекту Основ. Помимо уже указанной нормативности, это определение «культуры» видит свой предмет исключительно в качестве того, что досталось обществу от прошлого. Иными словами, культура − это не совокупность механизмов по производству смыслов, ценностей и практик, а разнообразные способы консервации и воспроизводства некой единой исторической ментальной матрицы. Согласно министерскому определению:

 

«[Культура − это] исторически сложившаяся система ценностей и норм поведения, закрепленная в материальном и нематериальном культурном и историческом наследии… именно культура в вышеприведенном понимании этого термина является объединяющей основой российского общества»[7].

 

Не отстает от времени, предъявляющего возврат к традиции как национальный путь модернизации, и Русская православная церковь. Чуть меньше месяца назад по итогам заседания XVIII Всемирного русского народного собора, с характерным названием «Единство истории, единство народа, единство России», была принята «Декларация русской идентичности»:

 

«Русский − это человек, считающий себя русским; не имеющий иных этнических предпочтений; говорящий и думающий на русском языке; признающий православное христианство основой национальной духовной культуры; ощущающий солидарность с судьбой русского народа»[8].

 

Название документа, его беспочвенная декларативность и воспаленный пафос у многих могут вызывать улыбку. Однако та политика идентичности, частью которой он является, и та ловкость, с которой сменяют друг друга процедуры включения и исключения, характеризующие эту политику, являются актуальной повесткой дня, определяющей российский вариант современности и тот горизонт будущего, который она задает.

Здесь нужно еще раз вернуться к той специфической нормативности, которая задается в качестве основы этой культурной политики. В ней совмещаются сразу несколько представлений о культуре, возникших на протяжении Нового времени. Связанное с Просвещением представление об универсальной идее культуры как цивилизованности, воспитанности, возделанности социальной природы человека, выступающее как единый нормативный образец для всего человеческого рода. Романтическое представление о культуре как органической форме, в которой проявляет себя народный дух; в данном случае универсальный образец распадается на хотя и разнообразные, но внутренне целостные способы организации жизни, опирающиеся на собственные законы развития. И, наконец, еще более поздняя идея культуры, связанная уже с поздним романтизмом, получившая развитие в антропологии конца XIX − начала XX века, а затем восторжествовавшая в интеллектуальном контексте постмодернизма. Согласно этой версии культура есть понятие, описывающее жизнь «дикарей», или архаических традиционных обществ, или идентичность разнообразных меньшинств (соответственно трем периодам становления этого представления)[9]. В нашем случае мы имеем попытку установления культурной гегемонии малой группы над большинством, парадоксальная ирония которой состоит в том, что совершается она под знаком борьбы с мультикультурализмом и толерантностью. Локальная идентичность отдельных сообществ − воцерковленных патриотов, административно окормленных чиновников, партийных борцов за чистоту духовной традиции − манифестируется как основа всей национальной культуры. Племенное предъявляется как национальное. Более того, этот проект национальной культуры, за которым, как уже было сказано, стоит лишь корпоративная идентичность одного из меньшинств (пусть и монополизировавшего власть), позиционируется как глобальная альтернатива западной глобализации, то есть как универсальный ориентир иной нормативности. На первый взгляд истоки таких амбиций можно обнаружить в советском прошлом. Но есть одно принципиальное различие. Если советский проект «другого модерна» опирался на универсальную идею, то нынешний российский псевдоантиколониальный проект опирается на интересы конкретного племени, пытающегося за счет обращения к идее единства нации монополизировать право говорить от лица всего общества.

 

2

И все же, какая традиция взаимного формирования нации, государства и культуры выступает источником нынешней активности? Какова генеалогия того специфического значения, которое играла культура в российской общественной жизни и государственной политике? Возможно, вкратце реконструировав эти отношения, удастся ответить и на вопрос, чем мотивирован такой пристальный интерес современного российского государства к культуре.

«Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан», − так в середине XIX века было сформулировано credo российской поэзии. Этот тезис, ставший хрестоматийным для русской культуры, прозвучал в стихотворении Некрасова «Поэт и гражданин» и отразил одну из характерных черт русской литературы − ее социальную ориентированность. Может показаться, что речь здесь идет о выборе между поэзией и гражданским служением. Но это не так. Перед нами тезис о том, что настоящая поэзия должна совпасть с гражданским служением. Иными словами, это не выбор, а императив. И, хотя этот императив далеко не всегда признавался самими поэтами, груз общественного ожидания не переставал нависать над поэтической речью. Более того, границы литературного языка оказывались тесными для самих писателей, как только они осознавали значение своего общественного долга (его адресатом могли быть и государь, и государство, и просвещенная публика, и народ как некое воображаемое целое, и народ как униженная и оскорбленная часть этого воображаемого целого).

Универсализм эпохи Просвещения не видел проблемы в совмещении государственной службы и служения музам, фигура поэта-губернатора не выглядела противоестественной. Проблема выбора между тягой к поэтической субъективности, необязательностью вымысла и автономностью искусства, с одной стороны, и нуждой в формировании национального «я», общественного этоса и правил коммуникации между человеком и обществом, человеком и государством, человеком и церковью, − с другой, встала перед художником начиная с эпохи сентиментализма. И, несмотря на то, что эпохи менялись, их главные выразители последовательно выходили за пределы литературы, предпочитая поэтической условности силу буквального идейного высказывания. Карамзин заканчивает как придворный историограф, посвятив последние два десятилетия своей жизни «Истории государства Российского». Последние годы Пушкина отмечены его последовательным интересом к журналистике и историографии. Гоголь, столкнувшись с пределами литературы в деле спасения человека, сжигает последние части «Мертвых душ», находя выход в публикации «Избранных мест из переписки с друзьями» и «Размышлений о божественной литургии». Достоевский, доведя до предела учительский потенциал литературы в своем «Великом Пятикнижии», идет еще дальше в «Дневнике писателя». Толстой почти с самого начала своей литературной карьеры реализовывает себя не только в публицистике, но и в непосредственной общественной и педагогической деятельности, постепенно все больше разочаровываясь в литературе как чистой художественной практике, и в конце концов преодолевает духовный кризис благодаря разработке собственного религиозного учения. Таким образом, поэтическое слово, даже выделившись в отдельное поле культурного производства, все время существовало перед лицом политического или общественного дела. Даже тогда, когда оно отказывалось от этой миссии. XX век лишь еще прочнее закрепил за поэзией ее гражданское предназначение. В середине 1920-х годов Владимир Маяковский с характерной для тех лет брутальностью переформулирует тезис Некрасова: «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо». А через сто лет, прошедших со времени некрасовских строк, энтузиасты советской «оттепели» вслед за Евгением Евтушенко повторят ту же самую мысль: «Поэт в России − больше, чем поэт».

«Литературоцентризм русской культуры». «Русская литература как школа свободной общественной мысли и пространство общественной борьбы». «Русская литература как основной агент Просвещения в России». «Поэт как фигура, заменившая святого в секулярную эпоху». Список этих концептуальных топосов можно продолжать, но все они так или иначе сводятся к следующему: в условиях самодержавной или авторитарной власти именно литература (и культура в целом) оформились как единственное место относительной автономии человека от государства, как пространство его свободной творческой реализации. В результате культура стала опознаваться в качестве сферы, альтернативной по отношению к государству (даже тогда, когда государство, казалось бы, полностью ее контролировало). Культура превратилась в основной канал объективации гражданского общества, ответственный за производство не опосредованных интересами государства социальных, этических и даже политических ценностей. Она стала едва ли не единственным его (гражданского общества) оправданием, его основным raison d'être. Именно эти повышенные социально-политические инвестиции в сферу культуры в конце концов и сделали ее предметом особого интереса со стороны государства. Только теперь, продолжая воспроизводить традиционный интеллигентский нарратив о принципиальном значении культуры для всех сторон российской жизни, государство стремится стать гегемоном культурного производства, перехватывая инициативу и пытаясь маргинализировать попытки сохранить пространство культуры как область критики и автономии. В обсуждаемом сейчас проекте «Основ культурной политики» прямо говорится о государстве как об основном ее субъекте. Хотя вообще сам разговор о культуре в терминах «культурной политики» автоматически предполагает наличие такого субъекта-гегемона.

Утверждение культуры как особого объекта государственной политики можно рассматривать как историческую иронию, реализующую вековую мечту интеллигенции. Культура, наконец, имеет значение. Государственное значение. Она обрела статус, который принято описывать как сферу «стратегических интересов». С чем связано такое повышенное внимание к культуре (культурным ценностям, языку, религии, национальной традиции, историческому прошлому), помимо только что описанной традиции, сделавшей культуру не столько инструментом в руках государства, сколько его конкурентом и даже соперником?

Первый ответ уже был дан: в ситуации внешней изоляции на помощь приходит национальная культурная традиция, изобретаемая от противного по отношению к образу врага. Второй ответ может быть следующим: в тот момент, когда политическая борьба и экономическая конкуренция в глазах общества дискредитированы как сфера непосредственного столкновения элит и частных интересов их представителей, именно переход на уровень «культуры» выступает фактором эффективной массовой мобилизации. (Почему «Крым − наш»? Потому что он наш с культурной, языковой и исторической точки зрения. То же самое можно сказать и о Донбассе.) Язык культуры претендует на то, что говорит о вещах, которые касаются каждого (например, об идентичности). В ситуации социального расслоения, все увеличивающегося экономического неравенства, все расширяющейся дистанции между стилями жизни и повседневными ценностными ориентациями именно культура начинает манифестироваться как бастион массового демократического участия, как горизонт таких ценностей, такого наследия, которые принадлежат каждому и поэтому должны быть сферой общей заботы и опеки. Именно национальная культура предъявляется как то, что объединяет чиновников и челноков, IT-менеджеров и комбайнеров, крупных бизнесменов и врачей, звезд шоу-бизнеса и учителей сельских школ, депутатов и не ведающих их избирателей.

Символические богатства культуры предлагаются в качестве компенсации отсутствия материальных благ, снимая таким образом напряжение между разными позициями внутри социальной пирамиды. Иными словами, когда у тебя ничего нет и ты отключен от участия в политической жизни, или от распределения ресурсной ренты, или доходов от бизнеса, тебе предлагается принять активное участие в защите «общего» культурного наследия. Именно в этой прагматической логике симуляции мне видится проснувшийся интерес российской государственной элиты к интенсивной культурной политике. (Но надо отметить, что эта тенденция характерна для многих государств, и, как кажется, всегда так или иначе это связано со стремлением перевести реальные социальные, экономические, политические проблемы на относительно безопасный для элит уровень культурных разногласий. Культура всегда оказывается той сферой, в которой предлагается проявить свою активную позицию тем людям, чья позиция во всем остальном абсолютно нерелевантна для принятия каких-либо решений.)

Культурная политика − это политика для бедных, социально и политически депривированных. В этом отношении у нее есть несколько плюсов. Во-первых, она стоит относительно недорого. Во-вторых, обращается к ценностям, которые позиционируются как неотчуждаемые и общедоступные: у тебя нет просторной квартиры − зато у тебя есть традиционные семейные ценности; у тебя нет автомобиля − зато у тебя есть великий русский язык (который, как известно, «до Киева доведет»); ты не можешь поменять Путина − зато у тебя есть Пушкин; у тебя маленькая зарплата − но ты наследник великой русской культуры, и, если даже у тебя нет работы, у тебя есть национальная гордость и нормативная сексуальность. И, наконец, в-третьих: апеллируя к неким «общим национальным ценностям», культурная политика оказывается не только политикой идентичности, позволяющей воспроизводить идеологическую гегемонию определенной группы над большинством. Культурная политика − это также политика имитации, политика имитации политики: в ситуации исчезновения политического культура предъявляется как его субститут, как сфера, в которую перенаправляются существующие в обществе напряжения.

Предлагаемая властью стратегия перевода политических разногласий на язык культурных различий была миметически подхвачена и внесистемной оппозицией во время протестного движения 2011−2012 годов. Особенно это было характерно для креативных лидеров протеста, выступавших со сцен массовых митингов и предлагавших в масс-медиа свои рамки описания происходящего. В производимом ими дискурсе «восстания креативного класса» особая значимость и историческая новизна протеста описывались именно как создание культурной (если не сказать проще − стилистической) альтернативы по отношению к власти и транслируемым ею ценностям. И в этом смысле культурные войны, которые, перефразируя Клаузевица, можно назвать «продолжением культурной политики другими средствами», − это именно тот формат борьбы, который полностью устраивает современные элиты, лишь воспроизводя задаваемый ими политический формат, в котором культура предъявляется как основное (если не единственное) пространство напряжения, единственная сфера, где, казалось бы, все обладают неотчуждаемым правом голоса (культурной идентичностью). В этот момент на сцену культуры и выходит культурная политика, которая задает такую рамку, в которой различия артикулируются лишь для того, чтобы быть подавленными или дискредитированными, а нация («все») задается через изобретаемое и узурпируемое влиятельным меньшинством единство национальной культуры, утверждающей себя через отрицание всего, что не соответствует определенному «культурному коду».

 

3

И здесь мы выходим к еще одному сюжету, мотивирующему консервативную повестку дня. Это тотальная ориентация России на ресурсы. Инфраструктура нефте- и газопроводов может быть описана не только как базовая структура постсоветской экономики 2000-х. В не меньшей степени она является моделью сложившихся в современной России государственных и социальных отношений. Система труб оказывается основой административного единства, связывая находящиеся в разных частях страны источники ресурсов с метрополией, откуда затем часть доходов перераспределяется назад в регионы. Система труб определяет и механизмы коммуникации между элитой и обществом, связывая элиты с природными месторождениями, а общество с элитой. В последнем случае трубы превращаются в капиллярные сосуды социальной политики, равно как и в каналы взаимной круговой коррупции, по которым движется по сути та же субстанция, которая двигалась в направлении от недр к элитам, пусть и сублимированная в финансовые потоки. Этой субстанцией является природный ресурс, который есть не что иное, как предельно сконденсированная материя прошлого (превратившаяся в углеводороды доисторическая органика).

В данный момент аналитика консервативного поворота и ресурсной ориентированности российской экономики представляет собой два не связанных между собой критических дискурса. Но в действительности это феномены, связанные между собой. Опираясь на понятие ресурса и ту специфическую роль, которую он играет в современной России, можно провести параллель между консерватизмом как ориентацией на историческое прошлое − и одержимостью ресурсами и зависимостью от них как ориентацией на прошлое доисторическое. В первом случае труба оказывается структурной метафорой той работы с культурными смыслами, которая характерна для современной российской культурной политики. Культура превращается в ресурс артикуляции национально-патриотической идеи; национальные культурные традиции опознаются в виде духовных истоков, доступ к которым должен быть по возможности максимально монополизирован государством (или его дочерними институциями); культурное производство редуцируется до разработки залегающего в глубинах национальной традиции культурного наследия (места рождения поэтов и места рождения боевой славы, места рождения трудовых рекордов и места рождения научных достижений начинают выступать в том же качестве, что и природные месторождения). Особенно хорошо это субстанциональное представление о культуре обнажается в тех случаях, когда она имеет пространственное измерение. Места с интенсивной культурной нагруженностью становятся местами особых ритуалов, позволяющих осваивать и присваивать скопившийся в этих зонах символический ресурс. Например, такие культурные и исторические топосы, как Болдино и Бородино, Михайловское и Малахов курган, Ясная Поляна и Куликово поле, функционируют в том же режиме, что и нефтяные или газовые месторождения, разрабатываясь как источники ресурсов, необходимых для артикуляции национальной идеи.

 

***

Вот билборд[10], являющийся частью довольно широкой кампании социальной рекламы, запущенной в Кемеровской области.

 

[илл.]

 

Перед нами паровоз, довольно архаичная энергетическая машина по переработке потенциальной энергии, сконцентрированной в природном ресурсе (каменном угле), в энергию кинетическую − в движение. Одновременно перед нами также и образ современной российской модернизации, использующий проверенные временем символы. В этом последнем аллегорическом измерении паровоз выступает уже как машина по переработке прошлого в будущее. Причем творческие усилия в сопутствующем слогане предполагается прикладывать не к будущему, а к прошлому. Именно прошлое необходимо сделать достойным, а достойное прошлое в свою очередь должно обеспечить «основу будущего». Собственно, консервативный поворот − это и есть поворот, обеспечивающий производство «достойного прошлого», поскольку именно прошлое выступает в консерватизме объектом идеологических и аффективных инвестиций. Именно прошлое представляется здесь как ресурс по ценностному оформлению настоящего и основа для артикуляции очертаний будущего. Ирония состоит в том, что «наш паровоз», изображенный на этом билборде, прочно закреплен на бетонном постаменте и в принципе не может сдвинуться с места. То, что когда-то было одним из главных символов ранней советской модернизации, оборачивается полной остановкой, становится эмблемой разворота в прошлое, визуализируя современный процесс российской демодернизации.

 

[1] Указ Президента Российской Федерации «О проведении в Российской Федерации Года культуры», 22 апреля 2013 года (http://graph.document.kremlin.ru/page.aspx?1;3565945).

[2] О социальной симптоматике, которая может быть обнаружена за концептуальной метафорой, связывающей историческое прошлое и природные ресурсы, см.: Калинин И. Прошлое как ограниченный ресурс: историческая политика и экономика ренты // Неприкосновенный запас. 2013. № 2(88). С. 200−214 (расширенную версию статьи см.: http://polit.ru/article/2013/05/11/past/).

[3] Минкультуры изложило «Основы государственной культурной политики» // Известия. 2014. 10 апреля (http://izvestia.ru/news/569016).

[4] Там же.

[5] Основы государственной культурной политики (http://state.kremlin.ru/face/21027).

[6] Минкультуры изложило «Основы государственной культурной политики». В тексте разрабатываемого проекта цитируется Паспорт государственной программы Российской Федерации «Развитие культуры и туризма» на 2013−2020 годы (утверждена распоряжением правительства Российской Федерации от 27 декабря 2012 года).

[7] Там же.

[8] Декларация русской идентичности (www.patriarchia.ru/db/text/508347.html).

[9] О различных представлениях и метаморфозах понятия культуры см.: Иглтон Т. Идея культуры. М., 2012. С. 8−53.

[10] Благодарю Ирину Басалаеву, обратившую внимание на эти билборды и предоставившую соответствующую фотографию.