купить

Пространства «Джана» Андрея Платонова

 

И я выхожу из пространства
В запущенный сад величин,
И мнимое рву постоянство
И самосознанье причин.
И твой, бесконечность, учебник
Читаю один, без людей —
Безлиственный, дикий лечебник,
Задачник огромных корней.
Осип Мандельштам, ноябрь 1933 г., Москва

 

Опять Амударья, Чарджуй, опять я в песках, в пустыне, в самом себе.
Андрей Платонов, 12 ч. ночи,
20 января 1935 г., Чарджуй

 

Повесть Андрея Платонова «Джан» на первый взгляд может показаться типичным и даже образцовым колониальным текстом. Написанная в сере­дине 1930-х годов, после двух творческих командировок автора в Туркме­нию в составе писательских делегаций, она «безоговорочно» ставит топо­ним «Москва» во главе всех поселений и пространств, встречающихся в повествовании. Главный герой является в какой-то степени идеологиче­ским наемником и колонизатором своего же народа, и самое первое пред­ложение уже предвосхищает его двойственную сущность: «Во двор Мос­ковского экономического института вышел молодой, нерусский человек Назар Чагатаев»1. Для Платонова прилагательное «нерусский» имеет боль­шое значение: в рукописи изначально стоит «молодой счастливый чело­век», а затем слово «счастливый» зачеркивается и сверху жирно прописы­вается «нерусский»2. Противостояние между «нерусским» и «счастливым» более чем интересно. Какая существует связь между словами для Платоно­ва? Что они представляют: антиномию или взаимозаменяемость? В любом случае нерусский и, может быть, счастливый Чагатаев выходит из москов­ского двора и движется к своему родному народу «в середину азиатской пустыни» (с. 444) с некоей миссией спасения. В конце повести он возвра­щается в метрополию вместе с трофеем — девочкой Айдым, которая в определенном смысле олицетворяет будущее «народа джан».

Последовательная и цикличная смена пространств (Москва—Сары­Камыш—открытая пустыня—Усть-Урт—Москва) является ключевым эле­ментом повести. В то же время антитеза двух пространственных типов — урбанистической современной Москвы и открытых первобытных Сары­Камыша, Усть-Урта и окружающей их пустыни — не образует устойчиво­го бинарного противопоставления в тексте повести. Используя схему соц­реалистического текста с элементами колониального приключенческого романа исключительно как художественный прием, Платонов выводит своих героев в план мифологии, где человек «пробил головой отверстие в небесном куполе и высунулся до плеч по ту сторону неба, в странную бес­конечность того времени» (с. 442). Обыденное человеческое пространство с его иерархиями преодолевается посредством нечеловеческих усилий и выходом за пределы разумного и возможного.

Данная статья прослеживает развитие темы пространства в повести «Джан». Многочисленные ситуации, описанные Платоновым, где челове­ческое тело претерпевает всевозможные метаморфозы и где разрушаются границы, разделяющие это тело и окружающую среду (посредством физи­ческих ран или полного распада), являются опорными точками в преодо­лении земной плоскости и в достижении счастья «за горизонтом». Выход за определенный предел можно также рассматривать как метафору в от­ношении к платоновскому языку. Лингвистические аномалии и разруше­ние языкового клише посредством семантических сдвигов, которые под­мечаются практически каждым исследователем творчества писателя, есть выход за грамматический предел. Преодоление Платоновым нормативной структуры языка, в его синхроническом срезе, есть также стремление вы­биться «за горизонт» и уйти от унылой силы притяжения грамматики3.

 

1. ОРИЕНТИРЫ «ОРИЕНТАЛЬНОЙ» ПОВЕСТИ

 

А. Цветков метко определил Платонова как «пограничного писателя», ко­торый «провел и охраняет границу Русской Литературной Империи <...> границу тоталитарную и восточную, ту, вдоль которой вечный азиатский народ Джан — персонифицированное страдание плоти, полулюди-полупоч­ва, следуют за своим Моисеем, явившимся из метафизической, невозмож­ной, красной Москвы». В то время как «противоположную, и, условно на­зывая либеральную, западную границу нашел и сторожит в ХХ веке Набо­ков [сверстник Платонова, родившийся в том же, 1899 году. — Н.С.], автор, чуждый не только всякой революционности, но и всякого евразийства»4.

Эта аналогия очень выразительна и основательна. Но с подобной точкой зрения можно и поспорить: является ли на самом деле Платонов писате­лем-пограничником — охранником границы империи, или же его можно причислить к контрабандистам-нелегалам, нарушающим установленные пределы? К какому культурному пространству его можно причислить и в каком качестве? Приблизить к ответам на эти вопросы может исследова­ние пространственных прогрессий в произведениях Платонова. «Джан» — интересный текст для подобных изысканий, так как он зародился как след­ствие опыта пребывания на границе советской «империи» и описывает по­граничную, в метафизическом смысле, ситуацию.

Главный герой повести — Назар Чагатаев — внебрачный ребенок турк­менки Гюльчатай и русского солдата Хивинских экспедиционных (то есть колониальных) войск Ивана, получивший образование в Москве, являет­ся физиологическим и культурным гибридом. Более того, он в какой-то степени продолжает старую традицию имперской колонизации Востока5 и в то же время является зачинателем нового проекта большевиков — ко­ренизации (его целью являлось увеличение доли национальных местных кадров в партийной и советской администрации для укрепления больше­вистской власти на местах)6. Здесь также стоит отметить неоднородную сущность самого народа джан, который представляет собой сборище от­верженных: беглецы-каторжники, сироты, старые рабы, женщины, изме­нившие мужьям, люди, не знающие бога, насмешники над миром. Поло­жительная комплементарность — основа любого суперэтноса — здесь от­рицается и превращается во взаимное несоответствие. Народ джан — это маргиналы (от лат. margo — край), типичные «прочие» Платонова или, как писатель метко подмечает в своих записках, «многоразличные пиздюки, не поддающиеся никакой коллективности»7. Но колонизатор-коренизатор Чагатаев идет дальше, в прямом и переносном смысле, установленных за­дач и пределов. Он не ограничивается миссией спасения своего неодно­значного народа и не останавливается на покорении и преобразовании пространства, а посредством экстремальных «нагрузок» постигает правду бытия — через пустоту пустыни он выходит в сферу метафизического про­стора и свободы8.

Пространственная прогрессия во многом определяет повесть «Джан», и пространство в целом является ключевой категорией для Платонова. По мнению А. Жолковского, борьба с пространством является ведущим лейт­мотивом художественного мира писателя: «…главную тематическую доми­нанту поэтики Платонова составляет нацеленность на превозмогание не­посредственной реальности, на выход за ее пределы, на преодоление, “трансцендирование”, ее пространственной, энергетической и экзистенци­альной ограниченности»9. К этому стоит добавить, что мотив преодоления у Платонова не является однозначным отрицанием (negation) обусловлен­ной реальности в чистом виде — это скорее согласовывание (negotiation) антиномичных элементов этой же реальности. По сути дела, пространст­во не столько преодолевается, сколько преобразовывается. В «Джане» раз­личные топографические модели представлены во всей антиномической сложности, где мотивы преображения собирают панораму текста.

Несмотря на попытки выйти в иное неизведанное пространство, по­весть поражает пространственной конкретностью. Описание Платоновым «чуждой» ориентальной Туркмении проникнуто ощущением абсолютной ориентации в географическом пространстве южной республики. Реальная топография входит в текст и создает емкий повествовательный ландшафт: Сары-Камышская впадина, пустыня Кара-Кум, плоскогорье Усть-Урта, Хи­винский оазис, дельта Амударьи и прочие локусы являются не просто фо­нами повести, а во многом определяют героев, и через них можно просле­дить сюжетное развитие «Джана». Поездки в 1934 и 1935 годах, которые для большинства членов делегации завершились появлением сравнительно по­средственных текстов, были своеобразным откровением для Платонова. Маршрут писателя в провинциальное пространство — в Азию, что «велика и интересна»10, — был проникнут метафизическими ощущениями, чему до­казательство его письма и записные книжки. В письме от 15 апреля 1934 го­да находим следующие строки: «Мы были до первых звезд. Пустыня под звездами произвела на меня огромное впечатление. Я кое-что понял, чего раньше не понимал»11. Платонов не раскрывает до конца свою мысль, и оста­ется только гадать, о каком приобретенном знании здесь говорится. Но, воз­можно, ответ можно найти не в документальных записях, а в художествен­ной сфере — в текстах о Туркмении и Туркменией вдохновленных.

Мотив преобразования пустыни в «оазис социализма» находит отраже­ние в очерке «Горячая Арктика», который был написан непосредственно по­сле поездки в Туркмению. В самых первых предложениях, очерчивая гра­ницы республики, Платонов показывает глубокое знание географии региона:

Туркменский народ далеко еще не овладел своей родиной: он живет лишь по «берегам» песчаного океана. Южный берег — это прикопетдагская полоса Ахалтекинского оазиса, Тедженский оазис, Морвский культурный район и Чарджоу. Затем культурная линия земель спускается вниз по Аму-Дарье, в направлении Ташауза и Куня-Ургенча: это воcточный «берег» пустыни.

Таким образом, лишь южный и восточный «берега» Туркмении заняты людьми. На остальном пространстве великой страны, за редким исключением, лежит взволнованное ветром море безлюдных песков12.

 

С точностью колониалиста-географа Платонов выдает топографические координаты страны, нуждающейся в преобразовании. Но уже само это описание преобразовывает воображаемое пространство: топос пустыни се­мантически смещается посредством тропа «берег». К концу цитаты водный дискурс усиливается «морем безлюдных песков». Смешение безбрежных просторов моря с пустыней может быть отчасти навеяно катастрофой паро­хода «Челюскин» в Чукотском море в 1934 году. Героическое преодоление пространства в экстремальных природных условиях роднит два топоса13.

Третий параллельный туркменский текст — рассказ «Такыр» — также проникнут художественно-топографическими образами. Главная героиня рассказа Джумаль от природы восприимчива: «Ее влекли таинственность жизни, пространство и далекий шум»14. Впоследствии она освобождает себя от рабской участи, покидает свою родину, но возвращается через много лет на покинутый ею такыр к могиле матери, чтобы развести сады в пустыне. По мнению Я.П. Лохера, рассказ (так же как и «Джан», как бу­дет показано далее) снимает традиционное противопоставление Восток— Запад. Вместо этого «туркменский Восток обнажает визионерские интен­ции автора»15. Как результат этих интенций мы получаем пространствен­ный метакомментарий: «Такыр — пустой пейзаж Востока — не усиливает драматизма истории спасения, тем не менее он является “высокой” реали­ей, возвышающей повествование. Туркмения оказывается своего рода сверхстепью, крайней экстраполяцией южнорусской степи»16.

Пространственное преобразование и выход из обусловленных рамок при­сущи не только «азиатскому» периоду писателя. Два года спустя после по­ездки в Туркмению Платонов задумывает новый роман — «Путешествие из Ленинграда в Москву в 1937 году». Писатель определил его как «повторе­ние поездки Радищева в обратном направлении и описание этой поездки»17. Как отметила Н.В. Корниенко, Платонов проехал маршрут Радищева в том же направлении — из Петербурга-Ленинграда в Москву, однако с прямо противоположной установкой: «У Радищева путешественник — адепт разу­ма, просветитель, разоблачающий безумие русской жизни, у Платонова — “простой прохожий”, путешествие которого окрашено “простыми и всеми переживаемыми чувствами”»18. Здесь также налицо «ниспровержение» ка­нона колониального текста, путешествие не открывает «странные» про­странства, а раскрывает «родные» и до боли знакомые темы.

Более того, разработка пространственной темы, и в частности топонима пустыня, присуща и самому раннему творчеству Платонова. В юношеских и в художественном плане достаточно заурядных поэтических попытках 1920—1921 годов уже можно наблюдать тему преодоления и выхода за кон­венциональный предел. Наивный и несколько эпигонский поэтический го­лос будущего великого прозаика заявляет: «Тих под пустынею звездной / Странника избранный путь. / В даль, до конца неизвестную, / Белые крылья влекут»19. И далее в более развернутой форме:

Сгорели пустые пространства,
Вечность исчезла, как миг,
Бессмертные странники странствуют,
Каждый все тайны постиг.

Товарищ, нам тесны планеты,
Вселенная нам каземат.
Песни любви и познания спеты —
Дороги за звезды лежат.

Товарищ, построим машины,
Железо в железные руки возьмем,
В цилиндрах миры мы взорвем
И с места вселенную сдвинем20.

 

В обоих примерах пустынность пространства и необходимость выхода за его предел — за «конец земли», к звездам, в вечность — соотносятся с фи­гурой странника, что, как будет показано далее, является дискурсивным яд­ром «Джана». В рассказе-очерке «В звездной пустыне», который был напи­сан в тот же период, что и стихотворения главного героя, которого зовут Игнат Чагов (ср. Назар Чагатаев), данная мысль находит прозаическую форму: «Облака, звезды и солнце идут в одну сторону. В этой безумной и короткой неутомимости, в этом беге в бесконечность есть тоска, есть невоз­можность и от нее рвется душа»21. Здесь к уже упомянутому и достаточно стандартному лексическому набору штампов добавляется не менее баналь­ное понятие — «душа». Интересна его будущая судьба в творчестве писа­теля. «Джан», как напишет Платонов в примечании на первой странице повести четырнадцать лет спустя, это «душа, которая ищет счастье (турк­менское народное поверье)» (с. 438). Душа в «Джане» претерпевает суще­ственную метаморфозу — она перестает быть пресловутой загадочной рус­ской душой, вместо этого она становится азиатским странником-народом и обрастает плотью земной жизни. Романтизированная одинокость индиви­дуальной души, доведенная до автоматизма в поэзии и прозе, замещается реальным коллективным телом. Душа находит прозаическое пристанище и перерастает в один из самых ярких тропов в творчестве Платонова22.

В довершение ко всему необходимо отметить совершенно неординарный биографический факт в жизни писателя — его деятельность в качестве ин­женера-мелиоратора с 1922-го по 1926 год. Мелиорация есть буквальное физическое преобразование окружающего пространства — земной поверх­ности: осушение или ирригация некой территории — это изменение ее об­раза-облика в прямом смысле. Здесь также надо отметить, что коммунизм, с его модернистскими амбициями, является окончательным глобальным преобразованием мира. В одном из очерков Платонов напрямую связыва­ет два вида деятельности: «Коммунизм — это осуществление конкретных заданных тем; электрификация (и общая механизация) промышленности, с. х. и одоление пустынь посредством увлажнительной мелиорации. Борь­ба с засухой есть часть вопроса об одолении пустынь. С обычной страст­ностью и напором мы должны сокрушить засуху в кратчайшие годы, став на твердую позицию — увлажнительную мелиорацию»23. Здесь также нали­цо лексическое смещение: «твердая позиция» — с одной стороны, стандарт­ный троп, где переносится смысл с явления физического порядка на идей­ный. С другой стороны, здесь имеет место примечательная игра слов — увлажнительная мелиорация есть твердая (то есть сухая) позиция. Подоб­ная метафорическая «невоздержанность» выводит текст из единообразия и серьезной однозначности хозяйственно-политического дискурса.

Вместе с тем, несмотря на присутствие подобных сдвигов, ранняя пуб­лицистика Платонова местами имеет тенденцию к моносемии, а местами противоречива. К примеру, эпиграф к статье «Борьба с пустыней» (1924) характеризуется крайне негативной однозначностью по отношению к «дру­гому» пространству — пустыне: «Сахара, Гоби, песчаные реки Азии — это экскременты неразумных культур, легших в уготованные самим себе пес­чаные могилы»24. Ландшафт пустыни здесь объединяется с культурным наследием региона и должен быть видоизменен путем рационализации и силой инженерной мысли25. После же прямого контакта с каракумскими песками в Туркмении мотив насильственного видоизменения пустыни ухо­дит на второй план. На первый же выходит раскрытие антиномичности пространства и необходимость его преобразования, трансценденция про­странства как такового.

 

2. ПУСТАЯ ПУСТЫНЯ «ДЖАНА»

 

Вопрос — существует ли окончательный предел «Джана», его конец? — остается и, возможно, навсегда останется открытым. На данный момент из­вестны три варианта концовки: в первом издании (1964 года)26 повесть за­канчивается посредине шестнадцатой главы — в самый гнетущий момент, когда люди народа джан расходятся поодиночке в разных направлениях, искать счастья «за горизонтом»27. Примечательно, что эта публикация бы­ла осуществлена в Центральной Азии, в Казахстане и вдобавок в журнале с ярко выраженным пространственным названием «Простор». Второй ва­риант окончания, находящийся в обращении, добавляет отъезд Чагатаева и Айдым в Москву. Третий же заключает в себе значительное, в три с лиш­ним главы на сорока шести страницах, повествовательное дополнение меж­ду этими двумя сценами. В этой, третьей редакции Чагатаев направляется на поиски народа, находит только Суфьяна, но по возвращении в Усть-Урт узнает, что люди джан сами вернулись и даже привели «новых родствен­ных людей». Только после этого воссоединения Чагатаев и Айдым уезжа­ют в Москву.

Подобную сюжетную неопределенность можно объяснить внешней и внутренней цензурой: тексты Платонова тщательно просматривались редак­торами, и писатель сам искренне пытался следовать канону соцреализма. Но также можно утверждать, что неопределенность концовки является частью художественной судьбы повести — это документ эпохи, отражающий ее про­тиворечия. Рассеивание-собирание народа джан, временный или на постоян­ное время отъезд в Москву либо вечное пребывание в Усть-Урте Чагатаева и Айдым являются необходимостью и в целом отражают поэтику Платоно­ва. Согласно Н.В. Корниенко28, писатель неоднократно зачеркивал надпись «Конец» в рукописи или машинописи и переписывал или дописывал фи­нал. У него было убеждение, что «[с]южет не должен проходить и в конце, кончаться»29, потому что «[о]кончание не в литературе, а в жизни»30.

Сюжетная неоднозначность повести созвучна не совсем логичной траек­тории движения ее героев. Круговое движение определяет пространствен­ную прогрессию «Джана». Многочисленные блуждания и возвращения не только людей, но и животных (овцы, орлы-коршуны, собака, верблюд) и даже растений (перекати-поле) создают образ метафизической циклично­сти, даже зацикленности31. Уход в пустыню и возвращение в Сары-Камыш­скую область совершаются пешим путем, практически без ориентиров, «на авось». Это отчаянные попытки найти «[с]мысл из пустоты»32. Результатом же «абсурдного» кругового движения является полное преобразование. То есть хождение кругами представляет собой некий сакральный способ прорваться за предел обыденного пространства — это поиск счастья «за горизонтом». Таким образом, блуждания-возвращения красного Моисея— Чагатаева и народа джан — это не реализация утопии в традиционном по­нимании (строительство коммунизма в отдельно взятой пустыне), а бук­вальный выход в «неместо» (ου-τοπος— не-место)33. Этот момент ярко про­иллюстрирован в следующем описании пустыни как топонима, избегающем однозначной локализации:

Нигде так близко небо не прилегает к земле, как в пустыне, — она просто смешивается с ним и почти не различается одно от другого, особенно в су­мерки, в зной, и ночью, в неопределенное время, когда видишь, что вре­мя — это часы — механизм, а не действие природы: времени нет, и простран­ство веществ воздуха и земли отграничены неясно, как и быть должно34.

 

Пустынность пустыни выступает в роли необходимого условия в про­цессе выхода «за горизонт», в это неместо. Народ джан обитает «среди окружающего свободного пространства пустого мира» (с. 474), в то время как его предводитель — Чагатаев — периодически исчезает «в туманном далеком воздухе пустых мест» (с. 509)35. Как отмечает М. Кох-Любочки­на, выход в пустыню для Платонова есть религиозный акт познания не­бытия36. По мнению же Н. Злыдневой, предметом повести является исклю­чительно «бесконечное движение» в пустом пространстве, в то время как странствующие субъекты — люди и животные — томятся по полноте (го­лод, жажда, ветхость и старость)37.

Пустая пустыня как бы дает возможность разрушить традиционную шкалу ценностей, по которой определяются взаимоотношения между объ­ектами и феноменами. Незаполненное пространство не позволяет сравнить масштабы вещей, и такие антиномии, как движение-покой, большой-ма­ленький размер, и последующие качественные оценки перестают играть определяющую роль. В результате понятия «центр» и «периферия» также разрушаются. В один из моментов отчаяния Чагатаев начинает тосковать по метрополии, но потом сам же разрушает бинарную оппозицию — Москва—периферия. Два пространственных и ценностных фона — изоби­лие-оседлость и нужда-скитание — сливаются в некий гибридный образ: «…далеко Москва, он здесь почти один, кругом камыш, водяные разливы, слабые жилища из мертвых трав. Ему скучно стало по Москве, по многим товарищам, по Вере и Ксене, и он захотел поехать вечером в трамвае куда­нибудь в гости к друзьям. Но Чагатаев быстро понял себя. “Нет, здесь тоже Москва!” — вслух сказал он и улыбнулся, глядя в глаза Айдым» (с. 466— 467)38. В другом эпизоде диада Москва-пустыня разрушается посредством воображения и галлюцинации: «А в другую сторону, на юг, лежала бедная, родная пустыня, покрытая пустым небом; иногда, на мгновение, пустыня вдруг озарялась мерцающим неизвестным светом, и там чудились горы, го­рода, население людей, большая влекущая жизнь» (с. 518). Пустое и без­граничное пространство пустыни — идеальный топос, где сливаются иллю­зия и реальность, небо и земля. Пустыня также реализует мечту Чагатаева о полном преобразовании своего народа — хождение кругами в открытом пространстве трансформирует жизни людей.

 

3. ТЕЛЕСНАЯ МЕТАФИЗИКА

 

Первые страницы повести, в эпизоде на удивление быстрого сближения Веры и Чагатаева, содержат важный экфрастический элемент. Изображе­ние загадочной «старинной двойной картины» — одно из самых ярких опи­саний визуального объекта в творчестве Платонова:

Вера сняла летний плащ, и Чагатаев заметил, что она полнее, чем кажет­ся. Затем Вера стала рыться в своих хозяйственных закоулках, чтобы по­кормить гостя, а Чагатаев засмотрелся на старинную двойную картину, висевшую над кроватью этой девушки. Картина изображала мечту, когда земля считалась плоской, а небо — близким. Там некий большой человек встал на землю, пробил головой отверстие в небесном куполе и высунулся до плеч по ту сторону неба, в странную бесконечность того времени, и загляделся туда. И он настолько долго глядел в неизвестное, чуждое пространство, что забыл про свое остальное тело, оставшееся ни­же обычного неба. На другой половине картины изображался тот же вид, но в другом положении. Туловище человека истомилось, похудело и на­верно умерло, а отсохшая голова скатилась на тот свет — по наружной поверхности неба, похожего на жестяной таз, — голова искателя новой бесконечности, где действительно нет конца и откуда нет возвращения на скудное, плоское место земли (с. 442—443).

 

П.-А. Будин и Я. Шимак-Рейфер39 отмечают, что реальным источником первой половины картины является гравюра из книги «L’atmosphere: meteo­rologie populaire» Камиля Фламмариона — французского популяризатора астрономии в XIX веке40. Фламмарион использовал ряд мотивов из сред­невековых гравюр и специально для своей книги создал своеобразный визу­альный bric-a-brac41. Повторное использование отдельных мотивов и целых частей гравюр, благодаря изобретению печатного станка, являлось прием­лемой практикой в Средние века. Поэтому можно утверждать, что своей стилизованной гравюрой Фламмарион просто продолжал традицию редак­тирования и компилирования. Платонов же мог познакомиться с изобра­жением через советские астрономические книги и энциклопедии, которые использовали работу Фламмариона как пример «старинного» наивного ви­дения мира42.

Нарративным стержнем для гравюры Фламмариона служит легенда о святом Макарии Римлянине (возможно, искаженная легенда о Великом Макарии Египетском, основавшем монастырь в Нитрианской пустыне) в пересказе Шарля Лабитта43. Интересно, что сюжет легенды, вдохновив­ший французского астронома, удивительным образом напоминает сюжет­ную структуру и даже конкретные мотивы «Джана». Цитату Фламмариона можно изложить следующим образом: три восточных (orientaux) мона­ха ищут рай на земле. Они идут в Персию, Индию, потом оказываются в Эфиопии и проходят через землю Ханаанскую. Ведомые оленем и голу­бем, они доходят до высокой колонны «на краю земли». Сорок дней они идут через ад и еще через сорок дней начинают видеть чудеса: снег цвета пурпура, молочные реки и церкви с кристальными колоннами. В этом за­гадочном пространстве они попадают в пещеру преподобного Макария, ко­торый так же, как и они, оказался у врат рая. Макарий, погруженный в молитвы, уже находился там в течение десяти лет. Монахи следуют его примеру, оставляют свои предыдущие намерения и, славя имя Господа, ос­новывают обитель44.

Выход за восточный предел, важная роль животных, поиск «не-знаю­чего» в пустыне с последующим строительством нового сообщества-сожи­тельства роднят легенду с повестью. Компилирование, цитирование и за­имствование дискурсов в данном случае становятся своеобразной вязью. Фламмарион выдумывает гравюру на основе пересказа легенды Лабиттом, которого вдохновили некие анонимные агиографы, которые, в свою оче­редь, возможно, исказили легенду о Великом Макарии Египетском.

«Цитируя» гравюру Фламмариона, Платонов также участвует в процес­се редактирования и компилирования. Более того, он усложняет ситуацию, «делая» из гравюры диптих — «двойную картину». В то время как первая часть визуализируется посредством слова, вторая просто воображается автором — то есть изображение не имеет реального референта. Сложность и многозначительность подобного художественного «трюка» нельзя пере­оценить. Реальная часть картины — гравюра Фламмариона (сама по себе выдуманная и вдохновленная текстом) — изображает момент выхода за предел обыденного мира, это пограничное состояние, все еще в рамках ре­альности «плоского места земли». Реальность еще возможна и опирается на реальные факты. Выдуманная же часть описывает невозможное — вы­ход в запредельное, невероятное, чуждое пространство. Здесь реальность как таковая исчезает и подменяется «простым» продуктом воображения­фантазии автора. Более того, диптих как форма создает некую временную прогрессию — протяженность во времени, невозможную для одной карти­ны. Это дает возможность Платонову подчеркнуть, что его миссионер вы­ходит из сферы пространства в категорию времени: он покидает «плоскую землю» и выходит «в странную бесконечность того времени».

Но подобной формальной акробатикой дело не ограничивается. Можно утверждать, что диптих концентрирует в себе ключевые дискурсы «Джа­на». Его в целом натянутое и неестественное появление на самых первых страницах повести является вестником грядущих событий и их метафизи­ческих последствий. В тексте повести искусственным образом связывает­ся судьба главного героя и изображаемое-воображаемое действо картины:

Туловище человека истомилось, похудело и наверно умерло, а отсохшая  голова скатилась на тот свет — по наружной поверхности неба, похожего на жестяной таз, — голова искателя новой бесконечности, где действительно нет конца и откуда нет возвращения на скудное, плоское место земли.

Но Чагатаеву, как больному, ничто теперь стало немило и неинтересно (с. 443, выделение мое. — Н.С.).

 

В использовании противительного союза «но», с которого начинается сле­дующий за описанием диптиха параграф, нет грамматической необходимо­сти. Но подобная «аномалия» создает странную и несколько неожиданную связь между двумя параграфами и, как следствие, между «неким большим человеком» и Чагатаевым. Судьбу главного героя «Джана» и ведомых им людей определяет понятие подъема и телесного разложения. Гравюра Фламмариона также делает акцент на процессе возвышения и достижения предельного локуса, в то время как вторая часть—дополнение Платонова ставит во главу умерщвление или преобразование тела и высвобождение из мирской оболочки. Дискурсивная важность этих двух мотивов для по­вести «Джан» исключительная, на них стоит остановиться подробнее.

Движение ввысь и сопоставление равнинной плоскости с возвышенно­стью играет ключевую организующую роль в сюжете повести. По приезде в пустыню Чагатаев находит свой народ в Сары-Камыше и после блужда­ния в открытом пространстве пустыни оставляет его в Усть-Урте. Здесь важно фактическое местоположение этих двух локусов: Сары-Камыш на­ходится ниже уровня моря и является впадиной, к концу же повести народ джан устраивается на поселение на плоской вершине горной гряды Усть­Урт, «поднимающейся подобно вертикальной стене к западу от Сары-Ка­мыша»45. То есть народ в буквальном смысле возвышается.

Акцентирование низа (различных углублений) и верха (возвышенно­стей и неба) также в общем присуще тексту повести. «Джан» начинается с описания выхода главного героя в открытое пространство и сопровож­дается яркой метафорой восхождения:

Во двор Московского экономического института вышел молодой, нерус­ский человек Назар Чагатаев. Он с удивлением осмотрелся кругом и опом­нился от минувшего долгого времени. Здесь, по этому двору, он ходил несколько лет, и здесь прошла его юность, но он не жалеет о ней — он взошел теперь высоко, на гору своего ума, откуда виднее весь этот летний мир, нагретый вечерним отшумевшим солнцем (с. 439, выделение мое. — Н.С.).

 

Чагатаев восходит «на гору своего ума» уже в третьем предложении по­вести. Возвышения и восхождения характерны для всего текста «Джана» и во многом определяют его окончание. Примечательно, что две принципи­ально различные редакции трех концовок (одна без отъезда Чагатаева и Айдым в Москву и два варианта с отъездом) определяются разным эмо­циональным наполнением, но взаимодействие пространств остается во всех случаях прежним — равнина-впадина противопоставляется возвышенно­сти. Провожающие-остающиеся находятся на вершине Усть-Урта, в то вре­мя как уходящие растворяются в пространстве низменности. К примеру, в более «оптимистичной» и конвенциональной концовке, то есть находящей­ся в рамках жанра соцреалистического романа, схема взаимодействия про­странств осуществляется через противопоставление низа и верха: Чагатаев и Айдым уходят в даль пространства, в то время как народ провожает их взглядом, находясь на возвышенности:

Одним утром Назар и Айдым взяли немного пищи с собой на дорогу и спустились с возвышенности Усть-Урта. Весь народ джан вышел их про­вожать. Сойдя во впадину Сары-Камыша, Чагатаев оглянулся; народ все еще стоял на взгорье и следил за ним (с. 531, выделение мое. — Н.С.).

 

Промежуточное, в сюжетном плане, возвращение Чагатаева после поисков народа проникнуто аналогичным противопоставлением топосов. Здесь главный герой находится на пути домой, он поднимается на взгорье, и перед ним раскрывается панорама поселения народа джан:

Переспав снова дневную жару в тишине какой-то влажной ямы, с вече­ра Чагатаев снова тронулся в ход и на утро следующего дня он подошел к Усть-Урту. Он быстро поднялся на взгорье, чтобы скорее увидеть гли­няные дома своего племени...

Встревоженный и худой, Назар взбежал на последний подъем и оста­новился в радости и недоумении. Светлое, чистое солнце, еще нежаркое на этой возвышенности, озаряло кроткую пустую землю Усть-Урта; че­тыре небольших дома были выбелены, из кухонной, знакомой трубы в безветренный воздух шел сытный, пахнущий пищей дым... (с. 527, выделение мое. — Н.С.).

 

Но настоящим драматическим пиком повести является первый вариант концовки, который продолжает играть ключевую роль, даже будучи «за­терянным» в тексте поздних редакций. Кульминация достигает эпическо­го размаха:

Айдым разбудила Назара. Чагатаев ушел один за несколько километров; он поднялся на самую высокую террасу, откуда далеко виден мир почти во все его концы. Оттуда он рассмотрел десять или двенадцать человек, уходящих поодиночке во все страны света. Некоторые шли к Каспийско­му морю, другие к Туркмении и Ирану, двое, но далеко один от другого, к Чарджую и Амударье. Не видно было тех, которые ушли через Усть­Урт на север и восток, и тех, кто слишком удалился ночью.

Чагатаев вздохнул и улыбнулся: он ведь хотел из своего одного, не­большого сердца, из тесного ума и воодушевления создать здесь впервые истинную жизнь, на краю Сары-Камыша, адова дна древнего мира. Но самим людям виднее, как им лучше быть. Достаточно, что он помог им остаться живыми, и пусть они счастья достигнут за горизонтом...46

 

Чагатаев уходит один и восходит на «самую высокую террасу», с которой «виден мир почти во все его концы» (здесь идет перекличка с началом по­вести). Он смотрит, как своевольный народ джан, укрепленный в своем теле, рассеивается в пространстве во все возможные стороны в поисках счастья «за горизонтом». Здесь важно не единоличное достижение цели Чагатаевым (спасение народа), а коллективная любовь к свободе и свое­нравность народа. Маргинальная сущность не позволяет ему остаться жить в централизованной коммуне, и он должен искать счастья только за гори­зонтом, в то время как горизонт является мнимым пределом: его достиже­ние невозможно, и оно всегда откладывается во времени, то есть попытка достичь горизонта — это обреченность на вечное движение.

А. Жолковский подмечает, что судьба типичного героя Платонова зада­на мотивом устремленности вверх (например, на высокую гору) и вдаль, к невозможным целям47. При этом, как отмечает критик, определяющим фактором является стремление бросить «вызов природе и границам чело­веческого существования»48. Однако важно — и это несколько видоизме­няет данное предположение, — что процесс возвышения не является дви­жением снизу вверх, «возвышение» и в гравюре Фламмариона, и в пове­сти Платонова происходит через край, посредством невозможного выхода за горизонт. Через пустоту пустыни герои достигают физически неосу­ществимого — они выходят за горизонт49.

В этом свете процесс преобразования тела и высвобождения из мирской оболочки — второй мотив гравюры Фламмариона — играет исключитель­но важную роль. В своей статье «Марс и его обитатели» сам Фламмари­он спекулировал на тему альтернативной, преобразованной, биологиче­ской формы человека: «Если бы птицы достигли совершенства в своей эво­люционной прогрессии, то человеческая душа могла бы сейчас обитать в какой-нибудь крылатой форме, вместо того чтобы воплотиться в форме, притягивающей к земле»50. Здесь знаменательно противопоставление души и гравитирующей формы (тела) на фоне «запредельного» далекого Мар­са, где, как предполагает автор, возможно существование «человека» с ор­нитологическими признаками51. Налицо мысли о трансфигурации физиче­ской сути человека — мечта о его фундаментальном преобразовании.

Тело и пространство тесно переплетаются в повести Платонова, и на это есть естественные, в прямом смысле, причины. Теоретик искусства Р. Арн­хайм утверждает, что когда речь идет о внешнем или внутреннем простран­стве, то раскрываются не объективные физические факты как таковые, а психологическое восприятие конкретных ощущений52. То есть тело являет­ся единственным каналом восприятия пространства. В повести Платонова две категории взаимосвязаны и являются самыми яркими тропами — стра­дание и волнение плоти, а также взаимодействие героев с ирреальными про­странственными пределами во многом отражают суть текста.

Так, в эпизоде в квартире Веры, где Чагатаев видит «старинную двой­ную картину», висящую над кроватью женщины, тело и пространство являются центральными категориями. Здесь доминирует напряженность сексуального плана. Одна часть диптиха изображает проникновение в дру­гое пространство посредством тела, в то время как главный герой без­успешно пытается проникнуть в тело Веры: «С погибающим оробевшим сердцем он обнял Веру <...> и прижал ее к себе с силой и осторожностью, будто желая как можно ближе приникнуть к ней, чтобы согреться и успо­коиться» (с. 443). Женское тело и небесный предел суть два рубежа для преодоления Чагатаевым. Сразу после появления картины Вера объявля­ет о своей беременности (ребенок впоследствии рождается мертвым и умерщвляет саму мать). Роды — это также выход за телесный предел в чи­стом виде, и они созвучны диптиху, который показывает некий погранич­ный момент — перерождение человека.

Более того, после того как Чагатаев влюбляется в Ксению, Вера испы­тывает глубокое чувство отчужденности, смешанное с желанием раздать все свое имущество. Описание этого порыва сопровождается яркой ссыл­кой на телесность: «Но затем ей пришлось бы раздать свое тело до послед­него остатка, — однако и этот последний остаток мучился бы с тою же силой, как все тело вместе с одеждой, инвентарем и удобствами, и его так­же нужно было бы отдать, чтоб уничтожить и забыть» (с. 449). Налицо сверхъестественная необходимость выйти за пределы собственного тела, попытка самоаннигиляции.

Но тело в «Джане» не несет исключительно негативный смысл, это не просто оболочка, которую необходимо скинуть. В этом смысле интересно противопоставление-амальгамация категории народа как массового тела и его названия — «джан», душа. «Джан» включает в себя сразу оба поня­тия — и душу, и тело. Коллективная плоть народа сливается с индивиду­альным понятием «душа». В определенный момент сам Чагатаев слышит звуки «от медленного биения его собственной души» (с. 475) внутри свое­го же тела: душа материализуется. Эта телесность души Платонова нахо­дит определенное родство с проповедями Заратустры, в частности с кри­тикой «презирающих тело»:

Но пробудившийся, знающий, говорит: я — тело, только тело, и ничто больше; а душа есть только слово, для чего-то в теле. Тело — это большой разум, множество с одним сознанием, война и мир, стадо и пастырь.

Орудием твоего тела является также твой маленький разум, брат мой; ты называешь «духом» это маленькое орудие, эту игрушку твоего большого разума53.

 

И для Платонова и для Ницше тело совершенно не вторично по отноше­нию к душе. В основе любой духовной абстрактности всегда лежит физи­ческое переживание. Антиномичность телесности раскрывается у Плато­нова далее в ситуациях, где тело является ценностью и заключает в себе тайну бытия. Например, при общении с девочкой Айдым Чагатаев про­являет интерес к ее телу: «Он любил ощущать другую жизнь и другое тело, ему казалось, что там есть что-то более таинственное и прекрасное, более существенное, чем в нем самом» (с. 504). Здесь тело является мета­физической загадкой, телесность — это путь познания бытия. Тело друго­го исключительно важно для Чагатаева, и самый конец расширенного ва­рианта повести неоднозначно гласит, что он «убедился теперь, что помощь к нему придет лишь от другого человека» (с. 534). Озабоченность телом другого объясняет аномальные отношения Чагатаева с Верой, Ксенией и Айдым. Две девочки являются и дочерьми и в каком-то смысле любовни­цами главного героя, в то время как сам он не познает тела своей жены Веры. Описание же тел трех женщин отличается яркостью образов: тело Веры, «пахнущее добрым теплом» (с. 441), «жалкое и нежное уродство» (с. 447) Ксении и ее разноцветные глаза, а также кости Айдым, обтянутые «бледно-синей пленкой» (с. 491), являются материализацией самобытной прозы Платонова.

Но, возможно, самым ярким, «запредельным» телесным моментом в по­вести является серия эпизодов, где Чагатаев охотится на орлов, используя свое собственное тело как приманку. «Охота» происходит на пределе че­ловеческих сил, главный герой периодически теряет сознание и перестает замечать разницу между реальностью и галлюцинациями. В самый крити­ческий момент он осознает свое тело как ценность и одновременно отчуж­дается от него:

Чагатаев попытался подняться для лучшего прицела, все истощенные ко­сти его скелета заскрипели, так же как у людей его народа. Он прислу­шался, и ему жалко стало своего тела и своих костей — их собрала ему некогда мать из бедности своей плоти, — не из любви и страсти, не из на­слаждения, а из самой житейской необходимости. Он почувствовал себя как чужое добро, как последнее имущество неимущих, которое хотят рас­точить напрасно, и пришел в ярость. Чагатаев сразу крепко сел в песке... (с. 499).

 

Осознание себя как другого происходит в предельный момент — на грани смерти. Для главного героя его тело не является дородным единоличным источником наслаждений, оно скорее представляет собой жалкое коллек­тивное добро, обеспечивающее минимум для выживания. Тело, так же как и душа — «джан», перестает быть индивидуальной категорией54. В этом ключе интересны размышления автора о добытой в ходе охоты пище:

Чего ожидали от Чагатаева эти люди? Разве они наедятся одной или дву­мя птицами? Нет. Но тоска их может превратиться в радость, если каж­дый получит щипаный кусочек птичьего мяса. Это ничтожное мясо по­служит не для сытости, а для соединения с общей жизнью и друг с дру­гом, оно смажет своим салом скрипящие, сохнущие кости их скелета, оно даст им чувство действительности, и они вспомнят свое существование. Здесь еда служит сразу для питания души и для того, чтоб опустевшие смирные глаза снова заблестели и увидели рассеянный свет солнца на земле (с. 497).

 

Своим телом Чагатаев питает души людей. Это экстремальная форма сближения со своим народом, который практически потерял ощущение реальности. Разрушение отграничивающих рамок индивидуального чело­веческого тела здесь можно рассматривать как преодоление состояния отчужденности, в марксистском смысле. В центре внимания марксизма стоит проблема отчуждения и способы его преодоления в процессе рево­люционной практики, а свободное от отчуждения общество, где индивиду­альные личности сливаются в единое коллективное тело, Маркс называет коммунизмом. Советский критик П.А. Бороздина напрямую определяла повесть в марксистских терминах: «Герой Платонова — коммунист. Он то­же послан партией. Задача его — преодолеть отчуждение народа джан от “большого народа”, вернуть его к жизни»55. До миссии Чагатаева у народа «ничего не было, кроме души и милой жизни, которую ему дали женщины­матери, потому что они его родили» (с. 452), и «за краем тела ничего ему не принадлежит» (с. 453).

Для Платонова отчуждение не является явлением классового порядка, это скорее условия человеческого существования — удел человечества. К концу повести Чагатаев осознает, что «его народу не нужен комму­низм, — ему нужно забвение, пока ветер не остудит и не расточит посте­пенно его тело в пространстве» (с. 504). Преодоление отчуждения осу­ществляется посредством разрушения стабильных границ между телом и окружающей средой. Падения «в царство низменной телесности»56, такие, как скитание по пустыне в голом виде, добровольная отдача своего тела на растерзание животным, элементы зоофилии и педофилии, суть крайние формы преодоления отчужденности. Это попытка достичь метафизики как состояния «внефизического».

В этом смысле важны семантические последствия трансформации гра­вюры Фламмариона в диптих Платонова. Возвышение странника на опре­деленный уровень посредством выхода за край земли, то есть за горизонт, трансформируется в преодоление возможностей тела человека. Выдуман­ная часть описывает ситуацию, где «[т]уловище человека истомилось, по­худело и наверно умерло, а отсохшая голова скатилась на тот свет» (с. 443). Таким образом, гравюра (то есть первая часть «двойной картины» Плато­нова) как бы подготавливает высвобождение, момент прорыва. Вторая часть представляет собой кульминацию — выход «на тот свет». Но тело как категория здесь не просто отрицается — оно преобразовывается, «отсохшая голова» — это продолжение жизни тела в запредельном пространстве.

Слова µετα′ и ϕυσικα′ буквально означают «после “Физики” [Аристоте­ля]» — первоначально слово «Метафизика» использовалось как обозна­чение сборника четырнадцати трактатов Аристотеля с рассуждениями о «первых родах сущего», которые в издании его философских работ, подго­товленном Андроником Родосским, были расположены после «Физики»; позднее «метафизика» стала обозначать науку о первоосновах сущего, о том, что лежит за пределами физических явлений. Именно к первоос­новам критически подошел Иммануил Кант, согласно которому осново­положения метафизики выходят за пределы всякого человеческого опыта посредством спекулятивного разума57. У Платонова же осуществляется вы­ход за пределы человеческого разума посредством «физического» опыта. Писатель тем самым сохраняет притязания на трансцендентные знания, но у него абстрактность, присущая метафизике, подменяется экстремаль­ной формой телесности. Подобно ситуации во второй, выдуманной части диптиха, метафизический опыт становится возможным через телесное преобразование — голова отделяется от тела. В «Джане» в целом налицо волевое усилие в преодолении земного притяжения. В этом смысле приме­чателен проект «Acephale» (безглавый) Жоржа Батая, принимающий кон­кретные очертания в период написания повести Платоновым — во второй половине 1930-х. Символом тайного парижского общества был обезглав­ленный человек, и, согласно легенде, сам Батай добровольно согласил­ся стать посвященной жертвой. Налицо сопоставимое стремление вый­ти за пределы метафизических спекуляций посредством экстремального физического опыта — обезглавливания. Но проект Батая не воплотился в жизнь, никто из членов общества не согласился стать палачом58.

 

4. ПОГРАНИЧНЫЙ ЯЗЫК

 

В своем классическом учебнике «Стилистика» Борис Томашевский без­оговорочно заявляет: «Литературный язык не есть областной язык, это язык всего государства, и в этом отношении он противостоит всем диалек­там. Нормы литературного языка обязательны для общего употребления в письменности и в речи образованной части общества»59. Язык, по Тома­шевскому, это имперская категория и исключительная прерогатива метро­полии, устанавливающей некую «норму». Он должен быть централизован и огражден от влияния областных диалектов. В этом свете фигура Влади­мира Даля, составителя (нормализатора) «Толкового словаря живого ве­ликорусского языка», представляет большой интерес. Праотец русской словесности на раннем этапе своей жизни был тюркологом, являлся коло­ниальным чиновником Министерства внутренних дел, занимал служебные посты на периферии империи, в Оренбурге, и участвовал в Хивинском по­ходе 1839—1840 годов. Работу же над своим словарем ученый заканчивает в Москве на Пресне, в доме, построенном историографом князем Щерба­товым, написавшим «Историю Российского государства». Взаимодействие понятий «норма» и «метрополия» в случае с Далем примечательны. Про­цесс централизации языка империи проходит через стадию пребывания на ее периферии и через контакт с «инородцами».

Как антитезу данной схеме можно рассматривать язык Платонова: его юродствующее слово прославляет как раз ненормативность и периферий­ность языка. Оно выходит за горизонт и находится вне границ стандартно­го словаря. В 1934 году, во время работы над «туркменскими» текстами, пи­сатель напрямую вопрошает в своих записках: «А что такое Пушкин и Го­голь — разве это предел?»60 Метрополия ставит своей целью расширение под­контрольного пространства, выход на периферию является частью процесса построения жесткой вертикали власти. У Платонова же выход на окраину империи предстает исключительно горизонтальным движением по бесконеч­ной плоскости пустыни. Построить вертикальную иерархию из «прочих» не является возможным, но горизонтальная плоскость все же преодолевается посредством выхода за метафизический и лингвистический рубеж-горизонт.

Специфические черты платоновского языка, такие, как расширение кру­га валентностей слова и аграмматичное заполнения валентных связей, спо­собствуют выходу за предел нормативности. Проза Платонова преодоле­вает сдерживающую структуру-каркас массового, великого и могучего тела национального языка. Даже текст заявки писателя на поездку в Туркме­нию выходит за границы официального стабилизирующего дискурса соц­реализма. Платонов пишет: «Я хочу написать повесть о лучших людях Туркмении, расходующих свою жизнь на превращение пустынной роди­ны, где некогда лишь убогие босые ноги ходили по нищему праху отцов, — в коммунистическое общество, снаряженное мировой техникой»61. Плато­новская проза просачивается сквозь поры нормализированного казенного языка. «Расходовать жизнь», «убогие босые ноги», «нищий прах отцов» и «мировая техника» суть примеры сверхнормативного расширения спектра валентностей, они не придерживаются конвенций официального языка, который был бы уместен для подобного документа. Платонов начинает пи­сать свой художественный туркменский текст уже прямо в заявке.

Как и проза, платоновские записные книжки представляют собой уди­вительный материал, полный лингвистических откровений. Одно из них, записанное в середине 1930-х, гласит: «Мы разговариваем друг с другом языком нечленораздельным, но истинным»62. Под прилагательным «нечле­нораздельный» понимается невнятная речь, речь, лишенная членораздель­ности, и это является признаком аграмматичности, нарушением строго очерченного предела грамматики. Для писателя состояние нечленораз­дельности не является преградой для языка в его стремлении быть «ис­тинным». Примечательно, что туркменская повесть, помимо нечленораз­дельной истинности платоновского языка, включает в себя яркий образ процесса достижения истины через разделение членов человеческого тела во второй части диптиха, где «отсохшая голова скатилась на тот свет» (с. 443). Платоновский круг замыкается — это поистине хождение круга­ми в пустом пространстве пустыни, в лабиринтах текстов и образов.

 

* * *

 

Повесть «Джан» построена на парадоксах, и двойственная сущность ее ключевых аспектов не сглаживается и в конце не разрешается. Метис и внебрачный сын, свой и чужой, нерусский и счастливый Чагатаев спасает народ джан, который на самом деле представляет собой сборище отвер­женных маргиналов. В ходе повести периферийная Туркмения и столич­ная Москва не формируют бинарную оппозицию, а сливаются в некий гиб­ридный образ. В то же время пустое пространство пустыни заключает в себе потенциал раскрытия истины бытия. Горизонтальное движение наро­да по конкретной плоскости туркменской земли достигает кульминации в преодолении вертикального уровня — люди джан выходят за физический предел, «за край земли», как и странник с гравюры Фламмариона, преоб­разованной Платоновым в диптих. В ходе скитаний тело осознается как коллективная ценность, но оно же растрачивается и претерпевает аномаль­ные деформации и нагрузки. Впоследствии душа становится телом, а те­ло — душой. В довершение всего сюжетная неопределенность повести, за­ключающаяся в трех вариантах концовки, и художественность языка (его литературность), достигающаяся путем выхода за лингвистическую нор­му, делают «Джан» уникальным текстом, который отражает и обостряет парадоксы бытия советского человека середины 1930-х годов.

В заключение уместно провести параллель с другой гениальной пове­стью писателя, описывающей ад строительства коммунизма, — с «Котло­ваном». Копанию вниз, описанному в тексте 1930 года, противопоставляет­ся попытка Чагатаева и его народа уйти в высоту, за предел земного. Про­ект мироустройства — коммунизм в отдельно взятой пустыне — выходит за пределы Земли-физиса, он становится мета-физическим. «Мертвецы в котловане — это семя будущего в отверстии земли»63, — пишет Платонов в своей записной книжке. Народ джан — это ходячие мертвецы, которые находят силы переродиться и все-таки выходят «за горизонт».

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

1) Платонов А. Джан // Платонов А. Проза. М., 1999. C. 439. Далее цитаты при­водятся по этому изданию с указанием страниц в тексте.

2) Корниенко Н.В. «Мне приснился голос...» // Платонов А. Проза. М., С. 15.

3) Библиография исследований повести «Джан» сравнительно обширна; сущест­вует множество подходов к ее интерпретации, среди них стоит отметить: Ва­сильев В. Андрей Платонов: Очерк жизни и творчества. М., 1990. C. 194—205; Чалмаев В. Андрей Платонов (К сокровенному человеку). М., 1989. С. 378—406; Bullock P. The Feminine in the Prose of Andrey Platonov. London, 2005. P. 123— 134; Hutchings S. Remembering of a Kind: Philosophy and Art, Miscegenation and Incest in Platonov’s «Dzan» // Russian Literature. 2002. Vol. LI. № I. P. 49—72; Seifrid T. Andrei Platonov: Uncertainties of Spirit. Cambridge, 1992. P. 183—186.

4) Цветков А. Андрей Платонов — пограничный писатель // «Страна философов» Андрея Платонова. Вып. 3. М., 1999. C. 381.

5) В работе над «Джаном» Платонов обращался к материалам колониальных экс­педиций XIX века, в частности к работам А. Берковича-Черкасского и Н. Му­равьева. Здесь стоит отметить, что термин «колониализм» по отношению к рус­ской и советской истории, конечно, достаточно спорный. См. дискуссию в ста­тьях: Грачев И., Рыкин П. Рецензия на книгу Willard Sunderland. Taming the Wild Field: Colonization and Empire on the Russian Steppe // Антропологический фо­рум. 2007. № 6. C. 414—420; Моррисон А. Рецензия на книгу Willard Sunderland. Taming the Wild Field: Colonization and Empire on the Russian Steppe // Антро­пологический форум. 2007. № 6. C. 421—436.

6) См.: Slezkine Yu. The USSR as a Communal Apartment, Or How a Socialist State Promoted Ethnic Particularism // Slavic Review. 1994. Vol. 53. № 2. P. 414—452.

7) Платонов А. Записные книжки: Материалы к биографии. М., 2000. С. 139.

8) Необходимо отметить, что пороговые границы между качественно различными ареалами имеют тенденцию облекаться в легендарно-визионерскую упаковку. См. описание образа хазарской границы Д.Н. Замятиным в: Моделирование геополи­тических ситуаций (на примере Средней Азии во второй половине XIX в.) // По­литические исследования. 1998. № 3. С. 145—146.

9) Жолковский А. «Фро»: пять прочтений // Вопросы литературы. 1989. № 12. С. 44.

10) Платонов А. Письма из поездки в Туркмению: 1934—1935 // Архив А.П. Платонова. Книга 1. М., 2009. C. 513.

11) Там же. С. 510.

12) Платонов А. Горячая Арктика // Платонов А. Живя главной жизнью. М., 1989. C. 397.

13) Незадолго до написания повести «Джан» появляется созвучный ей «социали­стический» артефакт — другой шедевр модернизма — фильм «Три песни о Ле­нине» (1934) Дзиги Вертова. Ориентальные мотивы доминируют в фильме, и его художественным центром становятся три песни о Ленине на туркменском и узбекском языках, стилизованные под творчество народных певцов-сказите­лей. Фильм начинается с кадров пустыни Кара-Кум и заканчивается прибыти­ем челюскинцев в Москву. Пространственная иерархия и идея преобразования объединяют эти два художественных произведения.

14) Платонов А. Такыр // Платонов А. Соч.: В 3 т. Т. 1. М., 1985. C. 140.

15) Лохер Я.П. Рассказ Платонова «Такыр» и тема Востока // «Страна философов» Андрея Платонова. Вып. 4. М., 2003. C. 295.

16) Там же.

17) Цит. по: Корниенко Н.В. О некоторых уроках текстологии // Творчество Андрея Платонова: Исследования и материалы. Библиография. СПб., 1995. С. 13.

18) Там же.

19) Платонов А. Сочинения. Т. 1: 1918—1927. Кн. 1: Рассказы. Стихотворения. М., 2004. С. 409.

20) Там же. С. 408

21) Платонов А. В звездной пустыне // Андрей Платонов: Воспоминания современников. Материалы к биографии. М., 1994. С. 163.

22) Ср. главу «Тело Земли и тело человека» в: Баршт К. Поэтика прозы Андрея Платонова. СПб., 2000. С. 36—47.

23) Платонов А. Борьба с пустыней // Платонов А. Чутье правды. М., 1990. С. 226— 227.

24) Платонов А. Сочинения. Т. 1: 1918—1927. Кн. 2: Статьи. М., 2004. С. 276.

25) Аналогичные размышления можно найти и в других очерках Платонова. Ср.: «Мы пустыни должны переделывать в зеленые страны и обитель человека» (Платонов А. Человек и пустыня // Платонов А. Государственный житель: Про­за. Ранние сочинения. Письма. Минск, 1990. С. 654).

26) Платонов А. Джан // Простор. 1964. № 9. С. 66.

27) Этот пессимистичный конец был изначально задуман писателем, о чем говорит его записка, вложенная в машинопись повести: «Автор сделает другой вариант второй половины повести, именно: народ джан достигает реально-возможного для современного человека состояния блаженства» (Корниенко Н.В. Комментарии // Платонов А. Проза. М., 1999. С. 644).

28) Корниенко Н.В. О некоторых уроках текстологии. С. 16.

29) Платонов А. Записные книжки. С. 181.

30) Платонов А. Против халтурных судей: (Ответ В. Стрельниковой) [на статью «Разоблачители социализма: О подпильнячниках»] // Литературная газета. 1929. 14 окт.

31) Ср. мысли Чагатаева: «Пустая земля пустыни, верблюд, даже бродячая жалкая трава — ведь это все должно быть серьезным, великим и торжествующим; внут­ри бедных существ есть чувство их другого, счастливого назначения, необходи­мого и непременного, — зачем же они так тяготятся и ждут чего-то?» (с. 455).

32) Платонов А. Записные книжки. С. 39.

33) См.: Савкин И.A. На стороне Платона: Карсавин и Платонов, или Об одной не­встрече // Творчество Андрея Платонова: Исследования и материалы. Библиография. С. 159.

34) Платонов А. Записные книжки. С. 170.

35) В этой цитате, которая описывает феномен пустоты, поражает тавтологическая теснота семантического ряда.

36) Koch-Lubouchkine М. The Concept of Emptiness in Platonov’s Fourteen Little Red Huts and Dzhan // Essays in Poetics. 2001. Vol. 26 (Andrei Platonov Special Issue). Т. 1. С. 92.

37) Злыднева Н. Барочное пространство у Платонова (повесть «Джан») // Барок­ко в авангарде — авангард в барокко. М., 1993. С. 41.

38) Ср. иное, но в то же время сопоставимое использование топонимов «Москва» и «периферия» в письме Платонова к жене: «Скитаясь по захолустьям, я уви­дел такие грустные вещи, что не верил, что где-то существует роскошная Моск­ва, искусство и проза» (Платонов А. Государственный житель: Проза. Ранние сочинения. Письма. C. 669).

39) Bodin P.-A. The Promised Land — Desired and Lost. An Analysis of Andrej Platonov’s Short Story «Dzˇan» // Scando-Slavica. 1991. Vol. 37 (Будин П.-А. Библейское, ми­фическое, утопическое: анализ повести Платонова «Джан» // Творчество Андрея Платонова: исследования и материалы. Кн. 4. СПб., 2008); Шимак-Рейфер Я. В по­исках источников платоновской прозы (Заметки переводчика) // НЛО. 1994. № 9.

40) Ученые, к сожалению, ограничиваются практически номинальным упоминани­ем источника и не пытаются раскрыть всю сложность его взаимодействия с тек­стом повести.

41) Ashbrook J. Astronomical Scrapbook: About an Astronomical Woodcut // Sky & Tele­scope. 1977. Vol. 53. № 5. С. 356.

42) Гравюра позже появляется среди иллюстраций в книге «Монтаж» (1937) Сер­гея Эйзенштейна (Эйзенштейн С. Метод. Т. 1: Grundproblem. М., 2002. С. 32).

43) В другой своей книге — «Les mondes imaginaires et les mondes reels» (Paris, 1866. P. 246) — Фламмарион цитирует Лабитта, и там встречается почти дословный источник надписи под гравюрой: «...trois moines orientaux, Theophile, Serge et Hygin, voulurent decouvrir le point ou le Ciel et la Terre se touchent, c’est-a-dire le Paradis terrestre» Лабитта переходит в текст Фламмариона как «Un missionnaire du moyen age raconte qu’il avait trouve le point ou le ciel et la Terre se touchent».

44) Flammarion C. Les mondes imaginaires et les mondes reels. P. 246—247.

45) Чандлер Р. Платонов и Средняя Азия // «Страна философов» Андрея Платонова. Вып. 5. М., 2003. C. 49.

46) Платонов А. Джан (курсив мой. — Н.С.).

47) Жолковский А. «Фро»: пять прочтений. С. 45.

48) Там же.

49) Тема покорения «нечеловеческих» высот посредством претерпевания экстре­мальных нагрузок на тело носила актуальный характер в начале и середине 1930-х годов. 27 мая 1931 года мир узнал о неслыханном на тот момент подъеме на воздушном шаре швейцарского профессора Огюста Пиккарда. Ученый и изобретатель поднялся на высоту 15780 метров и тем самым заставил общест­венность говорить о загадочной стратосфере (Harrison L. The Exploration of the Free Atmosphere // The Scientific Monthly. 1934. Vol. 39. P. 221). Восхождение до подобного предела было настоящим испытанием для незащищенного чело­веческого тела, что и являлось сутью подвига исследователя.

50) Flammarion С. Mars and Its Inhabitants // The North American Review. 1896. Vol. 162. № 474. P. 555.

51) Ср. фрагмент из «Счастливой Москвы»: «Человеческое тело летало в каких-то по­гибших тысячелетиях назад, — подумал Самбикин. — Грудная клетка человека представляет свернутые крылья» (Платонов А. Счастливая Москва // «Страна философов» Андрея Платонова. Вып. 3. М., 1999. C. 35); а также запись Платоно­ва 1934 года: «Наверно, в высоких сферах — выше стратосферы — живут тысяче­летние птицы и спускаются есть однажды вдруг среди внезапных веков: отсюда, именно из реальности, многие легенды» (Платонов А. Записные книжки. С. 143).

52) Arnheim R. Outer Space and Inner Space // Leonardo. Vol. 24. № 1. 1991. P. 73.

53) Ницше Ф. Так говорил Заратустра // По ту сторону добра и зла. М., 2000. С. 318.

54) Ср. сходное наблюдение — объединение души и тела в одну категорию — в ран­нем тексте Платонова: «Мы растем из земли, из всех ее нечистот, и все, что есть на земле, есть и на нас. Но не бойтесь, мы очистимся — мы ненавидим свое убо­жество. Мы упорно идем из грязи. В этом наш смысл. Из нашего уродства вы­растает душа мира» (Платонов А. Сочинения. Т. 1: 1918—1927. Кн. 2. С. 68—69).

55) Бороздина П.А. Повесть А. Платонова «Джан» // Скобелев В.П. Творчество А. Платонова: статьи и сообщения. Воронеж, 1970. С. 98.

56) Зейфрид Т. Смрадные радости марксизма: Заметки о Платонове и Батае // НЛО. 1998. № 32. С. 48.

57) Кант И. Критика чистого разума. СПб., 2008. С. 5.

58) Подробнее см.: Фокин С.Л. Философ-вне-себя: Жорж Батай. СПб.: Изд-во Оле­га Абышко, 2002. С. 198—201.

59) Томашевский Б.В. Стилистика. 2-е изд. Л., 1983. С. 20.

60) Платонов А. Записные книжки. С. 138.

61) Роженцева E. Опыт документирования туркменских поездок А.П. Платонова // Архив А.П. Платонова. Кн. 1. М., 2009. С. 400.

62) Платонов А. Записные книжки. С. 176.

63) Платонов А. Записные книжки. С. 43.