Максим Вальдштейн
«Новый поворот... что он нам несет?»: Об антропологизме в гуманитарных науках
Современная российская гуманитарная наука находится в состоянии «весеннего» бурления, ренессансной креативности, открытого поиска, правда, с пока еще не гарантированными шансами на успех. Такой в целом оптимистический, но, вместе с тем, и осторожный диагноз ставит интеллектуальной атмосфере в науках о литературе и культуре Николай Поселягин. Как и почти трехгодичной давности «полуманифест» Ирины Прохоровой[1], статья Поселягина — это попытка подвести предварительные итоги дискуссиям о гуманитаристике в России, а также внести вклад в «дальнейшую консолидацию под новым, но интуитивно уже хорошо знакомым знаменем». Речь идет о знаменах, на которых начертано: «новая антропология культуры» и «антропологический поворот». Особенностью статьи Н. Поселягина является ее эксплицитная направленность на идентификацию тех методологических и теоретических ресурсов, которые могли бы послужить «инвариантами» набирающей силу парадигмы (или «антипарадигмы», понимаемой не как единая доктрина, а как комплекс взаимосвязанных и тесно сотрудничающих течений).
Мне бы хотелось как выразить свою солидарность с озвученным И. Прохоровой и Н. Поселягиным диагнозом современной ситуации в российской гуманитаристике, так и высказать некоторые сомнения по поводу предлагаемой ими стратегии выхода из этой ситуации. Полагаю, что призыв «поставить человека во главу угла», как бы этот «человек» ни понимался, не годится в качестве знамени, вокруг которого могли бы консолидироваться «живые силы» российской науки. Причин — я постараюсь показать — несколько: предлагаемый «новый поворот» не совсем нов; он по своей природе часто неразборчив в выборе партнеров и союзников, а порою априори исключает из диалога партнеров вполне достойных; и, наконец, он склонен игнорировать свои внутренние противоречия. Все эти недостатки делают программу «антропологического поворота» не вполне адекватной задачам преодоления региональной и дисциплинарной провинциальности отечественной гуманита- ристики. Иными словами, вопрос Андрея Макаревича по поводу «нового поворота» — «что он нам несет?» — я бы сформулировал иначе: а несет ли он нам то, что мы от него ожидаем?
В первую очередь, хотелось бы подчеркнуть, что я разделяю многие цели и задачи наметившегося на страницах «НЛО» и нескольких родственных журналов интеллектуального движения, а также многие пункты предложенного И. Прохоровой и Н. Поселягиным диагноза современной ситуации в отечественной гуманитаристике. Российские гуманитарные науки действительно до сих пор больны региональным изоляционизмом, культурным снобизмом и провинциальной узостью своего интеллектуального горизонта[2]. Даже немалое число действительных исключений из данного обобщения, в том числе перечисляемых И. Прохоровой и Н. Поселягиным российских авторов, пока не в силах изменить факт объективной периферийности отечественной науки в мировом масштабе. Тем не менее делать кое-что можно и нужно: в частности, необходимо подвергнуть серьезной критике теории «особого пути» России, а также теории исключительности тоталитарных обществ и, наконец, «решительно ввести Россию как предмет исследования в международный контекст и попытаться найти новую оптику сравнительного изучения различных локальных историй»[3]. Я также поддерживаю идею Кевина Платта о том, что «на пороге», то есть «на границах дисциплин и различных локальных культур <...>, — это лучшее место для работы, которую нам предстоит совершить»[4]. Несмотря на все реальные опасности междисциплинарности и двойной карьеры, такая позиция помогает «не делить мир на жрецов и профанов <...>, а искать живую мысль в любой области, как бы она себя ни называла»[5].
В обсуждаемой статье Николай Поселягин идет дальше этих уже не раз озвученных идей и указывает на конкретные направления, в которых, с его точки зрения, российские гуманитарии должны искать «живую мысль». Он предлагает целый список научных традиций, дисциплин и специализаций, от семиотики и теории перевода до антропологии и социологии. В некоторых из этих подразделов он выделяет более и менее «полезные» с точки зрения «антропологического поворота» направления. Так, он отдает явное предпочтение «пирсо-моррисовскому» варианту семиотики перед «женевско-якоб- соновским». Что в статье сразу бросается в глаза, так это имплицитный (до последнего раздела) вывод: наиболее полезно как раз то, что наименее развито или укоренено (институциализировано) «у нас». За исключением разве что по-разному не- или постструктуралистских подходов к текстуальности у Бахтина и позднего Лотмана. Отсюда скептический и несколько растерянный тон заключительной части статьи: а нужен ли вполне собой довольной российской гуманитаристике пропагандируемый автором «поворот»? Окажется ли этот поворот востребован учеными, воспитанными на традициях академизма и методологического позитивизма?
При чтении текста Н. Поселягина мне показались много более интересными несколько иные вопросы. Если мы действительно являемся свидетелями некоего «поворота» в российской гуманитарной науке, то насколько упор на его «антропологичность» выражает суть осуществляющихся позитивных сдвигов? Способен ли «антропологический поворот» соответствовать тем ожиданиям, которые на него возлагаются? Иными словами, если задача действительно состоит в «депровинциализации» мировой славистики и российской гуманитаристики, а также в консолидации «здоровых сил» российской науки под общими заменами, то действительно ли апелляция к «человеку» и «автономной личности» является наиболее оптимальным способом достижения этих целей?
Для начала разберемся, что Н. Поселягин и некоторые другие авторы имеют в виду под «антропологическим поворотом». В оличие от Кевина Платта, Николай не предлагает гуманитариям «делать жизнь» с антропологов с их «признанными методами»[6]. В его списке методологических ресурсов «антропология» появляется лишь на третьей позиции, и автор сразу оговаривается, что ее роль в рамках поворота может оказаться несколько меньше ожидаемого. (Честно говоря, не очень понятно из текста почему.) При этом первую позицию занимает «этнология». Учитывая, что границы между этнологией и антропологией крайне условны и сильно варьируются в международном масштабе, не очень понятны причины такого резкого разделения этнологии и антропологии как разных дисциплин и ресурсов, особенно если учесть, что «история и психология» сведены в единый пункт. Так или иначе, Н. Поселягин связывает «антропологический поворот» не столько с ориентацией на науку антропологию, сколько с тем, что можно назвать (по аналогии с «феноменологической установкой») «антропологической установкой», состоящей в направленности усилий исследователей разной специализации на «человека в его (субъективной) социально ориентированной знаковой деятельности», человека, познаваемого через тексты[7]. Чуть позже автор поясняет: «Для антропологического <...> поворота финальным объектом будет именно человек как, в предельном случае, автономная личность и социум как сообщество таких взаимодействующих личностей»[8].
Итак, антропологический поворот состоит в принятии представителями разных научных специализаций обозначенной выше «установки». Полагаю, однако, что последовательное проведение такой позиции неминуемо столкнется с рядом серьезных проблем. Так, даже среди часто публикующихся в «НЛО» авторов, то есть наиболее вероятных кандидатов на участие в рассматриваемом Н. Поселягиным повороте, есть немало тех, чьи работы и методологические установки далеки от ориентации на «человека». Примером может служить пространная реакция Михаила Ямпольского на недавнюю статью Сергея Козлова[9]. Там делается обзор того, что Ямпольский называет «теорией сложных систем», — результата независимых, но конвергентных усилий ученых самого разного толка, от гуманитариев и обществоведов до самых что ни на есть hard core естественников. Важным аспектом этой парадигмы является (совсем не обязательно постструктуралистская по происхождению) критика субъект-объектного дуализма философии Нового времени, теории познания как репрезентации и привилегированного статуса человеческой деятельности (или «агентности», agency) в нашей картине мира. Вместо оппозиции сознательной, интенциональной деятельности человека и слепых/безличных структур/процессов в природе и обществе нам предлагают на новом витке возродить идею винеровской кибернетики 1940—1950-х: «вывод об отсутствии принципиальных различий между связями внутри сознания, между сознанием и миром и между объектами мира»[10]. В последние десятилетия этот «постгуманистичекий поворот» оказал существенное влияние не только на философию, но и на такие близкие некоторым авторам «НЛО» эмпирические области, как история и социология науки (к примеру, работы Бруно Латура и Эндрю Пикеринга). Как профессиональные теоретики, так и прочие специалисты в этих областях все чаще интересуются не только культурой «ученых племен» (academic tribes) — антропологический интерес! — но и научной практикой в целом, понимаемой как нелинейно эволюционирующие комплексы отношений между «акторами» самого разного характера: от человеческих индивидов и коллективов до социальных институций, (лабораторных) инструментов, машин и микроорганизмов[11].
Даже среди тех, кто все же готов принять предложенные Н. Поселягиным общие определения «антропологического поворота», скорее всего, возникнут возражения по поводу попытки «консолидировать» их в одно «движение» с носителями неприемлемых для них установок. Подтверждением этому могут служить как уже почти классический спор «философов» и «филологов», так и недавние обсуждения статей К. Платта и С. Козлова[12]. Хотя большинство участников этих дискуссий интересуется человеком/личностью в сетях знаков/текстов, методологические и прочие выводы из этого интереса делаются часто диаметрально противоположные. Так, если для Кевина Платта «внутри текстов нет ничего, кроме того, что вложили в них живые люди», то Марк Липовецкий готов согласиться с Кевином, но только с одной поправкой: да, нет ничего, кроме самих текстов (или дискурсов)[13]. Учитывая, что спор здесь структурно напоминает классический спор между философами Нового времени, между эмпириками и рационалистами, его разрешение вряд ли поддается тривиальной медиации.
Можно привести и другие примеры фундаментальных разногласий, проходящих через сообщество потенциальных фигурантов обсуждаемого Н. По- селягиным интеллектуального движения: давние и недавние споры по поводу роли «актуальности» в науках о человеке и о ценностно-направленной позиции исследователя, по поводу роли теоретизирования и «эмпирического материала» в мотивации научной работы и т.д.[14] Конечно, никто из сторонников антропологического поворота не призывает к объединению вокруг некой новой догмы. Николай Поселягин призывает лишь к сотрудничеству и взаимодействию. Я не против, но вопрос состоит в том, насколько «человека» стоит ставить во главу такой консолидации. Как мы уже видели, «антропологическая» (или «антропоцентристская»?) постановка вопроса грозит исключением важных направлений современной мысли из разговора и игнорированием реальных концептуальных разногласий среди потенциальных участников «поворота». Кроме того, акцент на «человеке» de facto легитимирует методологический индивидуализм и его крайние позитивистские формы — теории рационального выбора и экономического человека, — то есть направления, от которых, подозреваю, большинство сторонников «поворота» предпочло бы дистанцироваться.
Вообще, стремление сделать «человека» основанием и знаменем новых веяний в современной гуманитаристике коренится, по-видимому, не столько в собственно научном поле, сколько в поле политическом (если использовать терминологию Бурдьё). Нередка тенденция более или менее эксплицитно связывать теоретические и методологические предпочтения в науке с конкретной, в частности либеральной (в России — «правой»), ориентацией в политике. Отсюда и упор на «автономию», в отличие от агентности. Автономия прочно ассоциируется в нашем сознании с некой вне- и досоциальной самостийностью человеческой личности и ориентирует исследователя на изучение средств и методов сопротивления властным структурам и освобождения от них. Агент- ность же включает в себя многообразные способы активного взаимодействия между человеческими индивидами и между человеком и обществом, включая кооптацию, мимикрию, манипулирование господствующими дискурсами, выборочную идентификацию с фрагментами этих дискурсов и т.д. Кроме того, как считают постгуманисты, агентность не ограничена миром людей.
Полагаю, что некоторые «отсутствия» в составленном Николаем списке потенциальных ресурсов «антропологического поворота» тоже неплохо объясняются логикой политического поля. Возьмем, к примеру, отсутствие «философии» в списке. Понятно, что данный факт отражает довольно низкий статус современной российской философии, но в мировом контексте такое отсутствие совсем неоправданно. Скорее, оно унаследовано от предшествующих, еще советских форм научного либерализма: как известно, в среде прогрессивных ученых 1970—1980-х годов было принято морщить нос и криво улыбаться при упоминании о философии. Сейчас этот рефлекс оправдывается отказом от гранд-нарративов[15]. Таким образом, несмотря на подчеркивание Николаем напряженности между новым «субъективизмом» и традиционным академизмом, предлагаемый автором «поворот» унаследовал многие классификации и иерархии ценностей от своего академического «оппонента».
То же можно сказать и о марксизме. Двадцать лет прошло после крушения Союза, а мы все еще часто продолжаем бежать как черт от ладана от любого упоминания о марксизме. Боюсь, что к этому нас подталкивают не научные рассуждения, а наши политические пристрастия. Популярная в либеральных кругах идея о том, что современный режим в России является прямым наследником советского режима, часто затемняет как родственные связи первого с «правыми» диктатурами XIX—XX веков, так и актуальность Марксо- вого анализа бонапартизма в «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта».
То же относится и к требующему нового осмысления наследию философа науки Бориса Гессена, не говоря уже об отсутствующих в предлагаемых Н. Поселягиным и его коллегами каноне именах Льва Выготского и Александра Лурии. Кстати, от марксистской теории практики и от теории деятельности отказываются и наши «правые», как они сами себя определяют, теоретики практики[16]. Мне же представляется, что многие мыслительные ходы в работах Выготского и Лурии являются прообразом реальной альтернативы современной суперпозитивистской когнитивной науке, а также одним из мостов между наукой о мышлении и поведении, с одной стороны, и историей, социологией и антропологией культуры, с другой. В работах же Маркса, Гессена, а также малоизвестного у нас марксиста Хенрика Гроссмана просматриваются очертания новой культурной и социальной макроистории науки и техники — столь необходимого сейчас дополнения к микроориентации современных западных STS, «исследований науки и техники»[17].
Ко всему прочему, призывы поставить человека во главу угла, как бы они ни концептуализировались, просто не новы. Ориентация на «живого», «действительного», «исторического» человека, в отличие к «человека вообще», от абстрактного «сознания», — это постоянный спутник гуманитарных и социальных наук, по крайней мере с XIX века. Вспомним, что к такому повороту призывал еще Маркс. В гуманитарных и социальных науках XX века неустойчивый баланс между наукой и субъективностью, а также «структурой» и «агентностью», баланс, периодически нарушаемый поворотами то в одну сторону, то в другую, — это ключевое условие существования соответствующих дисциплин. Кого в такой ситуации можно привлечь очередным призывом к человеку, тем более раздающимся из России, уже несколько десятилетий считающейся академической периферией?
Даже в самой российской традиции, описываемой Поселягиным в терминах академизма и позитивизма, почти каждое десятилетие происходил какой-нибудь поворот к «человеку»: то в виде риторики «человеческого фактора», то в виде «комплексного изучения человека». Не стоит забывать, что лидер советской структуралистской семиотики, Вячеслав Всеволодович Иванов, описывает свою научную парадигму уже с давних пор именно как антропологическую[18].
Так что если и нужно бояться за судьбу работ новых историков, антропологов и социологов культуры, группирующихся вокруг «НЛО» и родственных публикаций и институций — как это делает Николай Поселягин, — то не из-за оппозиции между их «субъективизмом» и «позитивизмом» российского академического истеблишмента. В той степени, в какой эта оппозиция осмысленна, она разделяет «новых» исследователей не меньше, чем отделяет их от «истеблишмента». То есть вопрос не столько в том, привьется ли в России «антропологический поворот», сколько в том, привьется ли в ней такая стилистика научной работы, для которой характерна глубокая интеграция в международный научный контекст, а также рефлексивная (недогматическая) укорененность в отечественных традициях, обладающих мировым авторитетом, но все еще довольно маргинальных в российском контексте (к примеру, формализм и структурализм). То есть привьется ли в ней «стиль "НЛО"», в самом широком смысле?
Во всяком случае, «антропологическим поворотом» этот стиль далеко не исчерпывается. Если такой поворот действительно имеет место, то есть выходит за рамки манифестов, то он является лишь одной из стратегий выхода российских гуманитарных и социальных наук из сегодняшней совсем не блестящей изоляции. Список таких стратегий включает уже упомянутый постгуманизм, пропагандируемый Хархординым и Волковым «прагматический поворот», а также пространственный/географический и имперский повороты, широко представленные на страницах журнала «Ab Imperio». Если у всех этих сдвигов есть общие знаменатели, то они, в основном, отрицательные: антиэссенциализм, антиевропоцентризм, анти-Sonderweg, отрицание «неподвижных двигателей» (unmoved mover) истории. Все указанные выше «повороты» — это попытки придать положительное теоретическое и эмпирическое содержание вышеперечисленным отрицаниям.
В отличие от Н. Поселягина, у меня не вызывает сомнения, что все эти усилия приведут, и уже приводят, к более или менее глубокой реформе отечественной науки. Правда, глубина и успех данной реформы будут во многом зависеть от того, насколько нам удастся в ходе ее осуществления периодически пробивать бреши в нашей национально-региональной и дисциплинарной изоляции. То есть вдобавок к усилиям по выведению отечественной науки «на мировой уровень» нужны еще целевые усилия по ee депровинциализации. В этом деле российским ученым есть чему поучиться у западных славистов и русистов, в том числе и российского происхождения. В силу своего географического положения, западные специалисты по России чаще ощущают «на своей шкуре» последствия провинциальности и изоляции своих ученых занятий в более широком научном поле. Им чаще, чем российским коллегам, приходится, с большим или меньшим успехом, «переводить» свои результаты за узкие национальные и дисциплинарные рамки своих специализаций. К примеру, в последние годы работы Алексея Юрчака привлекли внимание не только коллег-славистов, но и коллег-антропологов. Дело не только в том, что он написал книгу, что называется, «на уровне», но и в том, что ему удалось показать структурное сходство между анализируемым им «перформативным сдвигом» в позднем советском дискурсе и тенденциями в американской политике после 9/11[19].
Этот пример показывает, как важно продвигать идею о теоретической релевантности материала российской, советской и восточноевропейской истории и современности. Идею о том, что многие аспекты истории и современности недавнего «второго мира» достойны не только того, чтобы быть объектом приложения «общепризнанных» (западных) концепций и моделей, но и того, чтобы эти регионы сами служили легитимными источниками теоретических моделей. Эта идея «депровинциализации» России/«второго мира» в последние годы становится предметом серьезного внимания теоретиков и исследователей[20]. Однако сделано пока еще мало. Перед нами — поле непаханое работы. Остается лишь засучить рукава и пахать. По этому поводу, я уверен, у нас с Николаем Поселягиным — полное согласие.
[1] Прохорова И.Д. Новая антропология культуры: Вступление на правах манифеста // НЛО. 2009. № 100. С. 9—16.
[2] Многое из сказанного далее относится и к славистике/русистике в мировом масштабе. Однако детали сравнения и взаимоотношений между отечественной наукой и наукой о России выходят за рамки данного отзыва.
[3] Прохорова ИД. Новая антропология культуры. С. 10; ср.: Waldstein M. Theorizing the Second World: Challenges and Prospects // Ab Imperio. 2010. № 1. P. 98—117.
[4] Платт КМ. Ф. Зачем изучать антропологию? Взгляд гуманитария: вместо манифеста // НЛО. 2010. № 106. С. 24.
[5] Эткинд А. Дорога, вымощенная благими намерениями // НЛО. 2010. № 106. С. 42.
[6] Платт К.М.Ф. Зачем изучать антропологию? C. 20.
[7] Поселягин Н. Антропологический поворот.
[8] Там же.
[9] Ямпольский М. Без большой теории? // НЛО. 2011. № 110. С. 59—84.
[10] Там же. С. 72. В этом контексте нельзя не согласиться с М. Ямпольским, что последняя книга Юрия Лотмана сильно опередила свое время. Но то же можно сказать о многих других работах зрелого Лотмана, уже начиная с 1970-х годов. Рассматривая культуру и повседневную жизнь как тексты, он одновременно сближал характеристики текста с характеристиками эволюционирующего живого организма и даже человеческой личности. См. мою попытку сопоставить идеи, центральные для современного западного науковедения (science studies), с идеями Лот- мана: Waldstein M. The Mangle of Practice or the Empire of Signs? Toward a Dialogue between Science Studies and Russian Semiotics // The Mangle in Practice / Eds. A. Pickering, K. Guzik. Duke University Press, 2009.
[11] Latour B., Woolgar S. Laboratory Life. 2d ed. Prienceton, N.J.: Princeton University Press, 1986; Latour B. Science in Action. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1987; Pickering A. The Mangle of Practice. Chicago: University of Chicago Press, 1995; Латур Б. Нового времени не было: Эссе по симметричной антропологии. СПб.: Издательство Европейского университета, 2006; Волков В., Хархордин О. Теория практик. СПб.: Издательство Европейского университета, 2008. С. 243—261. Кстати, такой «постгуманистический» подход к практике Латур и Вулгар обосновывают отнесением к опыту той же антропологии: «...антрополог [заранее, до исследования] не знает ни природу исследуемого общества, ни где нужно провести границы между технологическими, социальными, научными, природными и другими областями...» (Latour B., Woolgar S. Laboratory Life. P. 279). Авторы называют этот, как они утверждают, одолженный у этнографии принцип «рабочим принципом неопределенности». Интересно, что антропология/ этнография здесь понимается не как эталон «антропологической установки» (см. выше), а как образец максимального эмпиризма и минимальной предпосылочности (включая отсутствие предпосылок по поводу того, что относится к миру человека, а что нет, и что нужно в исследовании ставить во главу угла).
[12] См. блок материалов «Антропология как вызов» (НЛО. № 106. С. 11—64) и «Времена филологии» (НЛО. № 110. С. 13—114).
[13] См.: Антропология как вызов. C. 19, 37.
[14] Там же. См. особенно реплики Бориса Дубина, Виктора Живова, Сергея Козлова, Кевина Платта и Сергея Ушакина.
[15] Несправедливо, кстати. Ведь удар по этим нарративам был в свое время нанесен в первую очередь философами.
[16] Волков В., Хархордин O. Теория практик. С. 12.
[17] Freudenthal G. The Hessen-Grossman Thesis: An Attempt of Rehabilitation // Perspectives on Science. 2005. № 13. P. 166—193.
[18] Иванов В.В. Наука о человеке: Введение в современную антропологию. М.: РГГУ, 2004.
[19] Boyer D, Yurchak A. American Stiob: Or, What Late-Socialist Aesthetics of Parody Reveal about Contemporary Political Culture in the West // Cultural Anthropology. 2010. May. Vol. 25. № 2. P. 179—221. См. также: http://www.culanth org/?q=node /322.
[20] См. годовую темy журнала «Ab Imperio» за 2011 год: Второй мир — второй раз? Концепция Второго мира на перекрестке социальных наук и имперской истории.