купить

Платонов: идеология, язык, бытие

 

Варламов А.Н. АНДРЕЙ ПЛАТОНОВ. — М.: Молодая гвардия, 2011. — 546 с.— 5000 экз. — (ЖЗЛ. Вып. 1294).

 

Факт издания обширного биографического исследования об одном из крупней­ших русских писателей ХХ в. (через 60 лет после его смерти) примечателен, ведь в представлениях о жизни Платонова белых пятен по-прежнему больше, чем яс­ности. Предшествующие биографические тексты были посвящены отдельным пе­риодам жизни писателя, отчего целостный взгляд на эволюцию его творчества оказывался затруднен. Однако появление новой работы одновременно и радует, и настораживает.

Сразу нужно заметить, что перед нами — не биографическое исследование в привычном понимании этого жанра. И дело тут не только в наличии лишь случайных ссылок на источники или желании придать повествованию оттенок беллетристичности. Работа Алексея Варламова скорее выстраивает некую хро­нологию текстов Платонова, сопровождаемую биографическим фоном, чем кон­центрирует внимание на тех или иных событиях. Этот взгляд мог бы оказаться любопытным, если бы треть книги не занимали выдержки из произведений Платонова, а комментарий к цитатам не сводился бы столь часто к пересказу сюжетов. Еще одним серьезным минусом работы представляется стиль изло­жения, странно балансирующий между историко-филологическим дискурсом и популярной публицистикой, не чурающейся сугубо оценочных высказываний и банальностей.

Несмотря на явное тяготение к описыванию текстов, эта книга одновременно является попыткой связать художественный мир Платонова с теми или иными моментами его жизни. Описываемые в книге события позволяют последова­тельно проследить, как отражались в художественных текстах самые разные сферы деятельности Платонова —литейщика, паровозного машиниста, мелиора­тора, военного корреспондента. Работа Варламова не вводит в научный оборот новые источники. Однако ее достоинством является то, что в ряде случаев сопо­ставление противоречивых мнений помогает осмыслению некоторых этапов био­графии Платонова. Среди таких наиболее запутанных эпизодов, получающих определенное прояснение в книге Варламова, можно отметить события вокруг публикации повести «Впрок», эволюцию непростых взаимоотношений автора «Котлована» с Горьким и Фадеевым, арест сына писателя — Платона. Хро­нологическое перечисление текстов заставляет обратить особое внимание на трудоспособность Платонова: в свободное от инженерной работы время он в кратчайшие сроки создавал самые значительные свои произведения. Кажется не­вероятным, что «Сокровенный человек» был написан за полтора месяца, а «Че­венгур» — меньше чем за год. Примечательно и то, что после 1936 г., когда лите­ратурные заработки превратились в основное средство существования, Платонов стал медленнее писать и больше не обращался к крупным формам.

Кроме того, биография помогает пошатнуть некоторые устоявшиеся мифы о жизни писателя. Варламов разрушает распространенное мнение о самородке- простолюдине, творившем ex nihilo, представляя неискушенному читателю ав­тора, зачитывавшегося Кантом, Шпенглером и Розановым. Но одновременно этот интерес к философии едва ли способен дать исчерпывающее объяснение фе­номену писателя, одинаково не вписывавшегося в ряды «пролетарских писате­лей» и «эстетствующей интеллигенции». И несмотря на то, что за Платоновым прочно закрепился титул проклятого автора, все же нельзя не заметить, что его судьба сильно отличалась, например, от участи Введенского и Хармса: писатель избежал арестов и ссылок, а его опубликованные произведения получали вос­торженные отзывы Валерия Брюсова, Георга Лукача, Эрнеста Хемингуэя, Ми­хаила Шолохова.

Из литературоведческих выводов важным представляется акцент биографа на принципиальной несводимости произведений Платонова к однозначным интер­претациям: «„можно говорить о платоновской полифонии, когда у каждого есть свое видение, свой взгляд на мир, и автор этот взгляд никоим образом не подав­ляет, а внимательно каждого из героев выслушивает» (с. 138). И именно эта внут­ренняя полифония дает возможность подступа не только к таким ключевым ан­тиномиям платоновской прозы, как утопия/антиутопия, прогресс/катастрофа, город/деревня, наука/искусство, но и к природе двойственного взгляда на бытие столь многих его героев.

Однако, рассеивая некоторые биографические небылицы и читательские сте­реотипы, Варламов, кажется, содействует закреплению ряда литературоведческих мифов. Выделив тему «двойника» как едва ли не главную для приближения к по­ниманию текстов Платонова, автор биографии порой предлагает печально одно­значные трактовки его произведений. Так, Варламова отличает особое внимание к мотиву богооставленности у Платонова: «„и в "Чевенгуре", и в "Котловане" ста­вится безжалостный, лишенный двусмысленности диагноз обезбоженному миру» (с. 192). Упоминания имен партийных вождей в статье Платонова «Творчество советских народов» биограф трактует исключительно как сочувствие к народу — носителю большевистского мифа и называет это сострадание главной (и едва ли не единственной!) причиной присутствия идеи социализма в платоновских текс­тах 30-х гг. (с. 421—422). Сама идея толкования этих произведений через образ лишенной Бога души во многом следует филологическим стереотипам, сложив­шимся вокруг Платонова, однако определенную новизну вносит попытка Варла­мова связать этот мотив с биографией писателя. Отталкиваясь от тезиса о богооставленности, книга Варламова фактически начинает выстраивать траекторию жизни писателя, от коммунизма пришедшего (или даже — возвратившегося) к православию: «В военные годы стремление к воцерковленности у Платонова представляется очевидным» (с. 484).

Сомнение в этой гипотезе порождают не только явные симпатии Варламова к православию. Во-первых, в разговоре о христианском подтексте произведений Платонова необходим акцент на интересе писателя не столько к «официальному» православию, сколько — к старообрядчеству и апокрифической традиции, что проявлялось в художественных текстах и записных книжках. Во-вторых, нужно заметить, что религиозная тематика у Платонова выходит за рамки христианской парадигмы и наряду с библейскими аллюзиями эти произведения изобилуют языческими мотивами. Можно вспомнить, например, замечание И. Спиридоно­вой о «Котловане»: «В игре девочки Насти "в материнские кости" оживает куль­турная память язычества: кости матери — оберег от смерти, а игра — ритуал воз­вращения матери в жизнь ребенка»[1]. «Православная» вера персонажей Платонова очень часто сохраняет возможность общения с Богом «на равных»: «Бог ныне тоже небось солдат, — а кто же Он, когда кругом зло лютует? Тогда Он не Бог — я ведь так смотрю!»[2]

Но главная проблема заключается в том, что православная трактовка произве­дений писателя лишает анализ многоплановости и вступает в явную конфронта­цию с ранее высказанной Варламовым мыслью об амбивалентности платонов­ских символов. Но в ракурсе идейной полифонии и христианское толкование текстов Платонова способно обнаружить большую глубину. Весьма важной в этой связи представляется мысль Е. Проскуриной: «Сквозной для платоновских произведений мотив пустого, свободного сердца, ассоциирующийся прежде всего с душевной смертью, актуализирует иное, обратное по смыслу значение: чистоты души и евангельской духовной "нищеты" <...> Таково смысловое ядро главного мотива повести, мотива котлована, который есть одновременно и "пропасть", то есть могила, символ смерти, и "маточное место", то есть утроба, символ рождения, жизни»[3]. Необычны и связи между религией и атеизмом в размышлениях Пла­тонова: «Бог есть и бога нет. То и другое верно. Бог стал непосредственен etc., что разделился среди всего — и тем как бы уничтожился. А "наследники" его, имея в себе "угль" бога, говорят его нет — и верно. Или есть — другие говорят — и верно тоже. Вот весь атеизм и вся религия»[4].

Кстати, именно идейная полифония не позволяет объяснять прижизненные публикации Платонова лишь глупостью цензоров или самоотверженностью из­дателей. Произведения Платонова кардинальным образом отличались от текстов тех советских авторов, которые из соображений конъюнктуры перемежали свои сокровенные мысли вынужденными цитатами из коммунистических вождей. В этом смысле весьма показательно обсуждение повести «Впрок» советскими ли­тературоведами: одни и те же эпизоды трактовались разными рецензентами то как истинно пролетарские, то как контрреволюционные и издевательские[5]. П. Бу- дин применяет к произведениям Платонова понятие «метаутопия», подразуме­вающее «такой тип текста, который принципиально открыт и в котором утопи­ческие и антиутопические элементы, сталкиваясь, сосуществуют, и при этом ни один из них не доминирует»[6].

«И новые силы, новые кадры могут погибнуть, не дождавшись еще, не до­строив социализма, но их "кусочки", их горе, их поток чувства войдут в мир бу- дущего»[7], — вряд ли эту перекликающуюся с финалом «Котлована» запись 1931 г. можно истолковать как бесповоротное разочарование в большевистском проекте. И прежде всего потому, что ужас перед смертью целого поколения в ху­дожественном универсуме Платонова оказывается неотделим от веры в спаси­тельный потенциал социализма. Автор биографии приводит цитату из писателя и критика Я.С. Рыкачева, близкого знакомого Платонова, отмечавшего важней­шую особенность его текстов: «У нас найдется целый ряд литераторов, которые могут сказать, что здесь есть контрреволюционный душок. К Платонову надо подходить иначе. У него необычайно острое понимание страдания. Платонов на­чинает подходить к социализму и рассматривает социализм как то, что может из­лечить человечество от страдания» (цит. по с. 335). Однако, по мнению биографа, автор «Котлована» выносит социалистическому проекту недвусмысленный при­говор, который мог бы быть сформулирован следующим образом: «Их новый и серьезный мир оказался по меньшей мере не лучше старого, но уродливее и страшнее» (с. 320).

С этим выводом трудно согласиться. При наличии ностальгических мотивов у Платонова крайне сложно отыскать произведения, подпадающие под опреде­ление тоски по старому миру. Даже образы деревни, леса, земли при всех «кресть­янских» интонациях оказываются неотделимы от темы машин и мастерских, в гимнах которым Платонов превосходит даже футуристов[8]. Размышления героев поздних рассказов также нельзя назвать грезами о дореволюционной эпохе: «А прежде-то какая жизнь была: у матери в утробе лежишь — себя не помнишь, наружу вышел — гнетет тебя горе и беда, живешь в избе, как в каземате, и света не видать, а помер — лежи смирно в гробу и забудь, что ты был. Повсюду нам было тесное место, Назар Иванович, — утроба, каземат да могила — одно беспамятство; и ведь каждый всем мешал!»[9] То, что действительно поражает при чтении текстов Платонова, — это принципиальная неизменность картины мира: «Катастрофа стала учителем и вождем человечества, как всегда была им»[10].

Платонов редко оглядывается назад в поисках выхода[11], но в его текстах посто­янно возникает тема внешней угрозы для дела, еще толком не отыскавшего своего начала (можно вспомнить не только роман «Чевенгур», но и ранние рассказы «Песчаная учительница», «О потухшей лампочке Ильича»). И это убеждение от­нюдь не исчезло, но даже стало более острым в военные годы: «Наша земля мне виделась такой доброй и прекрасной, что ее обязательно когда-нибудь должны по­губить враги»[12]. Точно так же на мотив детской смерти в «Котловане» можно взглянуть через поздний рассказ «Взыскание погибших»: «А жить на земле, видно, нельзя еще, тут ничего не готово для детей: готовили только, да не управились!..» И несколькими абзацами ниже еще одна важная фраза (разом сотериологическая и апокалиптическая): «Пусть опять будет советская власть, она любит народ, она любит работу, она всему научает людей, она беспокойная»[13]. Но при этом крайне сложно представить себе Платонова, умиротворенного наступившим счастьем (будь то триумф прогресса или возврат к золотому веку), слишком уж часто покой описывался им как торжество невыносимого мещанства: «Это удовлетворенное почесывание правым большим пальцем о левую ладонь, это самоудовлетворен­ность рабочего мещанина. Это жеванье колбаски, достигнутой наконец»[14]. Даже воробью, которого метель с Тверской площади чудесным образом переносит в рай­ский край изобилия, быстро становится там «стыдно и отвратительно»[15].

Едва ли можно согласиться и с замечанием Варламова о том, что «война рас­сорила бывшего революционера с коммунистическим проектом, и в военной прозе Платонова коммунистов практически нет» (с. 493). В действительности ге­рои большинства текстов Платонова 40-х гг. вопреки желанию биографа оказы­ваются убежденными коммунистами (если, конечно, не сужать значение этого слова до партийных функционеров), а «большое изображение Ленина»[16] на стене деревенской избы по-прежнему соседствует с иконами. Стремление автора био­графии замечать за «ссылками» на коммунистов прежде всего «скрытую поле­мику» c режимом, а за фразой «в Ленине для меня будто снова воскресла мать, и для меня он больше, чем мать»[17] прочитывать лишь тоску по «утраченной чистоте революции» (с. 491, 494) кажутся поспешными и опрометчивыми.

Политический миф продолжал присутствовать в прозе Платонова и на более глубоком уровне. Нужно вспомнить, что в военные годы советская идеология значительно эволюционировала в сторону примирения с традицией и коммунисти­ческие лозунги во многом уступили место национально-патриотической риторике. В этом смысле сами образы «русских солдат» и «тружеников войны», проти­востоящих «испуганным», «скупым» и «малоумным» фашистам, были неотъемле­мой частью мифологической символики. Но разумеется, рассказы Платонова от­нюдь не ограничивались сферой идеологии, а, как и прежде, часто вступали в конфронтацию с магистральным курсом коммунистической партии. Слишком уж не укладывались в формат советских рассказов о войне эти странные, поглощенные метафизикой герои, прилаживающие к избам фанерные крылья и поднимающие вместо знамен собственные отсеченные руки (но при этом неизменно оказываю­щиеся реальнее любых «реалистичных» версий Второй мировой войны!). В этом смысле проблема взаимоотношений с идеологией в военной прозе Платонова едва ли предстает менее запутанной, чем в 1930-е гг.

Впрочем, к истории отношений Платонова с коммунистическим проектом может быть применима иная оптика. На идеологическом уровне тексты Платонова оказы­ваются весьма интересны как редкий пример русской неэмигрантской прозы, ха­рактерной чертой которой является критика большевизма слева. Причем в силу проблематичности разграничения векторов pro et contra случай Платонова оказы­вается куда более сложным, чем творческая эволюция таких авторов, как Евгений Замятин или Виктор Серж. Варламов почти не касается этой темы, но указывает на необычность поступков писателя, который «с необъяснимым, самоубийственным упорством продолжал утверждать кооперативные идеи в противовес тотальному обобществлению и обезличиванию» (с. 254). Приводимые в книге многочисленные прижизненные обвинения Платонова в «анархических умонастроениях», провоз­глашении «бакунинских идей», близости к «анархо-индивидуализму» (с. 143, 258, 366) подтверждают мысль о закономерности подобных нападок. Стоит вспомнить и о сотрудничестве с кружком неомарксиста Георга Лукача[18] — Платонов публико­вал свои тексты в близком этому кружку журнале «Литературный критик».

Политические взгляды писателя, несомненно, выходили за идеологические рамки большевизма (пусть даже сам он и называл их большевистскими), но при этом par excellence оставались внутри левой традиции. «Еле зацветшие растения они вырвали прочь и засеяли почву мелкими злаками бюрократизма. <...> После снесенного сада революции его поляны были отданы под сплошной саморасту­щий злак»[19] — такие пассажи из «Чевенгура» вкупе с левацкими пророчествами в статьях («Мы накануне наступления масс, самих масс, без представителей, без партий, без лозунгов»[20]) напоминали не большевистские агитки, а лозунги Крон­штадтского восстания. Примечательно, что герой очерка «В поисках будущего» зачитывается не только Бебелем и Марксом, но и Кропоткиным[21]. «Чтоб истреб­лять целые страны, не нужно воевать, нужно так бояться соседей, так строить во­енную промышленность, так третировать население, так работать на военные за­пасы, что население все погибнет от экономически безрезультатного труда, а горы продуктов, одежды, машин и снарядов останутся на месте человечества, вместо могильного холма и памятника», — отмечал Платонов в записных книжках[22].

Впрочем, во избежание выстраивания нового мифа о писателе необходимо ука­зать на множество противоположных записей: «Советская власть абсолютно права: в истории случилось обстоятельство (послевоенное и военное), когда люди — многоразличные пиздюки, не поддающиеся никакой коллективности (бла­годаря специфике этой самой "коллективности"), нуждаются в великом руковод- стве»[23]. Едва ли подобные мысли можно расценивать как слепую завороженность идеологическими фантазмами, слишком уж они перекликались с художествен­ными описаниями «всей пассивной массы истории <„> всех экскрементов, опло­дотворяющих века и эры»[24]. «Если бы ты знала, как тяжело живут люди, но един­ственное спасение — социализм, и наш путь — путь строительства, путь темпов, — правильный», — писал Платонов жене через год после завершения «Котлована»[25].

Все это позволяет говорить о сложнейшей противоречивости взаимоотноше­ний Платонова с идеологией и властью. Для «диссидентской прозы» его тексты чересчур изобилуют социалистическими убеждениями, для «гимна революции» они нарочито мрачны, а для «православной проповеди» — слишком двусмыс­ленны и пронизаны эстетикой абсурда. В то же время эти антиномии способны породить иллюзию (во многом разделяемую Варламовым) о возможности декон­струкции текстов Платонова через анализ идеологических дискурсов его вре­мени. Действительно, существует огромный искус взглянуть на творчество этого писателя как на попытку осмысления эволюции большевистского мифа, пре­исполненного внутренних противоречий, подвергавшегося многочисленным кор­ректировкам и постоянно сталкивавшегося с другими идеологическими концеп­тами (от троцкистского до либерального). Однако едва ли взгляд через призму идеологии даст понять, каким именно образом из столкновения политических мифов (и из него ли?) возник писатель Андрей Платонов и почему только в его книгах оказалось возможным столь безумное сосуществование бесстрашных красноармейцев, несгибаемых стахановцев, искренних строителей социализма и мотивов медленного умирания, хаоса войны, безжалостности власти.

Но, пожалуй, самым большим недостатком подобного подхода оказывается жесткая привязка текстов Платонова ко времени их создания. Скольжение по по­верхности политического не позволяет уделить серьезное внимание глубинному бытийному пласту произведений, пронизанных метафизикой смерти. Едва ли смена политических декораций смогла бы повлиять на потребность Вощева вгля­дываться в темную пустоту таинственной жизни, и в этом смысле котлованом у Платонова оказывается человеческое бытие как таковое. Здесь, как у Сэмюэля Беккета или Мориса Бланшо, бесконечное умирание героев одержимо идеей вы­нести из смерти таинственный опыт. Именно поэтому вывод Варламова о том, что в финале «Чевенгура», несмотря на символизм сцены погружения героя в озеро, «торжествует не воскрешенье мертвых, но гибель живых» (с. 164), не­вольно выглядит как буквальное понимание сюжета романа. Что вдвойне обидно: ведь в другом месте биограф пишет о том, что самоубийства платоновских героев заключают в себе «нерасшифрованный смысл» (с. 248). Платонова неизменно интересовала непостижимость сокровенного смысла: страшный опыт смерти в его книгах является и опытом бессмертия.

«Смерть была для него важнее, главнее, сокровеннее даже, нежели револю­ция», — точно замечает Варламов (с. 196). Но возможно, вопреки желанию био­графа, стоит продолжить мысль — и сокровеннее, чем Бог: «Конечно, мертвые пи­тают живых во всех смыслах. Бог есть — покойный человек, мертвый»[26]. Весьма существенной здесь представляется точка зрения А. Полякова о надежде Плато­нова «на разрешение в процессе революционного преобразования мира некоторых важнейших для человеческого бытия вопросов, не решенных, по его мнению, хри- стианством»[27]. Разумеется, в православном дискурсе Варламова «та пустота, сквозь которую тревожным ветром проходит неописанный и нерассказанный мир»[28], мо­жет быть заполнена только Творцом. Но укладывается ли философия Платонова в эту привычную схему? Или же его тексты указывают на зияющие просветы Пу­стоты, полностью заслонить которые силуэт Творца никогда не был способен? Не стремятся ли герои Платонова обнаружить в Пустоте способность стать скрепляю­щим центром? Вспомним фрагмент из рукописей «Котлована»: «... в глине тоже есть скважинки и мелочь пустоты, и там вечная сжатая тьма <... > без той скрытой щелистой пустоты глина не могла бы мяться и терпеть, — она давно бы лопнула, искрошилась в разъединенное ничтожество и исчезла бы прочь от ветра, времени, воды»[29]. Не являются ли смерть, любовь, революция, Бог, прогресс для Платонова чем-то нераздельным — попыткой приблизиться к той стирающей все противопо­ставления Пустоте, языком которой пытались заговорить его герои?

Кстати, в разговоре о художественных текстах Платонова автор биографии почти не обращается к теме языка. Весьма симптоматична формулировка этой установки: «Обращать внимание лишь на язык писателя значит совершенно Пла­тонова упрощать; сколь бы ни был этот язык необыкновенен, он никогда не был самоцелью, а лишь служил средством»[30]. И здесь Варламову нужно решительно возразить: невнимание к теме языка в случае Платонова окажется гораздо боль­шей ошибкой, чем выстраивание анализа на литературных параллелях, художе­ственно-биографических перекличках или идеологических деконструкциях. Бы­тийное и языковое у Платонова сплетены в одно целое, пренебрежение одним из этих пластов автоматически означает невнимание ко второму: эти тексты блуж­дают на глубинных уровнях, где бытие проговаривает человека, а не человек про­износит слова. Расхожие модели коммуникации, для которых язык — «лишь сред­ство», оказываются мало применимы к произведениям Платонова, пронизанным идеей невыразимого. Слово для Платонова является не столько инструментом общения, сколько возможностью одновременного прикосновения и к Бытию, и к Ничто. Здесь может оказаться полезным обращение не к лингвистике, а к фи­лософии языка Гумбольдта и Хайдеггера, не говоря уже о православной традиции имяславия, к сожалению, забытой Варламовым в этом случае.

Завершая разговор о биографическом исследовании, нужно заметить, что эта книга сегодня оказывается единственным шансом получить систематизирован­ные сведения о жизни Платонова и в то же время она способна создать пугающе одностороннее представление относительно ряда векторов его творчества. Но тем не менее публикацию книги Варламова можно считать своевременным шагом на пути к осмыслению связей между жизнью и творчеством Платонова, которое, ка­жется, только начинает намечаться.



[1]         Спиридонова И.А. Рассказ Платонова «Одухотворенные люди»: текст и контекст // Творчество Андрея Платонова: Исслед. и материалы. СПб., 2008. Кн. 4. С. 230.

[2]       Платонов А.П. Никодим Максимов // Платонов А. Смерти нет! М., 2010. С. 195.

[3]         Проскурина Е.Н. Мистериальные аспекты поэтики пове­сти «Котлован» // «Страна философов» Андрея Плато­нова: проблемы творчества. М., 2000. Вып. 4. С. 595, 598.

[4]       Платонов А.П. Записные книжки. Материалы к биогра­фии. М., 2006. С. 257.

[5]         См.: Протокол заседания рабочего редсовета Государст­венного издательства художественной литературы // Ар­хив А.П. Платонова. М., 2009. Кн. 1. С. 599—619.

[6]         Будин ПА. Библейское, мифическое, утопическое: анализ повести Платонова «Джан» // Творчество Андрея Плато­нова: Исслед. и материалы. Кн. 4. С. 156.

[7]       Платонов А.П. Записные книжки. Материалы к биогра­фии. С. 71.

[8]         Вспомним, как соединились серп и молот в авторском пред­уведомлении к поэтическому сборнику «Голубая глубина»: «Между лопухом, побирушкой, полевой песней и электри­чеством, паровозом и гудком, сотрясающим землю, — есть связь, родство, на тех и других одно родимое пятно» (Пла­тонов А.П. Соч. М., 2004. Т. 1, кн. 1. С. 480).

[9]    ПлатоновА.П. Афродита // Платонов А. Смерти нет! С. 351.

[10]       Платонов А.П. Потомки солнца // Платонов А. Соч. Т. 1, кн. 1. С. 224.

[11]       Важно, однако, отметить присутствие идеи золотого века как иллюзии, нереализуемой мечты: «Картина изображала мечту, когда земля считалась плоской, а небо близким» (Платонов А.П. Джан // Платонов А. Собр. соч.: В 3 т. М., 1985. Т. 2. С. 11).

[12]       Платонов А.П. Броня // Платонов А. Смерти нет! С. 64.

[13]       Платонов А.П. Взыскание погибших // Платонов А. Смерти нет! С. 217, 219.

[14]       Платонов А.П. Записные книжки. Материалы к биогра­фии. С. 181.

[15]       Платонов А.П. Любовь к Родине, или Путешествие во­робья // Платонов А. Собр. соч.: В 3 т. М., 1985. Т. 3. С. 263.

[16]       Платонов А.П. Никодим Максимов // Платонов А. Смерти нет! С. 194.

[17]       Платонов А.П. Полотняная рубаха // Платонов А. Смерти нет! С. 412.

[18]       См.: Полтавцева Н. Платонов и Лукач (из истории совет­ского искусства 1930-х годов) // НЛО. 2011. № 107. С. 253—270.

[19]       Платонов А.П. Чевенгур. М., 2004. С. 349.

[20]       Платонов А.П. Всероссийская колымага // Платонов А. Соч. М., 2004. Т. 1, кн. 2. С. 191.

[21]       Платонов А.П. В поисках будущего (Путешествие на Камен­скую писчебумажную фабрику) // Платонов А. Котлован. Текст. Материалы творческой истории. СПб., 2000. С. 369.

[22]       Платонов А.П. Записные книжки. Материалы к биогра­фии. С. 103—104.

[23]       Там же. С. 139.

[24]       Платонов А.П. Лунные изыскания // Платонов А. Соч. Т. 1, кн. 1. С. 118.

[25]       Платонов А.П. Письмо М.А. Платоновой, 27 августа 1931 г. // Архив А.П. Платонова. Кн. 1. С. 502.

[26]       Платонов А.П. Записные книжки. Материалы к биогра­фии. С. 272.

[27]       Поляков ВА. Революция и христианство в повестях Андрея Платонова «Котлован» и «Сокровенный человек» // Твор­чество Андрея Платонова: Исслед. и материалы. Кн. 4. С. 182.

[28]       Платонов А.П. Чевенгур. С. 54.

[29]       Динамическая транскрипция рукописи «Котлована» // Котлован. Текст. Материалы творческой истории. С. 197.

[30]       Варламов А.Н. Третий сын // «Страна философов» Анд­рея Платонова: проблемы творчества. Вып. 4. С. 44.