Александр Уланов
Новый журнал
РУССКАЯ ПРОЗА: Литературный журнал. — СПб.: ИНАПРЕСС, 2011. — Вып. А. — 264 с.
Журнал (редакция: Никита Бегун, Денис Ларионов, Станислав Снытко) сразу заявляет о своих публикаторских и исследовательских намерениях: половина первого выпуска отведена под роман Андрея Николева «По ту сторону Тулы» и статьи о нем Валерия Шубинского и Василия Кондратьева. Николев — псевдоним Андрея Николаевича Егунова (1895—1968), фило- лога-античника, писателя, поэта. Хотя роман был издан в 1931 г., возвращение текста можно только приветствовать. Во многом иначе выглядит после знакомства с Николевым предыстория концептуализма. Роман полон обыгрывания советских клише, как сюжетных («.местное кулачье, возглавляемое попом, не дремлет. Когда Федор спит, оно подкрадывается и вырезает ему голосовые связки. Казалось бы, все кончено. Но Федор, немой, научается танцевать», с. 120), так и стилистических («.разъяренный стальной конь, ни на что не обращая внимания, разрезал сухой жгучий ветер; он спешил доставить нас к цели», с. 102). Но предмет иронии — не только советское, но и претензии основного персонажа («...правда ли, что я тоже демоничен?
Мне об этом Марья Семеновна что-то говорила в Петергофе», с. 67), его дез- ориентированность (после убийства мухи следует монолог: «Что делать, как быть? Лев Толстой говорит, что убивать нехорошо. А может быть, хорошо. Все непонятно. Почему я здесь, в Крапивенском уезде?», с. 71). Очень часта в речи персонажа частица «бы»: хотелось бы пожить в вагоне, как мог бы выглядеть его приезд. Самоирония человека, понимающего, что у него остался лишь стиль, которым он не может ничего сказать. Осталось только убежище цитат, которые не переименуешь, как города и улицы.
Благородный жест републикации оказывается, однако, и рискованным: большинство представленных в журнале современных авторов выглядят продолжателями традиции Николева, и представляется возможным оценить, насколько им удается эту традицию развить. Громоздятся литературные клише-красивости. «В этой сонной на вид женщине он обнаружил великолепную и изощренную любовницу, дышавшую свирепо и вольно, как после скачки на черном лоснящемся коне по закатному оранжевому плоскогорью» (Александр Мурашов, с. 232). «Это было деревце, росшее у туалета, поразившее однажды госпожу Б. в пору цветения своей красотой: бело-розовые лепестки и чудный аромат» (Александр Ильянен, с. 152). «Перегородчатая эмаль жизни поползла из материи смерти и вернула лицу — и всему телу, вплоть до грудей, желанность» (Антон Равик, с. 256). Расцветает риторика. «Что за чудо эта стена! И кто тебя выдумал?» (А. Ильянен, с. 140). «Ах, обо всем остальном — промолчим», «.где же счастье, где все, что у нас было — и называлось "Дача. Лето"?» (Станислав Снытко, с. 201). Стиль демонстративно перегрет: «.окно в восемнадцатиметровом параллелепипеде зияло, как язва желудка, и кровоточило закатными вечерами» (Николай Кононов, с. 185). Персонаж сам ощущает высокопарность своей речи, но иначе уже не может («Высокопарно? То-то и оно» — Н. Кононов, с. 190). Тексты полны портретов персонажей, упорно стилизуемых под XIX век. «Небольшая голова с вытянутыми скулами была малоподвижна, нос чуть приплюснут, рысьи бледные глаза осторожны, внимательны и пустоваты» (А. Мурашов, с. 232). «Мастерица виноватых взоров» или «конькобежец и первенец, веком гонимый взашей», в таких текстах существуют разве что как цитаты для иронического обыгрывания («аленьких впускательница свеч» — Н. Кононов, с. 190), потому что ассоциативный портрет требует большей активизации языка. Даже пишущий о Николеве Кондратьев не удерживается от представления того в виде персонажа романа XIX в.: «...черты лица были неяркие, но четкие и благородно очерченные. Взгляд его был прямой и ясный, благожелательный и едва ироничный» (с. 129).
Даже социальная сатира на бюрократический кошмар Александра Покровского не может обойтись без стилизации под Россию начала XX в. Есть стилизация уже второго уровня — романа Серебряного века, указывающего на роман XVIII в.: «...побледневшие плоды, цветы и птицы на шпалерах словно существовали скудной и томной жизнью за поверхностью тусклых, пожухлых зеркал» (А. Мурашов, с. 223). Как и герой Николева, персонаж все время что-то собирается создать. У Ильянена — написать роман «Серфинг» или роман «Высший градус». У Кононова — вздыхает о своих пропавших пяти монографиях и двадцати пяти фундаментальных статьях — «потом, конечно, оказалось, что монографий нет вообще, а статей в несколько раз меньше, чем заявлялось» (с. 189). Значимость персонажу придает сознание принадлежности к чему-то высокому, причем в этой принадлежности он не сомневается, да и в своей значимости тоже. «Надо было только принадлежать культуре, ну хоть и не Серебряного, но, по моему ощущению, свинцового века уж точно. <...> Мы становились, ну, не знамениты, а имениты» (Н. Кононов, с. 187). Знаком принадлежности является и центонность — речи («.наша речь была центонна» — Н. Кононов, с. 190) или текста. Конечно, «слово остается мощным инструментом по созиданию действительности, не менее реальной, чем сама реальность» (предисловие Кирилла Корчагина к прозе А. Мурашова), но
затем эта действительность либо станет жить, либо останется одномерной схемой. Лионель А. Мурашова не успевает набрать достаточно значений в своем условном существовании, чтобы читатель мог надеяться почерпнуть какие- то значения из его исчезновения.
Мощным источником клише являются блоги — и А. Ильянен заявляет свой роман «Highest degree» как роман- блог. Он таким и становится — как один из миллионов блогов, без отбора, концентрации смыслов. Соответственно и ценность его не менее — но и не более, — чем любого другого произвольно взятого блога. Но речи-регистратору отдает дань и С. Снытко («Синхронно дергаются на диско- вечерине Машка с Сережкой, здесь же скачут Машкины неродившиеся детишки и Сережкин 60-летний цирроз, и поблизости бесятся цены на нефть, на литр и на баррель.», с. 203), и многие другие авторы журнала. Едва ли это «продолжение исследования речи» (А. Ильянен, с. 184) — скорее демонстрация ее стандартов. Так название журнала приобретает, может быть, не предусмотренное его редакцией объяснение: это именно русская проза в продолжении ее понимания в XIX в. — последовательный реализм, то есть изображение уже не общепринятого представления о действительности, а непосредственно стандартного сознания, раздробленного, осознающего исчерпанность старой речи и неспособного найти новую. Персонаж Ильянена говорит о выборе между гламуром и трэшем (с. 172), ничего более сложного для такого типа сознания не существует. Аналогично, в предисловии к прозе С. Снытко Денис Ларионов отмечает, что некоторые авторы предыдущего поколения могли апеллировать к трансцендентальным категориям, а Снытко этой возможности не имеет, и ему «остаются лишь языковые игры и замещение, связанное с фигурой Отца» (с. 199). О личном усилии взгляда, выбора, означивания речь не идет. Либо внешняя трансценден- тальность, либо внешний язык. Либо чужой гламур, либо чужой трэш. Но не персональность.
Д. Ларионов справедливо говорит о концептуалистском подходе (с. 199, 200) в текстах С. Снытко, это можно отнести и ко многим другим авторам первого выпуска «Русской прозы». Не
перебрался ли в питерские музеи концептуализм, исчерпав себя в Москве? Но концептуализм терапевтичен — он собирает вместе то, без преодоления чего невозможно двигаться дальше. В этом и значение стилизующих текстов — будущая проза должна быть иной. Она была иной и во времена Николева: предельная интеллектуализация у С. Кржижановского, поиск иных логик у Д. Хармса и А. Введенского, активизация ассоциативных ресурсов языка и культуры у О. Мандельштама. Есть доля иной прозы и в первом выпуске журнала. Рассказ Маргариты Меклиной — сплав сознания абсурдности рождения и смерти, дистанции между людьми, собственной пустой ярости и замотанности (почему бы не назвать это психологизмом и метафизикой — разумеется, на новом уровне сложности?). Или зыбкость и ужас существования, подчеркнутые у Виктора 1ватва фонетикой: «.мою руки, да мои ли они, или это уж ноги мне моют?» (с. 215). И повседневность может быть увидена под совсем иным углом: «.а он лишь обернулся и, пристукнув пятками, вышел из теневого кабинета и оказался на ступеньках военного трибунала, молодым стариком, и спустился по лесенке и сфотографировался, а после поехал на пыльном "Лиазе", и вот вышел на Морском, и подошел к хлебному, и первая старуха, ведьма, перекрестилась, а вторая выронила младенца-арбузика из неловких измученных рук» (В. 1ватв, с. 218). Жизнь и стойкость, сконцентрировавшиеся в пять строк. Характерно, что именно в тексте Андрея Левкина, где варианты движения воздуха в листьях, веселье во время чумы, история милого Августина, перевод песенки, улицы Вены и еще многое другое, есть и предположение о том, что, когда жизнь приступает «к началу своего окончания» (с. 246), откуда-то появляется новый ноль, новое начало.
Будет ли оно у журнала? Выпуск А перед нами, посмотрим на другие буквы алфавита, тем более что и некоторые молодые авторы «Русской прозы» делают шаги по ту сторону концептуализма. «Нам не удастся вылезти из пепла по шатким зернистым тканям — ни за порог, ни за край, ни на берег реки» (С. Снытко, с. 201).
Александр Уланов