Г.А. Воронцова
А.Г. Гачева
Д.С. Московская
Е.А. Папкова
М.В. Скороходов
Е. М. Трубилова
О культуре научного диалога
В одном из своих выступлений в печати академик А.А. Зализняк заметил, что «ниспровержение традиционной науки стало модным и дает хорошие дивиденды искателям публичного успеха». Такими «учеными» «позиция профессионалов объявляется устаревшей наукой или даже прямо лженаукой, а сами они — косными, закрытыми для всего нового...»[1].
Про Зоила — злобного гомеровского критика — знают, кажется, все. Отчего- то имена разрушителей скорее застревают в нашей памяти, чем созидателей. Может, потому, что раздражают, будоражат. При этом, употребляя довольно часто нарицательное «зоил», мы как-то забываем про его исторического антипода — критика Аристарха, строгого, но компетентного аналитика. Современные зоилы, пытающиеся выдать собственные пристрастные суждения за некую научную концепцию, подтасовывая и искажая очевидные факты, вовсю пользуются этим свойством людской психологии.
Журнал «Новое литературное обозрение» (2011. № 4 (110)) невольно дал читателю возможность сравнить два этих типа критиков, опубликовав рецензию, если так можно сказать, первого на книгу второго: Добренко Е.А. Об «истребительной критике» золотого века советской литературы (Рец. на кн.: Корниенко Н.В. «Нэповская оттепель»: становление института советской литературной критики. — М.: ИМЛИ РАН, 2010).
Предоставив свои страницы профессору Шеффилдского университета (Великобритания) Е.А. Добренко, редколлегия «НЛО» — журнала «теории и истории литературы, критики и библиографии», сохраняя невозмутимость молчаливого наблюдателя, дала своему рецензенту карт-бланш, полную свободу выражений, зачастую совершенно недопустимых в научной полемике. Жанр, заявленный как рецензия, обернулся, по сути, программным документом, идейным вызовом, своего рода прокламацией.
Не к такому спору призывала Наталья Корниенко, признавая за коллегами безусловное право на собственное, отличное от ее, видение литературного процесса первых советских десятилетий и предлагая вести научную дискуссию в рамках историко-литературной реальности, а не поверх нее. Благо объективного, документального материала для постижения реальности двадцатых годов в книге предостаточно. Материала, по сути, уникального, собранного исследователем по крупицам и щедро цитируемого с соответствующими отсылками к первоисточникам. Это документы из архивов (РГАЛИ, РГАСПИ, ОР ИМЛИ и др.), статьи и выступления из советских газет («Правда», «Известия», «Петроградская правда», «Красная газета», «Рабочая Москва», «Вечерняя Москва»), журналов («Красная новь». «Прожектор», «Под знаменем марксизма», «Новый мир», «На литературном посту», «Читатель и писатель», «Молодая гвардия», «Октябрь», «Октябрь мысли», «Печать и революция», «Книга и революция», «ЛЕФ», «Русский современник», «Рабочий журнал», «Крестьянский журнал») и т.д. Перед нами аналитическая историко-литературная документальная хроника, воссозданная по материалам журнальной и газетной периодики (не только центральной, но и региональной), отзывам и рецензиям, книгам и брошюрам, статьям, выступлениям и постановлениям, которая должна обсуждаться не как плод свободной интерпретации, произвольных суждений, вкусовщины, подавленных эмоций или сублимации переживаний, а как высвеченный неопровержимыми документами кусок реальности, идеологической повседневности российской действительности 1920-х гг. Произведенная Натальей Корниенко «реконструкция концепций» литературно-критических школ на основе колоссального документального материала свидетельствует о том, что работа выполнена историком литературы, фактологом, мастером скрупулезного реального комментария и высококлассным текстологом, за которым стоит мощная научная традиция.
Научное родословие автора «Нэповской оттепели» ведется от сформировавшейся в недрах Российской академии наук отечественной школы научной археографии с ее методологией источниковедения, системой дипломатики, теоретическими правилами и практическими подходами к интерпретации и оценке исторического источника. Неопровержимым авторитетом в этой области является академик Российской академии наук А.С. Лаппо-Данилевский, своими трудами во многом определивший и своеобразный выбор предметной области изучения истории России. Ее составили взаимоотношения, в которых находились между собой «явления духовные, т. е. религиозно-нравственные, умственные и эстетические, хозяйственные и правовые в пределах разнородных социальных групп», вкупе с положительным или отрицательным влиянием, какое эти «социальные группы мирным или враждебным путем оказывали друг на друга»[2]. В этой предметной области лежат научные объекты русской школы локального исторического исследования (краеведения) и антропогеографического поворота в отечественной социологии, который в 1920-е гг. в публикациях ученых-краеведов дал русскую версию «истории повседневности». И если перспективность «антропологического подхода» в изучении истории французские историки М. Блок и Л. Февр почувствовали только в 1950-е гг., создав знаменитый журнал «Анналы», то в отечественной исторической науке, как неоднократно подчеркивал в своих выступлениях почетный председатель археографической комиссии РАН, зав. кафедрой москвоведения Историко-архивного института РГГУ С.О. Шмидт, повседневно-бытовая составляющая, микроконтекст большой истории, была теоретически осмыслена и практически освоена русскими социальными историками задолго до Школы «Анналов», в начале 1920-х гг.
«Нэповская оттепель» Н.В. Корниенко — это история литературного и внелитературного быта и потому социологическое исследование. Его научность и истинность измеряются реальностью и подлинностью вводимого материала, ранее неизвестного или незамеченного, не внесенного в реестр научных ценностей. Реальный комментарий — результат многолетних архивных разысканий и de visu исследований забытой периодики, уходящий в малоинтересные для неспециалиста петиты примечаний к собраниям сочинений, — весьма ценим профессиональными историками литературы. Не претендующий на концептуальные обобщения и даже чурающийся их, реальный комментарий дает, однако, исчерпывающее представление о «микропроцессах» большой истории. В то же время обнаруженные документы и факты могут быть замолчаны и/или забыты, если обнажившаяся правда нарушает интеллектуальные привычки или предпочтения ученого. Труднее игнорировать его, когда эти факты и документы сами собой бестактно обнаружат присущие им закономерности и фактография покинет отведенную ей литературоведами-концептуалистами зону резервации, когда бесследно исчезнувшее или умершее предстанет «.бессмертным, а яростно живущее <...> мнимым или ничтожным» (А. Платонов, 1936 г.).
Рецензия Е.А. Добренко саморазоблачительно доказывает, что монография члена-корреспондента РАН, известного ученого и, как не может не признать сам рецензент, «одного из самых авторитетных текстологов советской литературы», «главного специалиста по творчеству Андрея Платонова»[3] (с. 349), явилась для него всего лишь поводом, чтобы высказать свое суждение о базовых понятиях русской культуры. Добренко пеняет автору на «своеобразный аутизм» (с. 350), попеременно называет то «белым», то «красным патриотом» (с. 353), обвиняет в «народнической идеологии», которая «всегда перекидывала ответственность на кого угодно» (с. 352), и в близости к нацистам (с. 350). В недрах российских академических институтов ИМЛИ и ИРЛИ, по мнению профессора Шеффилдского университета, обосновалась некая «особая секта», состоящая из «национально- патриотических и религиозно ориентированных кругов», уперто занимающихся изучением творчества таких «не конвертируемых» на Западе «маргинальных» персонажей, как Шолохов, Леонов, Есенин и Клюев (с. 350), «так называемой русской философией», к которой «можно относиться вполне иронически» (там же), и Серебряным веком, никогда не являвшимся, как считает Добренко, «общепризнанной вершиной литературного развития» (с. 351). Основной же пафос выступления Добренко, камертон, по которому настроена тональность рецензии, сводится к поставленному им в начале статьи диагнозу своей бывшей родине — стране, «завороженной своим фантомным величием, имперским мессианством и давно растерянными патриархальными ценностями» (с. 349).
В односторонней примитивности суждений Добренко, делящего литературу и литературоведов на «своих» и «чужих», сказались черты ушедшего века с его «железным занавесом», поисками врага, политическим ригоризмом и идеологической непримиримостью. Сказывается желание оттолкнуть Россию от Запада, от европейской цивилизации, которой она принадлежит исторически. Сказывается презрение к стране, обнаруживавшей на протяжении всей своей истории «всемирную отзывчивость», «всечеловечность» и жажду слиться с европейской семьей народов, подобно им сохранив свою национальную самобытность и духовно-культурные ценности.
Вероятно, можно было бы счесть многие выпады Добренко слишком абсурдными, чтобы удостаивать их ответа, можно было бы не реагировать на критику, намеренно или по невежеству искажающую выводы автора рецензируемой монографии. Можно было бы пренебречь этой публикацией в ожидании более конструктивных оппонентов. Но не уподобимся ли мы тем самым известному персонажу из романа «Война и мир», который во время вражеского нашествия на родную землю желал сражаться «по всем правилам фехтовального искусства»?
Осознав, как и герой Толстого, что «дело это не шутка, а касается его жизни», мы, сотрудники Института мировой литературы РАН, посчитали необходимым ответить профессору Добренко.
Практически вся опубликованная рецензия отличается поразительным нежеланием увидеть то, что реально присутствует в книге «Нэповская оттепель», и стремлением приписать автору то, чего он не утверждает. Например, рецензент упрекает Корниенко в «полном отсутствии каких бы то ни было отсылок ко второисточникам (причем даже не западным — впечатление такое, что об этом не были написаны десятки первых книг на Западе, но даже к отечественным!)» (с. 350). Открыв книгу Корниенко, читатель без труда увидит на стр. 4 перечень работ современных историков, рассматривающих эпоху нэпа; на стр. 72 — имена филологов, авторов исследований о литературной группе «Серапионовы братья», на стр. 109 — о содружестве писателей «Перевал» и т. д. В Заключении сказано: «Наша работа не могла состояться, если бы у нее не было предшественников среди отечественных и зарубежных исследователей, периодически проводивших с 1960-х гг. систематизацию материалов эпохи и их интерпретацию, и если бы не произошла "архивная революция" конца ХХ в.» [с. 485]. Все это почему-то остается вне поля зрения Добренко.
Тема истории идей психоанализа в России не является ведущей в книге «Нэповская оттепель», однако она оказалась важной для рецензента книги: именно в связи с высказанным Н.В. Корниенко пониманием фрейдизма в начале 1920-х гг. как оружия власти в борьбе «с религией, семейными традициями, русской философией любви и пола» [с. 25] Е.А. Добренко вспоминает нацистов, которые оценивали учение З. Фрейда сходным образом. «Неужели, в самом деле, не было других причин интереса к Фрейду в Советской России!» — иронически восклицает он и советует Корниенко почитать А. Эткинда, Э. Наймана и других ученых, написавших «первоклассные» исследования. Вывод Корниенко здесь, как и в других случаях, опирается на документальные источники первой половины 1920-х гг. — работы Л. Троцкого, М. Райснера[4], А. Залкинда и др. Но даже если послушно открыть исследование А. Эткинда «Эрос невозможного: История психоанализа в России» (СПб., 1993), то легко можно увидеть положения, аналогичные выводам Корниенко: источники-то одни! Так, в главе 7 «Между властью и смертью: психоаналитические увлечения Льва Троцкого и других товарищей» по поводу истории вопроса читаем: «Постоянное взаимопересечение психоанализа и социализма — давно отмеченное явление...» Далее о фрейдо-марксистах: «Они приняли "социальный заказ", благодаря которому могли существовать в относительно сносных и даже привилегированных условиях: заказ на поиск нового идеологического лица большевизма»[5]. Подробно рассматривает А. Эткинд «политическую связь русских психоаналитиков с Троцким», которая, как он отмечает, «недооценивается в западной литературе, посвященной истории психоанализа»[6].
Ирония Добренко в связи с употреблением в книге «Нэповская оттепель» эпитета «всесильный» по отношению к Троцкому: «.присутствие Троцкого в литературном процессе представляется несколько преувеличенным» (с. 354) — почему-то не распространяется на «первоклассное» исследование Эткинда, который, комментируя высказывания Троцкого о психоанализе в программной книге «Литература и революция» (ее Добренко, кстати, считает «лучшей критической книгой о русской литературе начала 1920-х гг.» — с. 354), отмечает: «Троцкий был в это время могущественным лидером тоталитарного государства, и опубликованные им тексты, посланные им письма, даже одни слухи об их содержании, принимались как руководство к действию»[7]. Чему же были посвящены эти тексты, составившие XXI том Сочинений наркома? А как раз тому, на что указывает Корниенко и чего нельзя не увидеть, зная факты, — «разрушению народных устоев», которые вызывают ненависть рецензента «НЛО», не меньшую, чем самого Троцкого.
Позволим себе привести фрагмент статьи Троцкого, цитируемый в книге А. Эткинда:
«Человек сперва изгонял темную стихию из производства и идеологии, вытесняя варварскую рутину научной техникой и религию — наукой. Он изгнал затем бессознательное из политики, опрокинув монархию и сословность демократией, рационалистическим парламентаризмом, а затем насквозь прозрачной советской диктатурой. Наиболее тяжело засела слепая стихия в экономических отношениях, но и оттуда человек вышибает ее социалистической организацией хозяйства. Этим делается возможной коренная перестройка традиционного семейного уклада. Наконец в наиболее глубоком и темном углу бессознательного, стихийного, подпочвенного затаилась природа самого человека. Не ясно ли, что сюда будут направлены величайшие усилия исследующей мысли и творческой инициативы?»[8]
В речи «Несколько слов о воспитании человека», произнесенной Троцким в 1922 г. на торжественном заседании в Институте имени Карла Либкнехта и вошедшей в книгу «Вопросы быта. Эпоха "культурничества" и ее задачи», подробно разъяснялось, как должно осуществляться применение «исследующей мысли» в построении социалистического общества. «Сознательной» перестройке должна быть подвергнута общественная жизнь, которая «слагалась стихийно»: «крестьянское производство, крестьянская семья, церковный быт, "патриархально"-монархические формы государства»[9]. «Научный подход к человеку» при социалистическом строе, как утверждал Троцкий, также потребует очищения его психики от «ненужных отростков», «всяких духовных аппендицитов»[10], т. е., попросту говоря, — души.
Высказывания Троцкого цитируются А. Эткиндом не без симпатии к «юношеской романтике» «мечтателя во френче наркомвоенмора»[11]. Очевидно, близки они и Е.А. Добренко, поскольку, как он утверждает, и тогда, в 1920-е гг., «и после смерти Сталина, и в эпоху перестройки, и сегодня Россия стоит перед тем же выбором: двигаться ли в сторону модернизации и развития по западно-либеральному пути или же продолжать топтаться в автаркическом, застойном состоянии...» (с. 349). И вот тут «неонародничество» Корниенко и «секта национально-патриотических и религиозно ориентированных кругов ИМЛИ — ИРЛИ» — явные помехи на указанном пути.
Из рассмотренных в книге Н.В. Корниенко литературных группировок, каждая из которых предлагала свою модель «модернизации самого здания русской литературы как литературы национальной» [с. 4]: «Серапионовы братья», «Перевал», «Кузница», ЛЕФ, РАПП, — автор рецензии не случайно берет под свою защиту две — «Перевал» и «Серапионов»: «Надо испытывать слишком сильную неприязнь к либеральным взглядам перевальцев, чтобы — вопреки очевидности — утверждать, будто "критики «Перевала» к излету первого советского десятилетия выступили едва ли не самыми последовательными оппонентами" новой литературы Советской России» (с. 351). И тем не менее так и было. В последней декларации «"Перевал" и искусство наших дней», опубликованной в «Литературной газете» 14 и 21 апреля 1930 г., члены Содружества, особо не раздумывая, поделили всех писателей современности на «новобуржуазных, чуждых или враждебных социалистическому строительству», «попутчиков», одна часть которых «охотно потянула бы в сторону буржуазного реставраторства», а другая находится «в растерянном состоянии», и тех, кто пошел по линии «скороспелого и внешнего приспособления к эпохе»[12]. Выступив, как вполне логично откомментировано в примечании «От редакции», в роли «одетых в белые ризы жрецов», перевальцы действительно однозначно оценивали современную им литературу как «старомодную» и «пресную», «заваленную зарисовками и натюрмортами», лишенную «значительных мыслей», «увлеченную "тайным тайных"» и предлагали взамен всего этого — «наш реализм»[13]. Не скрывала резко критического отношения «Перевала» к современной им литературе и Г.А. Белая, чей «шестидесятнический либерализм» гораздо больше импонирует Добренко, чем «народничество» и «неонародничество». Комментируя статью ведущего перевальского критика Д. Горбова «"Перевал" и правый уклон в литературе», в которой автор выступает против Б. Пильняка, И. Эренбурга, М. Булгакова, С. Клычкова, С. Есенина, Л. Леонова, К. Федина и соглашается с категорическим императивом «Кто не с нами, тот против нас!»[14], Белая рассматривала ее как вынужденные «поздние уступки рапповцам». Реально, однако, весь документальный материал, приведенный в книге «Нэповская оттепель», свидетельствует о другом, и Корниенко справедливо пишет об «очевидных натяжках» в историко-литературных подходах к «Перевалу»: «Так, к примеру, если ЛЕФу не раз инкриминировался упрощенческий подход к М. Булгакову, то об оценках перевальской критикой творчества Булгакова в 1926—1927 гг., когда развернется сокрушительная кампания уничтожения автора "Белой гвардии" и "Дней Турбиных", старались порой даже не упоминать.» [с. 108].
Отметим, что в своей известной книге «Формовка советского писателя» (СПб., 1999) Е.А. Добренко отнюдь не выступал защитником «Перевала», как в статье в «НЛО», — видимо, задачи были другие. В то время он готов был рассматривать как «ослепленных Дон Кихотов» и пролеткультовцев, и кузнецов, и лефовцев[15]. Идеолога «Первала» А. Воронского Добренко характеризовал тогда как человека, «бывшего, по существу (до своей опалы в 1927 году), главным комиссаром партии в литературе, назначенным Лениным. <...> Воронский оставался прежде всего практиком-организатором литературного процесса, редактором, критиком и, конечно, профессиональным политиком, ясно видевшим "расстановку сил" в литературе»[16]. «Ошибку» в оценке роли Воронского Г. Белая, между прочим, отметила в цитированной выше работе Добренко.
Но теперь, в рецензии на книгу Н.В. Корниенко, перестроившийся автор заявляет о «преодолении иногда собственных предпочтений» (с. 351), меняет оценку «Перевала» и с высоты своих преодоленных ошибок ищет их у оппонентов. «"Перевалу" ставится каждое лыко в строку, — указывает рецензент. — Например, утверждать, что такие понятия, как "органичность" и "искренность", "зачастую <...> использовались [перевальцами] в оргцелях " [с. 122], попросту несправедливо: в отличие от рапповцев, у перевальцев не было "оргцелей"» (с. 351). Это утверждение откровенно противоречит фактам. Известная «Декларация всесоюзного объединения рабоче-крестьянских писателей "Перевал"», напечатанная в № 2 за 1927 г. журнала «Красная новь», ставила «оргработу <...> на одно из первых мест». Для перевальцев это была работа по «выявлению новых творческих сил, созданию действительно культурной, действительно общественной и художественно продуктивной писательской среды». «Отметая в сторону всех писателей, которые не сумели в себе творчески пережить октябрьскую революцию», они не отказывались «от общения с теми писателями», которые старались «творчески приблизиться к революции»[17]. А «развертывание работы в провинции», дабы «объединить под знаменем своего художественно-общественного направления все молодые, действенные литературные силы»[18], это что, не оргцели?
Облагородив либеральных перевальцев и аполитичных серапионов, походя приписав Корниенко отрицание литературной «теории» (с. 353), создавшей одновременно с критикой «огромный интеллектуальный потенциал» (о теории в книге вообще речь не идет!), Добренко переходит к «эстетическим и идеологическим предпочтениям» автора книги «Нэповская оттепель». Во второй части, озаглавленной «Крестьянский вопрос эпохи нэпа: критика и литература», Корниенко в широком политическом и историко-литературном контексте рассматривает произведения С. Есенина, Л. Леонова, А. Платонова и М. Шолохова. Благополучно не заметив страниц книги, посвященных А. Платонову — его имя даже Добренко не решается назвать «неконвертируемым», — рецензент подвергает насмешливому анализу то, что касается остальных, и пишет: «Конечно, можно спорить, почему так случилось, что интерес к Есенину или Клюеву, Шолохову или Леонову оказался сугубо советско-русским, но ориентация на этот маргинальный, в сущности, материал формирует своеобразный аутизм» (с. 350). Тут так и тянет поставить, по точному выражению философа Н.Ф. Федорова, не простой знак вопроса, а особый «знак ужаса, которого нет, кажется, ни в какой грамматике»[19].
В 1924—1926 гг. «одним из популярнейших поэтов» (это слова не критика, а методиста[20]) был Есенин — он среди главных персонажей книги Н.В. Корниенко. Есенин, вернувшийся в августе 1923 г. из десятимесячной заграничной поездки, стал на родине автором, творчеством которого интересовались очень многие, а начинающие поэты — подражали, не в силах преодолеть притягательную силу его таланта. По данным Русской народной библиотеки в Праге, в 1924 г. по популярности в среде русской эмиграции Есенин занимал второе место, следуя за И. Шмелевым[21]. Надо сказать, что Есенина знали не только в Советской России и в среде русской эмиграции. В 1920 г. его книга «Триптих» и сборник «Россия и Инония» продавались в Берлине, Париже, Лондоне, Праге, Вене, Белграде, Нью-Йорке, Константинополе, Риме.
При жизни С.А. Есенина, в 1921—1925 гг., его произведения были переведены как минимум на 16 языков (!): немецкий, английский, французский, итальянский, японский, польский, болгарский, чешский, словацкий, сербскохорватский, идиш, латышский, армянский, грузинский, украинский, белорусский. Поэтому высказанное Е.А. Добренко мнение о том, что интерес к Клюеву и Есенину могут проявлять лишь представители некой «особой секты», свидетельствует о незнании им реальной ситуации или намеренном игнорировании ее. Понятно, что он мог не знать, например, о многочисленных книгах, вышедших за пределами России и написанных иностранными авторами. Например, о таких: Christiane Auras. Sergej Esenin. Bilder- und Symbolwelt. Munich, 1965; Palin Crisanaz, Maria Pia. Favola e mito nella poesia di Sergej Esenin. Florence, 1971; Gordon McVay. Esenin. A Life. Ann Arbor. Mich., 1976; Michael Makin. Nikolai Klyuev. Time and Text, Place and Poet. Evanston: Norfhwestern University Press, 2010. Впрочем, даже простое перечисление книг о Есенине или Клюеве, а также переводов их произведений на иностранные языки вряд ли уместится в однотомную библиографическую книгу. В сборнике по материалам Международной научной конференции, посвященной 100-летию со дня рождения С.А. Есенина и прошедшей в 1995 г. в ИМЛИ РАН и на родине поэта, в Рязанской области, наряду со статьями ученых из России и ближнего зарубежья напечатаны работы авторов из США, Германии, Англии, Франции, Болгарии, Югославии, Польши, Японии. К 100-летию со дня рождения Есенина специальные издания, посвященные жизни и творчеству поэта, вышли в Киеве и Париже. В Ташкенте многие годы издается информационный бюллетень «Мир Есенина», в котором регулярно печатаются и научные исследования. В выходящем в Рязани с 2004 г. журнале «Современное есениноведение» публикуются многочисленные работы ученых дальнего зарубежья — Англии, Франции, Швеции, Польши, Венгрии, Болгарии, Ирана, КНДР, Республики Корея (и, конечно же, филологов, историков, искусствоведов, психологов из России и разных стран ближнего зарубежья).
Можно только догадываться, почему в своем пассаже о Шолохове автор статьи не назвал его главного произведения, ограничившись только «Поднятой целиной». Наверное, так ему удобнее. Втиснуть творца «Тихого Дона» в рамки советской литературы «сталинского извода» (с. 353) — задача неподъемная. Добренко с ней и не справился. Да и не под силу это исследователю, который считает, что чтение Андрея Платонова требует «немалого чувства юмора». Чтение и Платонова, и Шолохова, современников и собеседников, требует, прежде всего, работы не только мысли, но и души. При этом, смеем заметить, желания «"лепить" подлинного художника» (там же) не возникает. Сам писатель одаривает тебя подлинностью своего дарования, своего таланта. Если Шолохов лишь «птенец гнезда Сталина», зачем все эти бессмысленные баталии так называемых «антишолоховедов», их бесславные попытки отобрать у писателя роман? За что сражаются? Надо полагать, вполне отдают себе в этом отчет. Речь идет о непревзойденном произведении отечественной литературы XX в.
Что касается романа «Поднятая целина», то, не считая нужным возражать против курьезных выпадов Е.А. Добренко, ограничимся краткой справкой о том, как воспринимается роман в близких ему Великобритании и США: рецензент из «НЛО» признает ведь только западных славистов!
«Поднятая целина» появилась в Великобритании и США почти одновременно (в сентябре и октябре 1935 г.) в переводе Стефена Гарри (Гарри Стивенс): Sholokhov M. Virgin soil upturned. Transl. by S. Garry. L.: Putnam, 1935; Sholokhov M. Seeds of tomorrow. Transl. by S. Garry. N.Y.: Knopf, 1935. Книга выдержала 20 английских и более 10 американских изданий. Рекламируя 1-ю книгу «Поднятой целины», лондонское издательство «Путнам» обращалось к многочисленным оценкам романа, в том числе к высказыванию английского писателя Макдонелла, размещенному на суперобложке издания: «"Поднятая целина" — великая книга, самая значительная о сердце Юга России, появившаяся после смерти классиков». В годы Второй мировой войны и особенно после нее число переводов «Поднятой целины» на английский язык существенно увеличилось. Английские и американские филологи-слависты Б. Мёрфи, Г. Ермолаев, А. Пайман, Э. Симмонс, Д. Стюарт, Д. Браун, Э. Браун и др. постоянно держали шолоховское произведение в поле своего зрения. Яркие штрихи в осмысление романа внесли английские и американские писатели Ч. Сноу, П. Джонсон, Дж. Линдсей, А.Дж. Макдональд, Д. Олдридж, Э. Хэмингуэй, Э. Синклер и др., давая многоаспектный анализ шолоховского текста.
Объявив Есенина, Клюева, Леонова, Шолохова дутыми величинами, Е.А. Добренко едко-иронически высказывается и о русской философии, особенно о философии религиозной: для него это очередной мыльный пузырь, плод «национальной гордости великороссов», явление странное, обочинное, к которому нельзя относиться всерьез, но лишь иронически — как относятся, замечает он, «практически во всем мире», в том числе и среди специалистов-философов в самой России (с. 350).
Эти плакатные, размашистые суждения, весьма подходящие для агитационной продукции, но мало пригодные в серьезной науке, высказаны безапелляционным, самоуверенным тоном, призванным создать у читателя впечатление несомненной их истинности. Однако по сути они демонстрируют лишь невежество и идейную ангажированность Е.А. Добренко. Феномен русской философии — да, особой, да, наделенной своими специфическими чертами (антропологизм, историософичность, этикоцентризм, персонализм, опора на «верующее мышление», «сердечный ум», стремление к преодолению разрыва между мыслью и действием, связь с литературой), — в последние десятилетия активно исследуется как в России, так и за рубежом. Одним из итогов этого изучения стал выход в свет фундаментальной энциклопедии «Русская философия», созданной коллективом отечественных ученых (М., 2007; отв. ред. — д. ф. н., зав. каф. истории русской философии философского факультета МГУ М.А. Маслин). Энциклопедия уже издана на французском и сербском языках, и в настоящее время готовятся новые переводы. Отечественные и иностранные издания сочинений В.С. Соловьева, Н.Ф. Федорова, Н.А. Бердяева, С.Н. Булгакова, П.А. Флоренского, Н.О. Лосского, С.Л. Франка, А.Ф. Лосева и др., международные конференции, множество статей и монографий, посвященных как отдельным персоналиям, так и течениям отечественной мысли, стержневым ее понятиям и идеям, — все это меньше всего свидетельствует о «придуманности» и маргинальности русской религиозно-философской традиции.
Ученые в России и за рубежом широко изучают взаимодействие отечественной и мировой философии, рассматривая не только влияние европейских мыслителей на становление русской мысли конца XVIII — начала XX в., но и воздействие русской философской традиции на европейскую культурную среду XX в. Не забудем, что русская эмиграция первой волны вынесла в Европу и США крупные духовные и интеллектуальные силы, недаром немецкий философ Вальтер Шубарт назвал ее эпохальным и судьбоносным явлением[22]. Русские мыслители активно печатались в иностранных журналах, выпускали книги на языках тех стран, которые стали для них вторым домом, выступали с лекциями, вели семинары. Слушателями и учениками философа А. Кожева (Кожевникова), автора знаменитого курса лекций по «Феноменологии духа» Гегеля (1933—1939), были Р. Арон, Ж. Батай, М. Мерло-Понти, высоко ставившие его интерпретацию Гегеля и находившиеся под сильнейшим ее влиянием. Вспомним, что и Кембриджский университет в 1947 г. сделал доктором теологии honoris causa именно Н.А. Бердяева, предпочтя кандидатуру русского мыслителя выдвинутым на соискание той же степени кандидатурам К. Барта и Ж. Маритена. А как обойти вниманием систему социологии П. Сорокина, сыгравшую определяющую роль в становлении американской социологической школы? Или, с точки зрения Е.А. Добренко, это тоже quantite negligeable?
В последние десятилетия интерес к русской философии обнаруживается не только в Европе и США, но активно охватывает такие страны, как Япония, Китай и Корея, идя рука об руку с интересом к русской литературе, что, впрочем, совсем не случайно, ибо философия и литература в России — духовные сестры, обе (одна — дискурсивно-логически, другая — образно-художественно) решают главный вопрос — вопрос «о человеке, его смертности и бессмертии» (не случайно именно так назвал свой философский трактат писатель и мыслитель А.Н. Радищев), обе ищут ту «высшую идею существования» (Ф.М. Достоевский), без которой бытие и отдельного человека, и человечества неминуемо обессмысливается.
Думается, русская философия XIX—XX вв. (как и русская литература) потому и оказывается интересна не только европейцам, традиционно шедшим в авангарде цивилизации, но и другим, большим и малым народам земли, что в ней присутствует это попечение о «едином на потребу», это взыскание смысла и цели, объединяющее землян независимо от национальности, от той или иной формы государственного развития и типа культуры. Ее одушевляет пафос вселенскости, универсальности, глубинного единства рода людского и в то же время сознание уникальности и неповторимости исторического и духовного лика каждого народа, задача которого — не в том, чтобы обкорнать себя по узкой и ограниченной мерке «среднего европейца», а в том, чтобы привнести в жизнь глобального мира многоцветие и полноту. Вот этого сочетания, этой умной, синтетической, всевмещающей логики как раз и не хватает «эвклидову уму» господина Добренко, работающему на спрямленных, лозунговых антиномиях, на плоских и пошлых противопоставлениях «модернизации» и «застоя», «либерализма» и «имперскости».
Завершает статью Е.А. Добренко «Об "истребительной критике" золотого века советской литературы» характерный пассаж: «.в "троцкистский период" русская литература пережила настоящий расцвет, а в сталинский — дала "Хлеб", "Далеко от Москвы", "Кавалера Золотой Звезды" да "Журбиных".» (с. 354). Трудно предположить, что профессор Шеффилдского университета не знает, что в 1930— начале 1950-х гг. были написаны романы М. Булгакова «Мастер и Маргарита», А. Платонова «Счастливая Москва», А. Толстого «Петр I», М. Шолоховым завершен роман «Тихий Дон», что в это время создавались лирические шедевры А. Ахматовой, Н. Заболоцкого, Б. Пастернака, О. Мандельштама, рассказы А. Платонова и М. Пришвина. А если знает, то возникает естественный вопрос и о цели подобного передергивания фактов, и о причинах появления статьи Е.А. Добренко на страницах журнала «Новое литературное обозрение».
Книга Н.В. Корниенко — не рядовое научное исследование. Спустя несколько месяцев после выхода издания весь тираж был раскуплен. «Нэповскую оттепель» прочитали ученые и журналисты, преподаватели и студенты, музейные работники и библиотекари — все те, для кого русская религиозная философия, Серебряный век, литература эмиграции, имена М. Шолохова, А. Платонова, С. Есенина, Л. Леонова — ценности национальной культуры, которые справедливо являются предметом гордости. Более того, книга на фактическом материале показывает, что, сколько бы ни модернизировали идеологи и политики здание истории и культуры России, им не справиться со спасительной «антизакономерностью» (Корниенко использует термин Д.С. Лихачева) — «проявлением "свободной воли" историко-литературного процесса, писателя и даже его произведения» [с. 484]. Именно благодаря этой «антизакономерности» в «железном самотеке истории» первых советских десятилетий, когда советская критика всех лагерей и группировок (в том числе и «Перевала», и «Серапионовых братьев») преодолевала канон классической литературы, не прервалась русская философско-худо- жественная традиция. Сохранится она и в нынешнее, очень трудное для нашей Родины время.
Естественно, что в современном обществе подобная книга не могла не вызвать у определенных кругов рецензии, в которой оплеваны и осмеяны национальные и культурные ценности России. Что же предлагается взамен? Западно-либеральный путь развития, новая система образования, новые национальные бестселлеры и биографии писателей — «навынос и распивочно». Есенинскому «Не жалею, не зову, не плачу.» противопоставлена «новая социальная поэзия» (заглавие раздела в журнале «НЛО»):
...они пропагандируют порошок
а мы пропагандируем поэзию
они пропагандируют прокладки
а мы пропагандируем стихи
они пиво клинское
а мы стихи сваровского
они колготки сисси
а мы интеллектуальную составляющую
<...>
пусть поэзию подают на завтрак
обед и ужин
пусть она сидит на столе
пусть она сидит за столом
пусть лежит на диване
пусть спускается в унитаз
пусть поэзия будет везде
в каждом сердце и в каждой п.зде
пусть она в кабинете
и пусть будет она в туалете...[23]
Не о таких ли «цветах поэзии» писал Н. Клюев в 1921 г.:
Их поливал Мариенгоф
Кофейной гущей с никотином...
От оклеветанных голгоф —
Тропа к иудиным осинам.
В контексте установки на модернизацию понятно стремление представить ученых академических институтов ИМЛИ и ИРЛИ (Пушкинского Дома) как особую секту, закрытую от взаимодействия с мировой научной мыслью и традицией. Утверждению такой точки зрения способствует «Хроника научной жизни», приведенная, в частности, на страницах «НЛО». Номера 108—110 (2—4) за 2011 г. дают информацию о научных конференциях, прошедших осенью и зимой 2010 г. в Белграде, Кане, Кракове, Париже, Шеффилде и др. Из российских научных центров названы РГГУ (Советский дискурс в современной культуре, 2-е Приговские чтения), Европейский университет Санкт-Петербурга (конференция: «Интеллектуальные рамки современной мистики»), Институт славяноведения РАН и некоторые другие. ИМЛИ указан один раз в связи с прошедшей в октябре 2010 г. Российско-французской конференцией. Другие города России не названы. Между тем в этот период 2010 г. в ИМЛИ (а затем в Государственном музее-заповеднике С. Есенина и в Рязанском университете) был проведен Международный научный симпозиум, посвященный 115-й годовщине со дня рождения С. Есенина; под грифом ИМЛИ и Вытегорского краеведческого музея на родине Н. Клюева, в Вытегре, прошли 26-е Клюевские чтения, на родине М. Шолохова, в станице Вешенской, — очередная шолоховская конференция. В каждой из этих научных конференций принимали участие как отечественные, так и западные ученые. Так, на симпозиуме, посвященном С. Есенину, выступили с докладами Л. Виссон (США), Е. Шокальски (Польша), А. де Баррос (Бразилия), Хамидреза Аташбараб (Иран), Абтин Голкар (Иран). Участником Клюевских чтений стал уже не в первый раз М. Мейкин (США).
Ни слова об этих научных мероприятиях не появилось в хронике «НЛО». Так же как, вероятнее всего, не будут названы и конференции 2011 г., продолжающие традицию: ежегодно проводимые Есенинские конференции; 27-е Клюевские чтения — в этом году в Вытегру приехал молодой ученый из Миланского католического университета Роберто Сарракко, чьи научные интересы связаны с поэмой Н. Клюева «Погорельщина». На родине М. Шолохова выступал с докладом ученый из Китая, профессор Сычуаньского университета Лю Ядин. В октябре 2011 г. в Саратове, на родине К. Федина, прошла Международная научная конференция «"Серапионовы братья": философско-эстетические и культурно-исторические аспекты», организаторами которой выступили Государственный музей К. Федина, ИМЛИ, ИРЛИ, Саратовский государственный университет. Кстати, Н.В. Корниенко, которая, с точки зрения Е.А. Добренко, так несправедлива к «серапионам», была инициатором и одним из активных участников этой конференции. А в декабре ИМЛИ в сотрудничестве с Российской государственной библиотекой, Литературным институтом им. А.М. Горького, философским факультетом МГУ провел XIII Международные научные чтения памяти Н.Ф. Федорова (на этих чтениях многие годы выступают философы и филологи из США, Германии, Польши, Сербии, Японии).
В Институте мировой литературы РАН готовятся к изданию сочинения русских писателей ХХ в., исследуются архивы, идет серьезная работа, рядом с которой нелепыми и смешными кажутся выпады Е.А. Добренко о «маргинальном материале», изучение которого якобы идет «вне исследовательской традиции». О «мало кому интересных» персонажах русской литературы отечественными и западными учеными ведется реальный научный диалог, основанный на взаимном уважении национальных традиций.
Культуре ведения такого диалога неплохо бы поучиться.
Старший научный сотрудник ИМЛИ РАН, к. ф. н. Г.Н. Воронцова; ведущий научный сотрудник ИМЛИ РАН, д. ф. н., хранитель Музея-библиотеки Н.Ф. Федорова А.Г. Гачева; заведующая отделом рукописей ИМЛИ РАН, д. ф. н. Д.С. Московская; старший научный сотрудник ИМЛИ РАН, к. ф. н. Е.А. Папкова; старший научный сотрудник, к. ф. н., ученый секретарь Есенинской группы ИМЛИ РАН М.В. Скороходов; старший научный сотрудник ИМЛИ РАН, к. ф. н. Е.М. Трубилова.
[1] Зализняк А. О профессиональной и любительской лингвистике // Наука и жизнь. 2009. № 2. С. 61.
[2] Лаппо-Данилевский А.С. Речь на магистерском диспуте 9 мая 1890 г. // Историческое обозрение. СПб., 1890. Т. 1. С. 284.
[3] Далее страницы из рецензии Е.А. Добренко даются в круглых скобках. В квадратных скобках — отсылки к тексту монографии Н.В. Корниенко.
[4] По-видимому, сотрудники ИМЛИ имеют в виду М. Рейс- нера, отца Ларисы Рейснер. (Примеч. редакции.)
[5] Эткинд А. Эрос невозможного: история психоанализа в России. СПб., 1993. С. 272—274.
[6] Там же. С. 288.
[7] Там же. С. 287.
[8] Там же. С. 283—284.
[9] Троцкий Л.Д. Собрание сочинений. Т. XXI. М.; Л., 1927. С. 110.
[10] Там же. С. 111.
[11] Эткинд А. Указ. соч. С. 282—283.
[12] Литературная газета. 1930. 14 апр. С. 2—3.
[13] Там же. 21 апр. С. 3.
[14] Белая Г.А. Дон Кихоты революции: Опыт побед и поражений. М., 2004. С. 482.
[15] Добренко Е.А. Формовка советского писателя. СПб., 1999. С. 87.
[16] Там же.
[17] Красная новь. 1927. № 2. С. 234.
[18] Там же. С. 235.
[19] Федоров Н.Ф. Собр. соч.: В 4 т. Т. IV. М., 1999. С. 42.
[20] Машкин А. Литература и язык в современной школе. Эскизы. Харьков, 1923. С. 48.
[21] В.А. Что читает эмиграция? / Воля России. Прага, 1925. № 9—10. С. 210—213.
[22] Шубарт В. Европа и душа Востока. М., 1997. С. 28, 34.
[23] Новое литературное обозрение. 2011. № 107 (1). С. 9.