Сузи K. Франк
Взрыв как метафора культурного семиозиса
Ключевые слова: Ю. Лотман, теория культуры, взрыв, событие, историческая динамика
В этом тексте[1] будут обсуждаться границы семиотического, но не в смысле отграничения или возможности отграничения знака от не знака и не (только) из прочтения и расшифровки, характерных для рецептивного подхода, а в культурно-семиотическом смысле, принимая во внимание семиотическую динамику культуры, то есть культурный семиозис, процесс образования и разрушения знаков в культуре.
Юрий Лотман понимал семиотику культуры, названную им «семиосфе- рой», как принципиально динамичный беспрерывный процесс образования и разрушения знаков, семиотизации и десемиотизации, и при этом такая динамика на всех семиотических уровнях определялась как динамика пересечения границ. Граница семиотического и, соответственно, семиотической системы — это не внешняя граница гомогенного образования, а место, в котором осуществляется сам семиозис, и именно пересечение границы является его движущей силой.
В своей последней книге, «Культура и взрыв», которая вышла лишь через несколько месяцев после крушения Советского Союза, Лотман избрал метафору взрыва для обозначения того процесса, при котором граница стабильно- упорядоченной семиосферы разрывается, а существующий семиотический порядок динамизируется благодаря «сотрясению снаружи» — таким образом он нарушается и обновляется.
О том, означает ли (и в какой степени) эта книга разрыв с более ранним культурно-семиотическим подходом Лотмана, исследователи в настоящее время ведут дискуссию. Ранее усматривали решающее различие в том, что это единственный текст, в котором Лотман делает отсылки к актуальным политическим событиям[2]. Я бы возразила, что такие отсылки существовали всегда, разумеется — учитывая обстоятельства — не явные, а только имплицитные и косвенные. Напротив, в более современных работах (например, Томаса Гроба или Сергея Зенкина) высказывается мнение, что следует подойти к проблеме принципиально иначе.
Зенкин, соотнося лотмановское понятие культурной динамики с другими теориями истории, например Бергсона (на которого ссылался и сам Лотман), видит разрыв в том, что Лотман в «Культуре и взрыве» интересуется теперь не субъективным выражением прерывности и непрерывности, то есть их гносеологическим измерением, а только онтологическим измерением, объективными историческими процессами[3]. В рамках нашей статьи такому подходу будет противопоставляться то, что Лотман в своей последней книге вновь возвращается именно к индивидам или индивидуальности как к (единственному) действующему лицу исторической динамики.
Томас Гроб видит разрыв в подчеркивании контингентности (то есть ситуации, когда явление случилось, хотя могло бы и не случиться. — Примеч. перев.) как центрального фактора культурно-исторической динамики, что противоречит как более ранним теоретическим работам Лотмана, так и, в особенности, его прикладным историко-литературным исследованиям[4]. Также, когда речь идет об исторической динамике, которую Лотман анализировал в соответствии со структуралистской традицией (например, в написанном совместно с Борисом Успенским исследовании о дуализме истории русской культуры[5]), сама динамика понимается скорее как последовательность этапов, которые исследователь рассматривает одновременно и по отдельности. Вообще в прикладных исследованиях Лотмана, из которых Гроб особо выделяет работы о Пушкине, внесшие вклад в создание образа Пушкина как национального поэта - предвестника советской культуры, контингентность и прерывность не играют никакой роли, поскольку здесь конструируется телеологический нарратив.
Таким образом, утверждается, что Лотман в своем последнем тексте выходит за рамки теории и практики более ранних текстов. Однако происходит ли так на самом деле? Именно там, где Лотман определенно продолжает более ранние работы о семиосфере и, в частности, об «исторических фактах», речь всякий раз идет о культурной / культурно-семиотической практике интеграции событий, или взрывов, в семиотический порядок (ведь что такое взрывы, если не события, то есть переходы границ, принципиально лежащие в основе образования нарративов?). Необходимым образом нарративы принимают эту функцию культурно-семиотической интеграции, и поэтому неудивительно, что там, где Лотман приписывает контингентности максимальную релевантность, то есть свободу действий — а именно, в сфере художественного, — Гроб вновь и вновь (и с полным основанием) обнаруживает «нарративный ми- фоид»[6]. Нарративы, основу которых, согласно Лотману, всегда образует переход границы, здесь, как и в более ранних его произведениях, могут быть инструментом, с помощью которого можно символически упорядочить (посредством пересечения границы) контингентность и прерывность.
Не отрицая достойное внимания противоречие между контингентным, с одной стороны, и стратегиями нарративного упорядочивания при культурно-историческом изложении, с другой, я полагаю, что в процессе изменения лотмановского подхода вплоть до его последней работы осуществляется не разрыв, а только смещение акцента и развитие того тезиса, который был уже заложен в более ранних произведениях. Для той постановки вопроса, к которой мы здесь приступили, именно непрерывность в развитии лотмановского подхода кажется мне более релевантной[7].
Я хотела бы исследовать «взрыв» как метафору теории культуры, причем я буду обсуждать в первой части ее применение у Лотмана, а также ее теоретические контексты и истоки, а во второй части поставлю вопрос о том, насколько лотмановское понятие взрыва актуально для современной теории культуры.
1
Противопоставление двух основных способов, или типов, культурной динамики образует исходный пункт размышлений Лотмана в «Культуре и взрыве»: взрыв и эволюция, которые Лотман ассоциирует, с одной стороны, с прерывностью и непредсказуемостью, а с другой, с непрерывностью и предсказуемостью. Он разъясняет это при помощи образа, к странности которого я позже еще вернусь: «Заминированное поле с непредсказуемыми местами взрыва и весенняя река, несущая свой мощный, но направленный поток, — таковы два зрительных образа, возникающих в сознании историка, изучающего динамические (взрывные) и постепенные процессы»[8].
И объясняет: «Движение вперед осуществляется двумя путями. <...> Непрерывность — это осмысленная предсказуемость. Антитезой ей является непредсказуемость, изменение, реализуемое в порядке взрыва» (15 [17]).
Оба процесса неразрывно переплетены друг с другом, динамика культуры зависит от их взаимодействия, поскольку «взрыв» служит инновации и изменению, «эволюция» же, как предсказуемое развитие, — стабилизации: «Все взрывные динамические процессы [с необходимостью. — С.Ф.] реализуются в сложном динамическом диалоге с механизмами стабилизации» (15 [17]).
Почему Лотман нуждается в этом различении? К чему он его применяет? И какая предпосылка образует его исходный пункт?
Прежде всего — и это хорошо известно из лотмановской семиотики культуры и за пределами сообщества славистов — такое различение служит дифференциации между двумя культурами, или культурными типами, и преобладающими в каждой из них разновидностями исторической динамики, которые Лотман и его коллеги по Московско-тартуской школе всегда принимали во внимание в культурно-типологических исследованиях, а именно русской и западноевропейской (рассматриваемой как западно-католическая). В 1970-е годы Лотман и Борис Успенский написали известную статью «Роль дуальных моделей в динамике русской культуры», в которой специфика исторической динамики русской культуры как культуры циклически возвращающихся радикальных перекодирований (семиотических разломов) описывалась в системе бинарных семантических и аксиологических оппозиций и противопоставлялась западноевропейскому католическому типу как культуре непрерывного постепенного изменения. Уже не раз обсуждалась «слабая» мотивация этого предполагаемого различия через существование на католическом Западе чистилища как третьей инстанции, делающей возможными диалектику и понятие переходного периода, по сравнению с отсутствием аналогичной чистилищу инстанции в представлениях о том свете в русском православии[9].
В то время самая важная задача этой статьи двух семиотиков культуры состояла в том, чтобы продемонстрировать на историческом материале: русская культура, вопреки всем радикальным разрывам, застойна, она увязла в определенных бинарных оппозициях, — и тем самым имплицитно указать на элементы сакральной культуры также и в советское время.
В «Культуре и взрыве» — наиболее открыто относящейся к политической современности, самой ангажированной работе Лотмана - речь вновь идет о противопоставлении России и Запада, теперь, однако, с намерением показать возможность и даже необходимость преодоления русской бинарности с помощью указания на неустранимую взаимосвязь взрыва и эволюции: «...речь идет <...> о преодолении фатального выбора между застоем и катастрофой» (218 [146]). Здесь имеется в виду культурная стабильность, проявляющая себя через границы эпох, что принимается как предпосылка устойчивого изменения. Ведь «.в тернарных общественных структурах самые мощные и глубокие взрывы не охватывают всего сложного богатства социальных пластов. Центральная структура может пережить столь мощный и катастрофический взрыв, что грохот его, безусловно, отзовется на всей толще культуры. <...> В бинарных системах взрыв охватывает всю толщу быта. Беспощадность этого эксперимента проявляется не сразу. Первоначально он привлекает наиболее максималистские слои общества поэзией мгновенного построения "новой земли и нового неба", своим радикализмом» (211 [141— 142]). Политическое послание, которым Лотман завершает последнюю книгу, заключается в надежде, что русский способ исторической динамики мог бы быть скорректирован тем, который Лотман предполагает у западноевропейской культуры.
С одной стороны, этот культурно-типологический тезис (или надежда), в противоположность гипотезе более ранней статьи, которая основывалась только на мотиве различия католицизма и православия, лучше обоснован положением о необходимой взаимодополнительности двух механизмов культурной динамики. С другой, эта надежда на иное, тяготеющее к Западу будущее русской культуры — которая, возможно, до некоторой степени подтверждается развитием постсоветской культуры, — рассматриваемая не на фоне всем известных старых культурно-философских споров в России, а при чтении аргументов, приводимых в этом сборнике[10], не слишком убедительна и даже парадоксальна. Ведь в конкретных анализах семиотической динамики в различных областях культуры модус взрыва кажется намного более релевантным, обладающим более высокой культурной ценностью и представляется более интересным в семиотическом плане, чем модус эволюционной последовательности. Так, уже во вступительной части Лотман пишет: «Предсказуемое развитие на этом фоне [взрыва, для которого свойственна непредсказуемость. — С.Ф.] представляется значительно менее существенной формой движения» (15 [17]).
Однако он допускает, что «непредсказуемость взрывных процессов отнюдь не является единственным путем к новому. Более того, целые сферы культуры могут осуществлять свое движение только в форме постепенных изменений. Постепенные и взрывные процессы, представляя собой антитезу, существуют только в отношении друг к другу. Уничтожение одного полюса привело бы к исчезновению другого» (15 [17]).
Но хотя Лотман утверждает возможность инновации и в сфере эволюции, все же весь ход его аргументации демонстрирует, что культурное изменение и обновление может осуществляться в настоящем (системно-релевантном) смысле только благодаря взрыву. Ведь во всех других приложениях этих двух разновидностей культурного развития — к эпохам, к историческому процессу в целом, к различным областям культуры, к дифференциации культуры и природы, к коммуникации и языку вообще — взрыв оказывается более релевантным (основополагающим) процессом для динамики, обновления и семиотического приращения.
С помощью противопоставления взрыва и эволюции Лотман проводит различие как между культурными типами в целом (причем он занимается скорее культурными совокупностями, объединенными по религиозному принципу, чем национальными культурами), так и между доминантами различных эпох. Также здесь станет ясно, что те эпохи, в которых доминирует модус взрыва, Лотман рассматривает как более ценные в культурном смысле, чем те, в которых взрыв является второстепенным: «В настоящий момент европейская цивилизация (включая Америку и Россию) переживает период генеральной дискредитации самой идеи взрыва. Человечество пережило в XVIII—XX вв. период, который можно описать как реализацию метафоры: социокультурные процессы оказались под влиянием образа взрыва не как философского понятия, а в его вульгарном соотнесении с взрывом пороха, динамита или атомного ядра. Взрыв как явление физики, лишь метафорически переносимое на другие процессы, отождествился для современного человека с идеями разрушения и сделался символом деструктивности. Но если бы в основе наших представлений сегодняшнего дня лежали такие ассоциации, как эпохи великих открытий, Ренессанс или вообще искусство, то понятие взрыва напоминало бы нам скорее такие явления, как рождение нового живого существа, или любое другое творческое преобразование структуры жизни» (19 [19—20]).
Или, в другом месте, также относительно эпохи Ренессанса: «Конечно, не случайно Ренессанс породил людей всесторонней одаренности, таланты которых не могли уместиться в какой-нибудь отдельной сфере культуры. Не случайно и то, что следующий взрыв на рубеже XVII и XVIII вв. вызвал к жизни во Франции энциклопедистов, а в России — Ломоносова: взрыв порождает многосторонние таланты» (141 [98]).
Однако в «Культуре и взрыве» Лотман применяет понятие взрыва не только типологически (к типам культур, эпох) и функционально (к сфере культуры, дискурса), но и обращает его к историческому процессу в целом. В третьей части «Культуры и взрыва» Лотман излагает выводы своей работы под названием «Universe of the Mind» [«Внутри мыслящих миров». — Примеч. перев.] (в существующем теперь немецком переводе «Die Innenwelt des Denkens») — сборника статей, в которых он занимался историей и историографией. В связи с этим в «Культуре и взрыве» он разрабатывает, с помощью интерпретации взрыва и сукцессивности как фаз процесса исторической изменчивости, комплексное представление об историческом событии, которое образует — согласно моему тезису — ядро его аргументации в этой структурно открытой и порой кажущейся афористичной книге.
Взрыв определяется как событие, точнее, как «момент непредсказуемости», в который «выбор будущего реализуется как случайность» (23 [22]). Это как бы «вневременной» момент «отождествления всех противоположностей. Различное предстает как одно и то же. Это делает возможным неожиданные перескоки в совершенно иные, непредсказуемые организационные структуры. Невозможное делается возможным» (200 [135—136]).
В этом определении взрыва как события или как непосредственно предшествующего событию, предваряющего его момента Лотман не только приближается к таким разным теоретикам культурной динамики, как Мишель Фуко и Никлас Луман; минимально общее, что есть в их теориях, вероятно, заключается в акценте на факторах контингентности и прерывности в исторических / культурных процессах. Одновременно он соприкасается с понятием события у Жака Деррида и особенно у Жиля Делёза, которые, в частности, подчеркивали момент непредсказуемости[11].
Это становится особенно отчетливым при переформулировании делёзовского понятия события, которое предпринял Йозеф Фогль[12]: у Делёза событие понимается как «ожидание события»[13]. Оно «существует только в особом межвременье, между пространствами»: «Событие никуда не вторгается и ни за чем не следует, не распределяется согласно последовательности от Раньше к Позже; оно скорее предполагает чистый интервал, "неизмеримость пустого времени, где <...> угадывается предполагаемое и уже происшедшее событие"[14])»[15]. Содержательно Делёз определяет событие как «констелляцию, то есть внутреннее соотношение несовместимых элементов»[16], как виртуальное сосуществование возможностей, которые не могут быть реализованы вместе.
Это довольно точно соответствует пониманию взрыва как пространства возможности, существующего вне времени, — как момента, который «выключен из времени», в котором открывается «целый набор равновероятных последствий» [57]. Однако в то время как Делёз, так же как и Деррида, определяет абсолютно непредвиденное событие как атопическую структуру, Лотман разрабатывает модель двух фаз события, где предоставляет место и для «После», то есть для процесса интеграции события в историческую или культурную последовательность, его моделирования из перспективы ex post, из которой это событие проявляется уже не в своей контингентности, а как необходимый момент в последовательном ряду:
Момент исчерпания взрыва — поворотная точка процесса. В сфере истории это не только исходный момент будущего развития, но и место самопознания: включаются те механизмы истории, которые должны ей самой объяснить, что произошло. <...> При этом происходит коренная трансформация события: то, что произошло, как мы видели, случайно, предстает как единственно возможное. Непредсказуемость заменяется в сознании наблюдателя закономерностью [23].
Этот второй момент, когда составляется четко сформулированное объяснение происходящего, также является моментом семиотической и нарративной классификации: это та точка, в которой взрыв застывает в событии (и тем самым, собственно, и оправдывает нарратологическое понятие «события»), и тот момент, когда включаются культурная саморефлексия и механизм культурной памяти:
Трансформация, которую переживает реальный момент взрыва, будучи пропущен через решетку моделирующего сознания, превращая случайное в закономерное, еще не завершает процесс сознания. В механизм включается память, которая позволяет вновь вернуться к моменту, предшествовавшему взрыву, и еще раз, уже ретроспективно, разыграть весь процесс. Теперь в сознании будет как бы три пласта: момент первичного взрыва, момент его редактирования в механизмах сознания и момент нового удвоения их уже в структуре памяти (190 [129]).
Здесь идеи Лотмана явно противоречат, с одной стороны, пониманию категории события в теориях Делёза и Деррида, согласно которым событие никогда не может быть включено в нарративную структуру без потерь[17], а с другой стороны — взглядам историков-структуралистов (от школы «Анналов» до Арно Борста и Хейдена Уайта), скептически относившихся к этой категории, критиковавших нарративность историографии и разрабатывавших в качестве модели чистого (структурного) описания утопию преодоления нарративизации. В то же время Лотман присоединяется — вероятно, ненамеренно — к тем попыткам спасения события, которые Райнхарт Козел- лек (вместе с Хансом-Робертом Яуссом) предпринимал в раннем сборнике исследовательской группы «Поэтика и герменевтика» — «История: событие и повествование», где он понимал событие как «фикцию фактического» — нарративное образование, неизбежно возникающее, когда нужно представить историческое прошлое в настоящем[18]. Однако Козеллек пытался спасти событие как историческую категорию, поясняя, что в любом случае оно, в историографическом изображении, становится неким моментом структуры, в которой сопоставляется с другими событиями и тем самым утрачивает свою конститутивную однократность. В то же время для Лотмана фаза введения события в историческую последовательность, предполагаемую нарративным порядком, как раз является только второй фазой, при которой происходит придание упорядоченной формы, восстановление стабильности и образование памяти. В этом пункте Лотман близок к Луману, рассматривавшему механизм памяти (к которому также принадлежит необходимым образом и забвение) не только как основной механизм культуры, но и как вторую фазу в ходе динамического развития культурных трансформаций: Луман говорит о «рестабилизации» посредством «системной самоорганизации» или образования памяти[19]. Для Лотмана и Лумана это основа и предпосылка последующих повторных контингентностей, событий, понимаемых как разрывы в линейной непрерывности.
Однако лотмановское понятие взрыва в «Культуре и взрыве» связано еще со следующим аспектом, который отдаляет этот подход от всех актуальных сегодня теорий события, прерывности и контингентности. Дело в том, что оно не только базируется на принятии системной контингентности, но также апеллирует к определенным действующим лицам, благодаря которым происходит взрыв: в ходе рассуждений в «Культуре и взрыве» становится все более ясно, что в качестве тех, благодаря кому преимущественно может осуществляться взрыв в сфере культуры, рассматриваются индивиды. Отсюда важность взрыва как культурного механизма, ведь этот модус существенно связан также с возможностями и допускаемой свободой индивидуальных действий[20]; а также то, что сферы, в которых эта свобода индивидуальных действий, обуславливающая непредсказуемость, особенно велика[21], Лотман рассматривает как самые (семиотически) важные и динамичные (то есть наиболее сильно продвигающие вперед культуру): сфера власти и, среди прочих, сферы искусства и науки.
В отличие от всех упомянутых современных теоретиков истории и философов события Лотман понимает контингентность, непредсказуемость и событие не как нечто «вторгающееся» помимо воли человека. Лотман не является ни теоретиком заговора, ни катастрофистом. Он не стремится рассматривать историю человечества в качестве «геологического процесса», как, например, делал русский геолог и теоретик культуры Владимир Вернадский, различавший «биосферу» и «ноосферу» (откуда Лотман вывел понятие «се- миосфера»). Лотман также не эстетизирует понятие события, как это делает, например, Делёз, который рассматривает событие как «поэтический объект», характеризующийся — согласно Борхесу — «явлением без референции»[22], и как «досубъективное развитие событий»[23], которое невозможно приписать субъекту. Лотман, конечно, также не является ни «генеалогом», ни теоретиком дискурса в смысле Мишеля Фуко. Он не стремится посредством выявления контингентного в сломах истории разложить тождество или «единство субъекта», и у него не идет речь, как у Фуко, о «дискурсивных событиях», ускользающих от человеческих намерений. Лотман также не системный теоретик в духе Никласа Лумана, у которого динамика рассматривается исключительно как системное качество, а не как эффект индивидуального действия или сознания. «Взрыв», по Лотману, — не столько историко-теоретический, сколько антропологический, даже антропоцентрический концепт, с помощью которого определяется, что событийность человеческого действия столь же важна для истории общества и культуры, как и рефлектирующие и упорядочивающие процессы самоописания культуры, которые обеспечивают интеграцию и непрерывность. Во «Внутри мыслящих миров» Лотман пишет: «История — это процесс, протекающий "с вмешательством мыслящего существа". Это означает, что в точках бифуркации [это понятие, первоначально зародившееся в небесной механике Пуанкаре и позже вошедшее в теорию хаоса, у Лотмана в более ранних работах использовалось для выражения взрыва; впрочем, оно применялось также у Лумана. — С.Ф.] вступает в действие не только механизм случайности, но и механизм сознательного выбора, который становится важнейшим объективным элементом исторического процесса. Понимание этого в новом свете представляет необходимость исторической семиотики — анализа того, как представляет себе мир та человеческая единица, которой предстоит сделать выбор»[24].
В «Культуре и взрыве» Лотман заостряет этот тезис, перенося оппозицию взрывной / постепенной динамики на противопоставление культуры и природы, и рассматривает при этом человеческого индивида как самое важное действующее лицо истории и как подлинную причину непредсказуемости истории.
Хотя в своей модели исторической динамики культуры Лотман ориентируется на естественно-научные исследования в термодинамике и понимает в соответствии с этим культурные процессы аналогично физическим необратимым процессам в открытых системах, находящихся в неравновесном состоянии, он все же проводит ясную разделительную черту между культурой, или семиосферой, как сферой человека и природой как сферой живых существ, не являющихся людьми. С помощью модели взрыва он легитимизирует это решительное различение: в «Культуре и взрыве» различие между животными и людьми проводится также с помощью ведущей оппозиции между ожидаемыми, эволюционными и неожиданными, взрывными процессами. Их поведение, в противоположность человеческому, всегда следует уже установленным правилам (жесткому коду, который они не могут подвергать рефлексии или разрушать) и поэтому абсолютно предсказуемо, подобно результатам всех постепенно-эволюционных процессов: «Животное обучается <...> системе ритуального поведения. <...> Животное можно сопоставить с танцором, который способен усовершенствовать па танца, но не может резко и неожиданно заменить сам танец чем-либо другим. Поведение животного ритуально, поведение человека тяготеет к изобретению нового, непредсказуемого для его противников» (42 [34]).
Таким образом, семиосфера противопоставлена биосфере, в истории жизни появление человека - взрыв, а семиосфера, созданная человеком, продвигается путем взрывов. Именно непредсказуемость человеческих действий, коренящаяся в способности человеческого интеллекта к рефлексии, дает человеку — и здесь Лотман становится дарвинистом — решающее эволюционное преимущество: «Загадкой истории человечества является сам факт того, что предчеловек выжил, несмотря на то, что был окружен хищниками, бесконечно превосходившими его силой зубов и когтей. Приписать выживаемость человека его способности использовать орудия невозможно» (42 [34]).
В качестве примеров непредсказуемости, используемой в качестве стратегии существования, власти и сражения, Лотман приводит фигуры из мифологии, например Давида, который использовал неожиданность как оружие против физически превосходящего Голиафа, или берсерков, бросавшихся в бой в состоянии безумия, в котором они не считались ни с какими правилами и благодаря этому побеждали.
В пределах человеческой культуры, семиосферы, Лотман различает определенные области как культурные зоны взрыва, которые в то же время проявляются как привилегированные места культурной динамики и инновации: искусство и наука, исследования, изобретения (иногда также сфера (властно-)политического действия). Эпохальные научные результаты и художественные произведения — а также неожиданные политические маневры (осуществляемые в основном абсолютными властителями) — служат для Лотмана основными примерами взрывов. Великий художник и ученый- новатор являются центральными действующими лицами истории культуры потому, что они сближают то, что раньше было несовместимым, противоположным, противоречивым, или выражают в речи невыразимое. Не случайно литературные примеры, которыми Лотман часто поясняет свои тезисы, берутся преимущественно из поэтов-романтиков и символистов. Рассматриваемая таким образом, лотмановская модель взрыва укоренена в романтическом мышлении, исповедующем эстетику непредсказуемости и внезапности, которое в немецком контексте было обозначено Карлом Хайнцем Борером как начало современного «осознания контингентности». Однако в то время как работы Борера последовательно преследуют цель защищать подлинное эстетическое новшество романтизма от порывов к этической сфере и от философских понятий и отграничивать инновации романтической эстетики от прельщений телеологии, свойственной различным философиям истории, Лотман ни в коем случае не уходит в сторону от связи эстетики и политики. В конечном итоге Лотман трактует эстетическое как парадигму культурного вообще.
Подчеркивая, что индивид имеет возможность и власть становиться действующим лицом истории культуры благодаря непредсказуемым, творческим действиям, Лотман возвращается (не делая это явно в каком-либо месте) к Ницше, чьи идея генеалогии и понимание исторического события как «результата неисторического мгновения», ведущего «к нарушениям, которые расторгают самопонятность того, что существует теперь», образовывали важный исходный пункт также для Фуко и Делёза. Лотман описывает момент взрыва как момент «отождествления всех противоположностей» [135] очень схоже с Ницше (и Делёзом). Различное оказывается тем же самым. Это делает возможным поразительную трансформацию в абсолютно другие, непредсказуемые организационные структуры. Невозможное становится возможным. Когда Лотман характеризует при помощи метафоры взрыва художественные произведения или научные идеи, как, например, в приводимой далее формулировке из «Культуры и взрыва», то мы находим этому образец также у Ницше.
Лотман: «Величайшие научные идеи в определенном смысле сродни искусству: происхождение их подобно взрыву [то есть они представляют событие. — С.Ф. ]. Техническая реализация новых идей развивается по законам постепенной динамики. Поэтому научные идеи могут быть несвоевременными» (15 [17]).
Ницше метафорически описывает творческих людей, которых он признает действующими лицами истории, например Гёте или Наполеона, как «события», причем всякий раз подчеркивается аспект несвоевременности, выпадения из своего времени. В этом контексте Ницше также использует метафору взрыва: «Мое понятие о гении. Великие люди, как и великие времена, суть взрывчатые вещества, в которых накоплена огромная сила <...>. Если напряжение в массе становится слишком велико, то достаточно самого случайного раздражения, чтобы вызвать к жизни "гения", "деяние", великую судьбу»[25].
Очень похоже у Лотмана в «Культуре и взрыве»: «Новое в науке и искусстве — осуществление неожиданного». Если следовать примерам Лотмана, то пособниками неожиданного являются, прежде всего, «великие художники, мыслители <...> и правители»[26].
Естественно, поднимается вопрос, насколько эта отсылка к Ницше была намеренна. Ницшеанская концепция сверхчеловека, как показывали целый ряд исследований последних лет[27], имела огромное значение для формирования сталинского образа человека, под впечатлением от которого Лотман прожил свои молодые годы. В то же время Ницше именно в сталинское время и еще долго после этого в марксистско-ленинском Советском Союзе полностью отождествлялся с фашизмом, а о его существенном значении для созданного Горьким образа «нового человека» умалчивалось. Заключается ли дело здесь в некотором следе, оставшемся в бессознательном лотмановского мышления, или скорее о сознательном умалчивании неприемлемой отсылки?
Конечно, признание искусства, и в частности литературы, ведущей силой в истории культуры в первую очередь является общим результатом принадлежности Лотмана к русской культуре, в которой литература, особенно и прежде всего в лице авторов XIX столетия, наделялась огромным, выходящим далеко за пределы области эстетического и художественного, культурным, моральным и политическим авторитетом. Важным, однако, представляется (и это становится ясным благодаря установлению отсылки к Ницше), что Лотман, в противоположность Бореру, так же как и Ницше, понимает гений художника в традиции романтического мышления — как парадигму событийности человеческого поведения — и тем самым снимает границу между сферой эстетического и политического.
Сейчас можно было бы объяснять эту черту лотмановского мышления как частичный возврат к романтическому мышлению, связанному с представлением о свободно действующем индивидууме, которое, если смотреть исторически, привело к политически фатальным последствиям. И тем самым можно было бы найти еще одну причину, вслед за частыми обвинениями семиотики культуры в бинаризме и в отходе на вторые роли в пользу теории медиа, чтобы объявить ее устаревшей.
Однако мне хотелось бы возразить на подобное утверждение и вместе с тем еще раз вернуться к самой метафоре и к центральным аспектам лотма- новской семиотики культуры, достигшей высшей точки в идее взрыва. Мне бы хотелось коснуться тех аспектов, которые могут иметь ценность благодаря или вопреки подчеркиванию значения индивидуального действия и фокусированию внимания на семиотически активных индивидах.
2
Прежде всего важно подчеркнуть, что лотмановское понятие взрыва отличается от других концептуализаций исторического события тем, что это именно культурно-семиотическая программа. Речь идет о процессах образования и разложения знаков как о центральных механизмах культурной динамики, которые понимаются также как механизмы создания и разрушения памяти (или забвения), причем — подчеркнем еще раз — культура, или семиотика культуры, понимается как принципиально динамичное явление: «Полностью стабильных, неизменяющихся семиотических структур, видимо, не существует вообще» [101].
Для описания этой динамики и специфики этого процесса Лотман разработал дифференцированный инструментарий, представляющийся до сих пор пригодным, принимая во внимание культурные процессы нашей современности, которые пытаются описывать с помощью таких понятий, как транснационализация, глобализация и децентрализация. Семиозис, образование знаков, определяется Лотманом как беспрерывный процесс «пересечения этих [семиотических, или языковых. — С.Ф.] пространств» [16], который приводит к необходимости перевода. К тому же перевод является основной моделью коммуникации в семиотике культуры, то есть коммуникация сопоставляется с семиозисом.
Вместо модели {Язык: отправитель — текст — получатель}
Лотман предлагает не менее простую модель:
Но именно эта кажущаяся тривиальной модель имеет удивительный описательный и объяснительный потенциал.
Во-первых, это касается понятия коммуникации: коммуникация понимается не как передача послания при условии общего кода — этот случай был бы для Лотмана, во-первых, утопическим и, во-вторых, тривиальным, избыточным, — а как семиотическое пересечение границы, взаимоналожение семиотических пространств.
Эта предпосылка лежит в основе лотмановского понимания языка, которое разрабатывалось в полемике с пониманием языка у Соссюра и Якобсона: «Язык — это код плюс его история» [15].
При таком рассмотрении единицы / люди в процессе коммуникации никогда полностью не разделяют единый код. Коммуникация всегда необходимо связана с переводом. И всегда остается непереводимый остаток. Тем не менее коммуникация возможна, и главным образом как раз поэтому она обеспечивает более или менее значительный прирост информации.
Лотман предложил не менее чем альтернативную модель плавающих означающих, которая несколько переоценивает непонимание, запрограммированное в функционировании языка, однако при этом - в отличие от постструк- туралистов-деконструктивистов - усматривает в нем не неизбежные потери, а источник семантической прибавочной стоимости и семиотической динамики. Лотмана интересовали не только отдельные плоскости индивидуального языкового пространства, которые он оценивал как важные и активные части коммуникативного процесса: согласно его гипотезе, чем более чужды пространства друг другу, чем более незначительны их пересечения, тем больше информации, тем значительнее семиотический эффект. Точно так же труднопонимаемые, или, говоря словами Шкловского, затрудняющие чтение художественные тексты, а также поведение сумасшедших — все это примеры «взрывов» — оказывались поэтому в центре его внимания.
В этой перспективе динамика, и в частности ее самая крайняя форма — взрыв, оказываются ядром культурно-семиотической коммуникативной модели. Тот факт, что каждый коммуникативный акт, рассматриваемый подобным образом, обладает определенным взрывным потенциалом, ведь каждая форма коммуникации — это «столкновение чуждых [более или менее. — С.Ф.] друг другу языков» (172 [118]), которое вместе с тем является пересечением границы (то есть взрывом в терминологии Лотмана), — подразумевает необходимость перевода.
Ясно, что в случае противопоставления взрыва и сукцессивности, как и в случае противопоставления разговорного и художественного языков, мы имеем дело не просто с бинарной оппозицией, но с полюсами или экстремальными значениями на неограниченно подразделяемой шкале, с различными степенями — с «шириной полосы отклонения» (Кошорке). Это взаимное пересечение (семиосфер) может широко варьироваться: от точки, в которой коммуникация избыточна, поскольку вместо пересечения мы имеем здесь полное тождество, до точки, где коммуникация невозможна, так как никакого пересечения вообще больше не возникает.
Для культур, в которых комплексные гибридизации представляют собой обычный случай, это кажется уместным подходом. Тезис о взаимодополняемости, с одной стороны, взрыва и, с другой стороны, сукцессивности также проясняет, что беспорядок, нарушение и даже разрушение и установление порядка суть два взаимозависимых и равным образом необходимых для динамики и способности обновления культуры механизма. Они не только попеременно следуют друг за другом во времени, но и эффективны для описания динамики в пространственной модели семиотики культуры, динамики между центром и периферией семиосферы.
Самоописание культуры, являющейся в этой модели важной стратегией упорядочивающей интеграции и стабилизации, ускоряющей центрирование и в предельном случае впадающей в застой, постоянно подрывается, продуктивно и семиотически плодотворно, случаями контингентного нарушения и разрыва, а также событиями сознательного, волевого слома. Таким сломом в определенной степени является каждая форма коммуникации.
Альбрехт Кошорке, который недавно открыл для себя семиотику культуры, узнал в ней (культурно-)политическую максиму семиотического подхода, согласно которой следует допускать необходимый для динамики культуры беспорядок, дающий пространство для динамики. Так как, по словам Кошорке, «не вопреки, но благодаря тому, что мы говорим в пространстве диффузности, общества являются до некоторой степени интегрированными структурами. Каждый коммуникативный акт производит избыток возможностей, и именно этим обеспечиваются дефицит предсказуемости, выход хаоса из берегов организованности, культурная эластичность и вместе с тем дальнейшее существование социума»[28]. То есть эта устойчивость обеспечивается в конечном счете также и радикальными формами культурной динамики, а не только стабилизирующими, укрепляющими идентичность и письменно фиксирующими память стратегиями самоописания культуры.
Иначе говоря, можно было бы легитимизировать лотмановское понятие, облаченное в угрожающую метафору, а также и радикально насильственные и разрушительные вмешательства в семиосферу, поскольку они способствуют обновлению и семиотическому сгущению. Размышляя над механизмом культуры вместе с Борисом Успенским еще десятилетием ранее, Лотман признавал, что культура требует разрушения ради поддержания креативности, что довольно явно напоминает об изречении русского анархиста Михаила Бакунина, что желание разрушения всегда также является творческим желанием.
Если соотнести понятие взрыва с лотмановским пространственным концептуализированием культуры как семиосферы, то, с одной стороны, получается явное соединение взрыва и периферии, а вместе с тем происходит отчетливое повышение ценности периферии. Однако, с другой стороны, непосредственные примеры семиотического взрыва, приводимые Лотманом, демонстрируют, что:
1) центр и периферия — это не просто топологически локализуемые места / зоны, а структурные величины семиосферы, которые, поскольку «одна из основ семиосферы — ее неоднородность» (147 [101]), являются также границами, пронизывающими культуру на всех уровнях;
2) взрыв связан не только с периферией в смысле пограничной зоны культуры, стремящейся к неконтролируемости и беспорядку, но может произойти и в центре семиосферы, которая не только характеризуется (в идеале) максимальным порядком и единством, но и подчиняет свои инстанции (институции) власти слома, взрывной прерывности.
Эта перспектива в некоторой мере ставит под сомнение соотношение периферии и центра; не делает ли она возможной доступ к культурному развитию, для которого характерна либо децентрализация, либо многообразные и разнородные, абстрактные и конкретные взаимодействия периферии и центра?
В конечном счете непредсказуемость как центральный момент взрыва не может с такой легкостью приписываться некоторой группе деятелей, как это внушают многочисленные примеры в «Культуре и взрыве» и как я это только что представила. Взрывы обусловлены не только творческими действиями индивидов, ломающими семиотический порядок, но и простой случайностью, которая определяет контекст возникновения этих действий и, как следствие, делает их возможными или же предотвращает их. Так, например, Лотман пишет о дуэли Пушкина с Дантесом, которую сравнивает с пушкинским изображением дуэли Онегина и Ленского и осмыслением ее: «Случайность есть вмешательство события из какой-либо иной системы. Например, нельзя исключить того, что Дантес (или же Онегин) могли в тот момент, когда их палец нажимал на спусковой крючок, поскользнуться на вытоптанном снегу, что вызвало бы легкое, может быть, совсем незаметное дрожание руки. Пуля убийцы пролетела бы мимо» (160 [110]).
Можно прочитать это и таким образом, что индивидуальные действия, например художественные, которые вызывают семиотический взрыв, в частности, выбирались по причине их наглядности и относительной простоты, однако этот тезис, собственно, приписывает культурно-семиотический потенциал взрыва в основном случайности (индивидуальное действие является только одним из ее примеров). Но тогда помимо индивидуальной (самостоятельной) человеческой деятельности взрыв бы вызывали и контингентность, заключенная в условиях появления этого взрыва, и совпадение непредсказуемых событий (вроде стихийных бедствий), а также и периферия семиосферы как зона семиотической дестабилизации и проницаемости. Тем самым преимущество предоставлялось бы случайным семиотическим коллизиям.
Так мы подходим к третьему актуальному аспекту понятия взрыва: это вытекающая из лотмановского определения языка концептуализация отношения между семиосферой и тем, что лежит вне ее и представляется как внесемиотическая реальность:
Однако необходимо подчеркнуть, что граница, отделяющая замкнутый мир семиозиса от внесемиотической реальности, проницаема. Она постоянно пересекается вторжениями из внесемиотической сферы, которые, врываясь, вносят с собой динамику, трансформируют само пространство, хотя одновременно сами трансформируются по его законам. Одновременно семиотическое пространство постоянно выбрасывает из себя целые пласты культуры. <...> Обмен с внесемиотической сферой образует неисчерпаемый резервуар динамики (148 [102]).
Уже на первых страницах «Культуры и взрыва» Лотман обсуждает не только коммуникацию, но и подвижность внешней границы культуры. В то время как недавние культурологические исследования по большей части отказывались от этой проблемы и занимались в первую очередь расположением культуры и человека в самостоятельно произведенных ими мирах смысла и тем самым скорее маскировали, чем выявляли возможность отношения «самотканой паутины»[29] с внешним ей миром, Лотман обращается прежде всего к кантовскому различению между «вещами в себе» и явлениями; вокруг этого различения вращалась, следуя Канту, современная теория познания, питающая сомнение, может ли вообще человек со своими системами знаков и символами (и если да, то каким образом) делать подобающие отсылки к внешнему миру. Лотман полагает, что имеет наготове решение благодаря представлению о языке как принципиальной, всегда пересекающей хотя бы одну границу полиглоссии. Условием отношения языка к миру, пишет Лотман, является «.наличие двух языков и их неспособность, каждого в отдельности, охватить внешний мир. Сама эта неспособность есть не недостаток, а условие существования, ибо именно она диктует необходимость другого (другой личности, другого языка, другой культуры). Представление об оптимальности модели с одним предельно совершенным языком заменяется образом структуры с минимально двумя, а фактически с открытым списком разных языков, взаимно необходимых друг другу в силу неспособности каждого в отдельности выразить мир. Языки эти как накладываются друг на друга, по-разному отражая одно и то же, так и располагаются в "одной плоскости", образуя в ней внутренние границы. Их взаимная непереводимость (или ограниченная переводимость) является источником адекватности внеязыкового объекта его отражению в мире языков. Ситуация множественности языков исходна, первична.» (9 [13]).
Согласно Лотману, двуязычие начинается уже в человеческом мозгу. (Сейчас я не хотела бы пускаться в обсуждение нейрологических гипотез Лотмана, так как это потребовало бы дополнительного обсуждения, нужно ли эти предпосылки Лотмана расценивать как естественно-научные или как метафизические, и составляет ли это в конечном счете большое различие.) Основу лотмановской аргументации образует взаимодополняемость двух полушарий головного мозга в том, как они относятся к миру, и понимание коммуникации между обоими полушариями головного мозга как коммуникации между двумя языками.
Таким образом, Лотман понимает самую маленькую единицу языковой практики, индивида, как уже самого по себе двуязычного, или «диалогического». Причем этот диалог понимается Лотманом как принципиально асимметричный по двум причинам: во-первых, не существует совершенной эквивалентности кода (напротив, каждый коммуникативный акт влияет на код и динамизирует его), а есть всегда только двуязычие, а во-вторых, коммуникация каждый раз проходит фактически только в одном направлении, и в ней совершается также необходимый акт перевода.
Рассматриваемое таким образом, лотмановское понятие коммуникации в своем ядре подразумевает отношение вовне — сначала понимаемое как отношение к другому, аналогично пониманию функционирования языка.
Что следует из этого для понимания внешней границы семиосферы? Лотман понимает эту внешнюю границу как не отличающуюся принципиально от других границ, которые пронизывают семиосферу и определяют каждый вид коммуникации. Вместе с тем заданный Кантом вопрос, может ли человек получать доступ к ноуменальной действительности, рассматривается как ошибочно поставленный. Согласно Лотману, «внешняя реальность была бы <...> трансцендентальной, если бы пласт культуры обладал одним-единственным языком» (35 [30]). Эта предпосылка, однако, неверна.
Таким образом, семиотика культуры — с ее представлением о многоязычии как принципиальном свойстве и переводе как основной деятельности культуры — приходит к другим эпистемологическим выводам. Она остается на стороне семиозиса и не позволяет себе высказывания о действительности, существующей по ту сторону знаков. То, что не является семиотическим и не участвует в семиозисе, в культурном отношении не существует. Однако она решительно объявляет эту проблему вторичной по сравнению с вопросом, в какой мере действительность может быть поводом для разных процессов семиотизации, каким образом ее элементы время от времени рассматриваются как семиотически продуктивные, но порой и отметаются как знаковый мусор. В определенной мере Лотман открывает мир «вещей в себе» как неистощимый резервуар для инновации, которая является самым важным условием культурной динамики. «Поскольку граница — необходимая часть семиосферы, семиосфера нуждается в "неорганизованном" внешнем окружении и конструирует его себе в случае отсутствия. Культура создает не только свою внутреннюю организацию, но и свой тип внешней дезорганизации»[30]. Таким образом, реальность по ту сторону знаков не понимается как мир, недостижимый для означивания человеком, а утверждается как возможная «сфера непредсказуемости». Речь больше не идет, таким образом, о том, как можно выводить умозаключения от пространственно-временных явлений к вещи в себе, так как семиотика культуры выводит проблемы на уровень переводимости. «Внеязыковая реальность» рассматривается как случай среди других случаев в пространстве перевода, а не как окутанное тайной место для вещей в себе.
Если, таким образом, реальность понимается аналогично языку, то возникают те же самые проблемы и возможности для понимания, как при любом другом процессе перевода. Эти возможности варьируются от частичной переводимости через частичную непереводимость и до полного непонимания. А появление новых языков и форм выражения может открывать доступ к новым элементам вне мыслящих миров: «…соотношения переводимого и непереводимого настолько сложны, что создаются возможности прорыва в запредельное пространство» (35 [30]).
Взрыв — это метафора, посредством которой Лотман обозначает моменты, делающие возможными такой прорыв, «моменты <...> которые могут создавать как бы окна в семиотическом пласте» (33 [30]). Мир семиозиса не замкнут «в себе: он [скорее. — С.Ф.] образует сложную структуру, которая все время "играет" с внележащим ему пространством, то втягивая его в себя, то выбрасывая в него свои уже использованные и потерявшие семиотическую активность элементы» (35 [30]). Лотман демонстрирует это на примере сна, который он характеризует как «семиотическое окно». Однако для того, чтобы оставалось ясно узнаваемое и устойчивое различие между внутренним и внешним пространством, культуры конструируют — и это их второе основное качество — вторичную реальность: абстрактную модель себя самих, в которой производится универсальная унификация, а идентичность определяется в качестве идеальной общности. Но игра с окружающей средой семиозиса, с жизненной бездной, окружающей семиосферу, не только препятствует полному закрытию системы, но и прерывает попытки эту окружающую среду полностью вобрать в себя — попытки, которые предпринимает каждая культура. Хотя символическая экономика семиосферы формируется «отделением <...> от чужого»[31], наряду с разнообразными внутренними границами, которыми она пересечена, она остается всегда отсылающей к внешнему, которое в конечном счете не поддается исчислению. Окружающая среда в какой-то мере «напоминает» постепенной культурной эволюции о том, что связанность ее процессов базируется на единовременных вторжениях.
Это представление попадает, как мне кажется, в центр культурно-теоретических дискуссий о проблеме связи знаков с реальностью (или референциональности), возобновившихся в последнее время.
Наконец, нужно указать и на то, что связь обновления, творчества и разрушения, а также лотмановская метафора взрыва, различимая уже и у Бахтина и Ницше, и в русском формализме с его замечательной боевой риторикой, снова получает место в современных теоретических дискуссиях. Сибилла Кремер в своей метафизике медиа устанавливает комплементарные отношения между «посланиями», которые передаются средствами медиа как курьерами, и «следами» (определяя «след» как «вторжение чужого потустороннего в хорошо нам знакомое посюстороннее»[32]). Следы, понимаемые как контингентные остатки, которые образуются вследствие нарушения порядка и применения силы, нуждаются для своей расшифровки в особой культурной технике, дополнительной к простому получению посланий. Согласно Кремер, посредством такой культурной техники прочтения следов производится знание, возникает новое, а простая коммуникация расширяется, охватывая когнитивное измерение приращения знания. Подход Кремер, который она сама обозначает как метафизику медиа, по сравнению с лотмановской установкой на динамику и продуктивность семиозиса ориентирован скорее на рецептивную теорию, тем не менее «след» Кремер и «взрыв» Лотмана кажутся прямо- таки взаимодополнительными, и «след» Кремер представляется обязанным «взрыву» в лотмановском смысле. Здесь, возможно, намечается продуктивная возможность посредничества между подходами Кремер (который представляется более близким к семиотике, чем другие теории медиа) и Лотмана.
Таким образом, итогом моих размышлений над лотмановской концепцией культурной динамики, которую он еще раз емко обозначил в своей последней книге с помощью метафоры взрыва, должна остаться амбивалентность. Амбивалентность между критикой представляющегося устаревшим наделения привилегиями героических индивидов как деятелей культурной динамики, гипотезой (часто вызывающей раздражение) о том, что разрушение является условием культурного обновления, и апологией подхода, в котором представления о языке, коммуникации и культурной динамике оказываются вполне современными.
Перевод с нем. К. Бандуровского под ред. Н. Поселягина
[1] В этом тексте имеются незначительные пересечения с послесловием к немецкому изданию «Культуры и взрыва», написанным в сотрудничестве с Александром Шмитцем и Корнелией Руе (LotmanJurij. Kultur und Explosion / Hg. Susi K. Frank, Cornelia Ruhe, Alexander Schmitz. Berlin: Zuhrcamp, 2010).
[2] Ср., например: Deltcheva Roumiana, Vlasov Eduard. Lotman's «Culture and Explosion». A Shift in the Paradigm of the Semiotics of Culture // Slavic and East European Journal. 1996. Vol. 40. № 1. P. 148—152.
[3] Zenhin Sergej. Continual Models after Lotman // Explosion und Peripherie. Jurij Lotmans Semiotik der kulturellen Dynamic revisited / Hg. Susi K. Frank, Cornelia Ruhe, Alexander Schmitz. Bielefeld, 2012. S. 119—132 [русский текст: Зенкин С.Н. Континуальные модели после Лотмана // НЛО. 2009. № 98. С. 56—65. — Примеч. перев.]. Этот сборник — плод конференции, состоявшейся в октябре 2008 года в Констанцском уневерситете в рамках интердисциплинарного мегапроекта «Норма и символ. Культурное измерение политической и социальной интеграции».
[4] Grob Thomas. Der doppelte Lotman. Jurij Lotmans Konzep- tionen kulturhistorischer Dynamik zwischen Gesetz und Zu- fall // Explosion und Peripherie... S. 133—152.
[5] Лотман Ю.М., Успенский Б.А. Роль дуальных моделей в динамике русской культуры (до конца XVIII века) // Ученые записки Тартуского государственного университета. 1977. Вып. 414 (Труды по русской и славянской филологии. Т. 28). С. 3—36.
[6] Grob Thomas. Op. cit.
[7] Вместе с тем я присоединяюсь скорее к такой позиции, как у Ренаты Лахманн, которая в своей статье о «"довзрыв- ной" фазе Лотмана» стремится отыскать зачатки понятия взрыва; см.: Lachmann Renate. Jurij Lotman. Die vorexplo- sive Phase // Explosion und Peripherie... S. 97—118. Однако в то время как Лахманн видит в «Культуре и взрыве» последовательное развитие предпочтения открытости культурных правил, прослеживаемого и в более ранней дихотомической модели «текст против культуры с заданными правилами», — что, конечно, верно, если обращаться к тем местам в конце книги, что относятся к современной истории, — я не могу избавиться от впечатления определенного противоречия: новое, то есть прирост настоящей (коль скоро она неожиданна) информации, осуществляется только благодаря взрыву, это лейтмотив книги. Однако в культурно-историческом отношении этот модус динамики связан не с западными, тернарными, обусловленными представлениями о чистилище культурами, которые развиваются эволюционным способом, а с русской, в которой до сих пор дуализм и деспотия были неразлучно соединены друг с другом. Как раз последняя часть книги делает это противоречие очевидным и указывает на знаменательную инверсию отношения эксплицитного и имплицитного: в то время как, с одной стороны, здесь, в отличие от более ранних трудов, отношение к актуальным политическим событиям является эксплицитным, имплицитной является (или остается) оценка этого отношения, посредством которой, как мне кажется, Лотман подрывает прямо выраженное политическое высказывание, содержащееся в книге.
[8] Lotman Jurij M. Kultur und Explosion. Frankfurt am Main, 2010. S. 16 [18]. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте. (Здесь и далее цитаты из «Культуры и взрыва» приводятся по изданию: Лотман Ю.М. Семиосфера. СПб., 2000. Указания на страницы этого издания даются в квадратных скобках. — Примеч. перев.)
[9] См.: Ebert Christa. Kultursemiotik am Scheideweg. Leistungen und Grenzen des dualistischen Kulturmodells von Lotman / Us- penskij // Forum fur osteuropaische Ideenund Zeitgeschichte. 2002. Bd. 2. Ohne Seiten. [Русский перевод: Эберт К. Семиотика на распутье. Достижения и пределы дуалистической модели культуры Лотмана/Успенского // Вопросы философии. 2003. № 7. С. 44—55. — Примеч. перев.]
[10] Имеется в виду том с немецкими переводами «Культуры и взрыва» и «Внутри мыслящих миров». — Примеч. перев.
[11] То, что Лотман был знаком с текстами или подходами упомянутых теоретиков, нельзя подтвердить ни одним примером. Даже самые завзятые эксперты по Лотману считают такое знакомство маловероятным.
[12] VoglJosef. Was ist ein Ereignis? // Deleuze und die Kunste. Frankfurt am Main, 2007. S. 67—83.
[13] Ibid. S. 74.
[14] Делёз Ж. Имманентность: жизнь. // Интернет-журнал Klinamen: http://dironweb.com/klinamen/fila15.html. — Примеч. перев.
[15] Vogl Josef. Op. cit. S. 78.
[16] См.: Ibid. S. 72.
[17] Ibid. S. 76.
[18] Koselleck Reinhart. Ereignis und Struktur // Geschichte, Ereig- nis und Erzahlung. Munchen, 1973 (Bd. 5. Poetik und Hermeneutik). S. 560—570.
[19] См.: Luhmann Niklas. Die Gesellschaft der Gesellschaft. Frankfurt am Main, 2000 [русский перевод: Луман Н. Общество общества: Общество как социальная система. Медиа коммуникации. Эволюция. М., 2011. — Примеч. перев.].
[20] Коллектив также может пониматься как индивид. Лотман понимает (национальную) культуру как аналог индивидуума.
[21] Интересно, что Лотман считает эту свободу особенно большой не там, где как можно большая свобода должна предоставляться как можно большему числу людей, а там, где у индивида есть власть избавляться от ограничения, налагаемого всеми другими, и в этом смысле действовать суверенно/самостоятельно, то есть в деспотиях (таких, как Россия).
[22] Цит. по: Vogl Josef. Op. cit. S. 70. Имеется в виду рассказ Борхеса «Тлён, Укбар, Orbis tertius». — Примеч. перев.
[23] Ibid.
[24] Lotman Jurij M. Die Innenwelt des Denkens. Frankfurt am Main, 2010. S. 250 [350]. [Здесь и далее цитаты из «Внутри мыслящих миров» приводятся по изданию: Лотман Ю.М. Семиосфера. СПб., 2000. Указания на страницы этого издания даются в квадратных скобках. — Примеч. перев.]
[25] Nietzsche Friedrich. Gotzendammerung // Nietzsche F. Kritische Studienausgabe. Bd. 6. Munchen, 1988. S. 151. [Приводим пер. Н. Полилова по изд.: Ницше Ф. Сумерки идолов, или Как философствуют молотом // Ницше Ф. Сочинения: В 2 т. Т. 2. М., 1990. С. 618. — Примеч. перев.]
[26] Lotman Jurij M. Kultur und Explosion. S. 258. (В приведенном отрывке воспроизведена цитата из «Культуры и взрыва»; см.: Лотман Ю.М. Семиосфера. С. 18. — Примеч. перев.)
[27] См., например: GuntherHans. Der sozialistische Ubermensch. Stuttgart, 1993; Rosenthal Berenice. New Myth, New World: From Nietzsche to Stalinism. University Park, PA, 2000.
[28] Koschorke Albrecht. Zur Funktionsweise kultureller Periphe- rien // Explosion und Peripherie. Jurij Lotmans Kultursemio- tik revisited. Bielefeld, 2012. S. 27—40 [русский перевод см. в настоящем издании: Кошорке А. К вопросу о принципе действия культурной периферии].
[29] Geertz Clifford. Dichte Beschreibung: Beitrage zum Verste- hen kultureller Systeme. Frankfurt am Main, 1987. S. 9.
[30] Lotman Jurij M. Uber die Semiosphare // Zeitschrift fur Semiotik. 1990. Bd. 12. № 4. S. 290 [русский текст: Лотман ЮМ. О семиосфере // Лотман Ю.М. Избранные статьи: В 3 т. Т. 1: Статьи по семиотике и топологии культуры. Таллин, 1992. С. 15. — Примеч. перев.].
[31] Ibid.
[32] Kramer Sybille. Was also ist eine Spur? Und worin besteht ihre epistemologische Rolle? Eine Bestandsaufnahme // Spur. Spurenlesen als Orientierungstechnik und Wissenskunst / Hg. Sybille Kramer u.a. Frankfurt am Main, 2007. S. 17.