купить

От публикаторов

 

На смерть Елены Шварц Александр Миронов почти сразу отозвался поми­нальным стихотворением1, а спустя некоторое время, скорее всего, в пер­вой половине мая, написал о ней воспоминания. Они были знакомы с конца 1970-х годов, когда А. Миронов посвятил ей стихотворение «Концерт для Психеи-sphinx» (1978), отмеченное необычной для него полиметричностью, но столь характерной для всего творчества Е. Шварц. Обладавший редким да­ром проникновения в строй чужой поэтической речи, А. Миронов и воспроиз­вел эту отличительную черту ее поэзии. Однако только в середине 1990-х они сблизились теснее и стали сходиться для совместных бесед. Известная своими бескомпромиссными — и часто резкими — суждениями об окружавших ее сти­хотворцах, Е. Шварц считала А. Миронова самым значительным поэтом и не раз говорила об этом. Именно на одно из таких суждений А. Миронов ссыла­ется в своих воспоминаниях: когда в 2004 году интервьюер спросил у Шварц, только что увенчанной премией «Триумф»: «А кто из поэтов вам ближе всего?», она ответила: «Из современных — Александр Миронов. Он мой антипод, но потому, наверное, и ближе всего ко мне»2. Однако воспоминания А. Ми­ронова оказываются не столько воспоминаниями о ней, сколько своеобразной мистерией прощания, горьким сожалением о ее уходе. Более того, они превра­щаются в апокалиптическое видение конца всего, безысходную констатацию пространства культуры как новой Вавилонской башни. Знаменательно здесь упоминание книги Мишеля Фуко. И это не просто ссылка на книгу Фуко, а отсылка к тому критическому восприятию Фуко, которое сложилось у А. Ми­ронова после чтения книги, вернее, отсылка к своеобразной идеологеме, кото­рую можно обозначить как Фуко/Миронов. И эта идеологема с момента свое­го появления постоянно в том или ином виде присутствует в его эссеистике и поэзии. Так, в стихотворении «Писать, закрыть глаза, писать...» (1981—1982) в строках «Мы строим писчий мавзолей, / шарообразный дом», по признанию А. Миронова, он имел в виду некоторые положения Фуко, вернее сказать, от­сылал к своей идеологеме. Представление о том, как формировалась эта идеологема, можно получить из письма А. Миронова (1977—1978, письмо не дати­ровано и, скорее всего, не было отправлено) его другу, — который, кстати, взял для него в библиотеке упомянутый в письме том Макарьевских Миней-Четьих с корпусом сочинений Дионисия Ареопагита в славянском переводе (источник еще одной идеологемы в эссеистике и поэзии А. Миронова)3, — где он делится своими первыми впечатлениями после прочтения книги «Слова и вещи»:

«Н. И. подарил мне интереснейшую книгу Мишеля Фуко "Слова и вещи". Не думаю, сможет ли он ее прочесть, а если сможет — усвоит ли ее открове­ния? Они ужасны.

Исходный тезис его в том, что мир — растительно-человеческая флора — исторически моделируют языковую реальность (Культуру, Эпистему) за счет убегания от Языковой Ясности (не верьте снам) в разнообразные системы символизаций (тема книги: Французский Ренессанс — последнее время). Язык для Фуко — Ничто — растительный феномен в становящемся человеко-растительном мире. У языка свои — скрытые (видимо, гнездящиеся в основе Онтоло­гии — и это неверно — самого творения, он — последний <из> Просветителей, признававших Хаос началом) законы организации. Эпистема (мысле-система N-ного века) — зеркальная комната, где отражается множащаяся клетка языка (растения) — снаряд Мюнхгаузена — из Ничто в Ничто. Пока фантазер фанта­зирует — он летит, когда же он приглядывается к своему фантазму — то разде­ляет предсмертную участь Идальго Ламанчского: Трезвение языка.

Сам Фуко — подвижник неверия — все время говорит о том, что язык (Майя, система символов, Ничто) есть нечто третье между двумя (последнее, наверное, уже придумал я сам) — но Сам Этот Факт удивительно совпадает со всей моей душевной и реальной работой (я переписываю Вашего Диони­сия, говорящего о Том же, но гораздо нежнее и мягче).

Мой сон: Велиар, истощив все смыслы существования, вопиет о Новом Слове — подлинно Сущностном Хозяине, Который дает всем и всему четкие определенные приказы, которых нельзя ослушаться уже не в силу страха, а в Силу Единственной Жизнетворной Спасительной Реальности Слова.

Цены этой книге нет: этим духом дышит мир, но смысл ее — за ее преде­лами: Смысл: в полной истощенности всех фантазмов, где Слово вновь яв­ляется, как Неизреченное — последний фантазм — Слово Молитвы, Слово Слова, Его ожидание, Он Сам».

Следует напомнить, что сразу после своего появления на Малой Садовой осенью 1964 года А. Миронов оказался в среде напряженных философских и религиозных исканий. Эти искания сопровождали все его последующее творчество, характеризуясь появлением ряда устойчивых идеологем, напо­добие вышеназванной (Фуко/Миронов). В 1969 году он читает «Столп и утверждение истины» о. Павла Флоренского и появляется идеологема Фло­ренский/Миронов. У Флоренского, например, он заимствует название для своей первой — машинописной — книги «Epoch». В том же году он читает «Диалектику мифа» А.Ф. Лосева (1930), а затем и другие его книги. Возни­кает идеологема Лосев/Миронов. Отзвук этой идеологемы — стихотворение «Хоровод Диониса» (1975). Тогда же он читает книги М.М. Бахтина и новые публикации его трудов. Как результат — идеологема Бахтин/Миронов. И со­ответственно — стихотворение «Смех мой, агнче, ангеле ветреный...» (1973). Здесь названы наиболее устойчивые идеологемы, а были еще и мимолетные (Розанов, Аверинцев и др.). Эти-то идеологемы и образуют сложное идейно- тематическое пространство его эссеистики и поэзии.

Из двух предваряющих «Воспоминания» текстов второй — «Первая и по­следняя инициация» (1993) — представляет собою ироикомическое (почти Хеленуктическое) повествование об одном из важнейших событий в жизни ав­тора и отечества, которое случилось летом 1957 года. Вместе с тем, этот текст дает нам редкую возможность уловить различие прозаического и поэтического письма — собственно говоря, уловить момент возникновения поэтического текста из прозаического. Через несколько лет этот текст стал темой одного из наиболее выразительных стихотворений последних двух десятилетий:

Свергли Маленкова и команду,
мыло расхватали и мочалки,
плакали, большой войны боялись,

выносили из саманных хаток
страшные бредовые портреты,
жгли костры и прошлое сжигали.

Помню, дед один орденоносный
взял двустволку, выпив самогонки,
пристрелил любимую собачку.

Это было праздничное лето:
Вишенное, яблочное что-то.
Страх и трепет, беспредметный праздник4.

 

Поэтическое описание (изображение) тех же реалий, что и в прозе, в по­следнем стихе завершается соположением библейского словосочетания «Страх и трепет» (ср. название трактата Кьеркегора) и иронического автор­ского определения происшедшего — «беспредметный праздник», понятия из его эссеистического словаря. Страх и трепет живых людей в исторической перспективе снижается и оказывается беспредметным праздником. Кроме того, блокадная история, поведанная матерью в рассказе «Первая и последняя инициация», также становится позднее, но в те же, 1990-е годы, темой первого стихотворения из цикла «Рытье окопов» — «Шла моя мама после работы...»5.

«[Вступительное слово]», вероятно, предназначалось для поэтического вечера А. Миронова, который состоялся в 2004 году. Выступал он с чтением стихов, к сожалению, редко, но всегда тщательно к выступлениям готовился, продумывал и составлял списки стихотворений. В этом «вступительном слове» наиболее важным является утверждение принципиальной анонимно­сти творчества, несущественности житейского для создания и понимания поэзии. И это — не рецидив романтизма, а результат осознанного поэтиче­ского опыта. Редкое свидетельство о процессе своего поэтического творчества он оставил в цитированном выше письме:

«Написал два стиха после бесконечно длинного перерыва и не могу отка­зать себе в удовольствии переписать их для Вас. Мне они нравятся, но ощу­щение такое, как будто во мне снова заговорил чужой голос — музыка явив­шихся слов мне невнятна; привыкаю к ней постепенно и не без удовольствия. (Видите, даже почерк изменился — так давно не писал.) Видимо, эти стихи опять связаны с каким-то медиумическим опытом; разумеется, для меня они абсолютно ясны, но что заставляет из бесконечной бездны слов и сочетаний творить форму — неясно: в этом лепете, который стрекочет словами, весь во­прос, а вопросом о словах, которыми изображается лепет, пускай занимаются другие — дело в Самом Лепетанье».

Некоторые опыты этого «лепетанья» в последнее десятилетие жизни поэта помещены ниже. В стихотворении «Какая пошлость, Боже мой... » упомянут эпизод, когда А.Е. Крученых (которого в мае 1965 года посетили в Москве А. Миронов и Вл. Эрль) накормил их в молочной столовой. Алексея Елисе­евича поэт именует Алексеем Иванычем, но это понятная литературная игра.

В двух последних стихотворениях публикуемой подборки то, что может по­казаться «слабым и неудачным», написанным как бы «по инерции» (предска­зуемые рифмы и ритм, вульгарные ходы), в поэтике А. Миронова последних двух с половиной десятилетий было вполне осознанным приемом, соответ­ствующим общей клишированности современного массового сознания, свое­образным его отрицанием, лежащим в глубине ироническим обыгрыванием и сатирическим обличением, заставляющим вспомнить Хеленуктическую ос­нову его творчества. Именно отсюда «ходульность тематики», «одиозные» имена и нарочитая простота поэтики. Стихотворение «Меланхоличное», на­писанное 13 мая 2010 года, — последнее нам известное (и датированное) сти­хотворение А. Миронова. Он намеревался предать его печати, но не успел. Вскоре последовала болезнь, а затем и кончина (19 сентября 2010 года).

Все тексты печатаются впервые. В стихотворениях сохранена авторская пунктуация; примечания (кроме специально оговоренных) принадлежат автору.

Николай И. Николаев, Владимир Эрль

 

 

_______________________________

 

1) Миронов А. Светлой памяти Елены Андреевны Шварц // НЛО. 2010. № 103. С. 265.

2) Елисеев Н. «Триумф» для Елены // Эксперт Северо-Запад. 2004. № 5 (162) (http:// expert.ru/northwest/2004/05/05no-scult_50671/).

3) Николаев Н.И. Воспоминания о поэзии Александра Миронова // НЛО. 2010. № 101. С. 273.

4) Миронов А. Избранное: Стихотворения и поэмы. 1964—2000. СПб., 2002. С. 340.

5) Там же. С. 334—335.