купить

Весна, продлившаяся до августа:

Ключевые слова: 1968 год, молодежная контркультура, шестидесятники, Пражская весна, август 1991-го

ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЬМОЙ ГОД В ПАРИЖЕ, ПРАГЕ, МОСКВЕ

 

You say you want a revolution
Well, you know
We all want to change the world.
J. Lennon. «Revolution» (1968)

 

Zloba, zavist, zast, strach a svar,
ty at' pominou, at' uz pominou.
M. Kubisova. «Modlitba pro Martu» (1968)

 

Но гусак перед строем гусиным
ходит медленным шагом гусиным,
говорит им: «Вы видите сами —
мы с хозяином стали друзьями!»
Б. Окуджава. «Песенка про старого гусака» (1968)

 

Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь
В тот назначенный час?!
А. Галич. «Петербургский романс» (1968)

 

1968 год. В одной из красивейших европейских столиц весна. Атмосфера этой весны, охватив и две восточноевропейские столицы, не рассеивается и летом. Все проникнуто ею: облик городов, чувства, расстановка сил, шествия, зре­лища. Политика всецело определяет настроения и поступки жителей этих стран. Политические убеждения сформировали молодежные контркультуры, легли в основу чаяний и последующих разочарований молодежи (разумеется, в каждой стране это происходило по-своему, с поправкой на исторические, климатические, геополитические условия).

Я проанализирую две фотографии с целью выявить культурные катего­рии, определившие содержание этого исторического момента, помня при этом о словах Сюзен Зонтаг, предостерегающей об опасности чрезмерного доверия визуальным образам, способным подменять собою реальность:

Память оперирует остановленными мгновениями; мельчайшая единица па­мяти — образ. В эпоху перенасыщения информацией фотографии являют собой скорейший способ постижения и компактнейшую форму запомина­ния. Фотография подобна цитате, максиме или пословице[1].

 

Очевидно, что богатое содержание этих бурных месяцев, события, про­исходившие в двух очень разных местах, не могут быть сведены к двум фо­тографиям. Тем не менее, вполне сознавая, что и в одном, и в другом случае речь идет о «цитате», я все же избираю именно их. Дело не в том, что эти фотографии — иконические изображения двух экстраординарных ситуаций. Напротив, на них запечатлена повседневность, однако эта повседневность но­сит характер чрезвычайных обстоятельств. При этом они не обобщают, не суммируют трагичность и неповторимость момента, но в них и не теряется многозначность контекста запечатленного явления и его историчность.

Оба снимка — репортажные, поэтому они находятся «всецело под знаком случайности, непредсказуемости грядущего развития ситуации»[2].

Мы не можем быть уверены, что из рассмотрения этих снимков родится абсолютное понимание остановленного фотографами мгновения. Я приложу все усилия к тому, чтобы не «вписать» в эти фотографии ничего предзаданного. Мгновения прошлого неповторимы, их не возродят ни воспоминания очевидцев, ни устные, ни письменные свидетельства. Многие сведения такого рода уже вошли в «фонд» коллективной памяти. Помня об этом, обратимся к значимым деталям изображения. Умберто Эко в свое время отозвался о зна­менитой фотографии, на которой человек стреляет из пистолета во время ми­ланской демонстрации в мае 1977 года: «Когда этот снимок был напечатан, началась его жизнь в мире коммуникации. То есть политическое и частное пропитались символическим, и оно-то, как в большинстве случаев, и порождало действительность»[3].

Посмотрим, как фотографии, по Зонтаг — остановленные мгновения, по­рождают действительность.

На первой мы видим улицу Парижа.

На переднем плане — булыжники, которыми вымощены парижские ули­цы. Сразу вспоминаются фланирующие бульвардье других времен с картины Гюстава Кайботта «Дождливый день в Париже» (1877): мокрая брусчатка, по тротуару вышагивает пара, на заднем плане — перекроенный бароном Ос­маном город. Прошло менее ста лет, и парижские мостовые вновь оказались в центре внимания. Но теперь все иначе. Фланер, любитель упоительных уло­чек, больше не обводит их внимательным и задумчивым взглядом. Улицы го­рода вновь разворочены — но не диким урбанистическим проектом Напо­леона Третьего, а «рассерженными молодыми людьми» парижского образца шестидесятых годов. Булыжники теперь выворачивают и складывают в кучи демонстранты, и предназначение их в том, чтобы стать оружием, полететь в полицию. При этом — вполне в идеалистическом, поэтическом духе, который был присущ парижскому маю («Вся власть воображению!»), — из-под ба­зальтового гнета «освобождается» пляж («Под булыжниками — пляж!»). Раз­бирающие улицу безлики — мы видим только их ноги и спины: приличные костюмы, манжета с запонкой, хорошая обувь. Эта картина отражает первые дни волнений. Потом облик участников беспорядков стал разнообразнее, по­явились нечесаные бороды, сандалии, мятая одежда — типичный «вид шесть­десят восьмого года».

Культурный мир 1968 года свидетельствовал о массовом успехе западного марксизма, все более и более пестрого в своих проявлениях, вплоть до соз­дания самой настоящей моды[4].

 

На фотографии нет взглядов — только пропущенный через объектив взгляд самого фотографа. Им нет места на снимке; ноги и спины больше соот­ветствуют теме — предощущению, предвкушению насилия. Разборка мосто­вой — метафора демонтажа системы; из-под брусчатки показывается земля, из-под спуда выходят новые силы. Утопические надежды переходят в игро­вое, радостное измерение: земля была угнетена властью — протестующие вы­пускают ее наружу.

В 68-м году были провозглашены тысячи лозунгов. Назовем те, что более всего соответствуют духу снимка: «Лето будет жарким!», «Долой мир, где либо гарантированно умираешь с голоду, либо рискуешь умереть от скуки». И, ко­нечно, самые известные, завораживающие своей наивностью: «Будьте реали­стами, требуйте невозможного!», «Принимайте ваши желания за реальность».

В понедельник шестого мая — стычки полиции и студентов перед Сорбон­ной. Потом полиция с небывалой жестокостью атакует колонну студентов, идущую по Латинскому кварталу; на бульваре Сен-Жермен применяется слезоточивый газ. Молодые люди не разбегаются — они сооружают барри­кады из автомобилей, разбирают мостовые на булыжники. Бой длится до позднего вечера. Результат — сотни раненых с обеих сторон и почти пятьсот арестованных студентов[5].

 

Настроения студенчества заразили все общество. Живость, храбрость, фантазия и пыл молодых людей выигрывали на фоне тупой жестокости по­лицейских. Символы эпохи — Че Гевара, Маркс, Ленин, Мао, Роза Люксем­бург, вкупе с властителями дум — Сартром, Фуко, Арто, Бретоном, Лаканом, сформировали разноголосицу идей, разношерстных и несхожих, общих лишь в одном — в установке на изменение мира.

Университеты и лицеи взбунтовались первыми. К ним присоединились рабочие, служащие, журналисты, транспортники. Проблема приобрела на­циональные масштабы. Президент Шарль де Голль выступил по телевиде­нию. 24 мая он предложил провести референдум. Государственный совет предложение отклонил. Это привело к новым выступлениям в центре города, разгон которых был самым свирепым в истории студенческих волнений.

Студенческие протесты становились менее стихийными и более предска­зуемыми. Теперь все они проходили приблизительно по одному сценарию. 30 мая де Голль опять выступил по телевидению — он сообщил французам, что будут проведены выборы, и подчеркнул опасность коммунистической угрозы.

Умеренные слои общества приободряются. Голлисты организовывают ше­ствие по Елисейским полям. Майская «революция» де-факто окончена. Ее «погубили» не левые партии, хотя именно на них лежит ответственность за то, что революция не реализовала свой потенциал. Ее погубила иллюзия, будто все общество — с ней. Если май был месяцем борьбы и надежды, то июнь — месяцем свертывания, сдачи и разочарования[6].

 

Жизнь возвращается к норме. Захваченные фабрики и университеты воз­обновляют работу. Читаются лекции, функционирует производство.

Июнь — месяц Белграда. Вечером 3 июня тысяча студентов захватывают филологический и философский факультеты университета, требуя отставки министра внутренних дел и руководителей радио и телевидения — за то, что те преподнесли молодежный протест как «хулиганство». Лозунг этих волне­ний: «Долой красную буржуазию!» Беркли в США — очаг выступлений про­тив войны во Вьетнаме. Туда съезжаются молодые люди со всех концов страны. Кипит берлинский Свободный университет. Волнуются Мадрид и Бильбао, охвачен недовольством Цюрих.

А что же Восточная Европа?

Некоторое время назад я сделал доклад, в котором утверждал, что в СССР 68-й год наступил даже раньше, чем в «остальной» Европе[7]. Я хочу вернуться к этой гипотезе и показать, что советский 1961 год высек электрический за­ряд, потрясший общество и вовлекший его в то брожение, которое в других странах началось в 1968-м.

Хрущевские реформы возбуждающе подействовали на молодые умы. Ре­акция не была единодушной: не все, например, откликнулись на призывы ехать на целину или в Сибирь, но многие отреагировали в духе «надо так надо», а вольный воздух тайги, ночи в палатках под звездами и хемингуэевская атмосфера довершили дело.

Мода копировала не только портрет Хемингуэя, но и его внутреннее содер­жание. Подражали не внешности, а отношению к внешности[8].

 

Общественное мнение разделилось, не все восхищались «шестидесятни­ками», но, несомненно, общество узнавало себя скорее в этих бородачах с ги­тарой за спиной и бутылкой водки в кармане, чем в стилягах минувшего де­сятилетия. Если стиляги казались карикатурой на неведомый и пугающий западный образец, то «шестидесятники» были вполне советскими людьми, пусть и непохожими на представителей других поколений. Они в полной мере были национальным явлением.

Гагарин стал первым человеком, полетевшим в космос. Гордость совет­ского народа выплеснулась на улицы и площади. Что означал выход на пло­щадь для советских людей тех лет? Обычно их выводили рукоплескать речам вождей. По сути, советские люди десятилетиями выходили на площади только для того, чтобы откликнуться, искренне или формально, на офици­альные призывы. Альтернативы не существовало. «Назначенный час», о ко­тором пел Галич, имея в виду 68-й год, еще не настал. Первыми неподконт­рольными выходами на площадь стали поэтические чтения у памятников Пушкину и Маяковскому в Москве. В публичное пространство города моло­дые люди выходили «от себя лично», а не в поддержку официальной идео­логии. Им еще было очень далеко до выступлений их зарубежных сверстни­ков, но и такое поведение отличалось куда большей оригинальностью и новизной, чем поведение их отцов.

В начале 1920-х годов в РСФСР, как писала «Правда», «искры летели от мостовой» — с таким энтузиазмом маршировали по улицам после Октября. В 1930-е годы возобладала иная динамика и иные представления о миро­устройстве. Модель, которую навязывала тогдашняя культура массовых зре­лищ, основывалась на стилистических решениях и приемах, переходящих от вершин изысканности к самым тривиальным формам наивности, и все это было пронизано эмоциональным, заразительным началом. Те, кому было суждено войти в историю в ранге «лучших представителей Страны Советов» (стахановцы, ударники, герои труда), чеканили шаг на демонстрациях и па­радах, шли ровными рядами, выстраивались в пирамиды, создавали впечат­ляющие хореографические композиции. Все это сливалось в триумфальное шествие по Красной площади пред очами Сталина, который вглядывался с трибуны Мавзолея в «лучших» представителей своей страны. Взоры удо­стоившихся высочайшей чести промаршировать перед вождем в нужный момент обращались к нему в надежде встретиться с его полубожественным взглядом.

Потребовалось, чтобы умер Сталин, чтобы прошло еще три года и чтобы новый глава советского государства Никита Хрущев заклеймил сталинские преступления — лишь тогда в Советском Союзе повеяло свежим ветром и удалось частично избавиться от мрачного наследия минувших десятилетий. Состоялся Всемирный фестиваль молодежи и студентов (28 июля — почти в августе — 1957 года), на который в Москву съехалось тридцать четыре тысячи молодых людей. Тогда их советские сверстники воочию увидели представи­телей иных народов, иную жизнь, иные культуры. Тогда и стиляги осознали, что они — слепок с Запада, которого не существует. Молодежное движение приобрело иное направление.

В период так называемой «оттепели» стандартный знаковый эпитет, про­существовавший много лет, — «новый» — был вытеснен эпитетом «молодой». Молодые, не отягощенные опытом сталинизма, не испытывавшие ностальгии по отвергнутому прошлому, увлеченные волной либерализации, участвовали в невиданных прежде шествиях, зрелищах, воодушевлялись новыми фор­мами и деталями.

В дни фестиваля народ высыпал на улицы. Вскоре после этого люди вы­шли встречать вернувшегося из космоса Юрия Гагарина. И то и другое вы­глядело как исполненное подлинного энтузиазма стихийное участие масс в общенародном событии.

Кинохроника 1961 года демонстрирует небольшую, но существенную пе­ремену в практике «участия»: толпа не (только) статична. Люди перебегают с места на место, чтобы не терять из виду автомобиль с национальным героем, настоящей советской рок-звездой ante literam. Это знак совершенно новой динамичности, которая кажется еще выразительнее на фоне старческой ста­тичности членов Политбюро, застывших на трибуне Мавзолея унылой ше­ренгой, единственную робкую ноту разнообразия в которую вносит жен­ственный силуэт министра культуры Екатерины Фурцевой.

Мы добрались до периода, представляющего для нас первостепенный ин­терес. Он знаменуется не организованными шествиями, не суровой хореогра­фией, не колоннами на Красной площади, на которые взирает неподвижный, но взволнованный зритель. Предполагалось, что страна будет открыта заново, будут отринуты навязшие в зубах формы, прекратятся марши унифицирован­ных, серийных тел. Что грядет раскрытие индивидуальности, личностной те­лесности — в духе непривычной искренности и душевной прямоты. Что боль­ше не будет места мелкобуржуазной обывательщине сталинского пошиба.

Дух нового времени ярче всего отразился в кино. В выдающемся начале фильма «Мне двадцать лет» Марлена Хуциева (1964) мы видим отряд моло­дых бойцов начала 1920-х годов, идущих с примкнутыми штыками под звуки «Интернационала». Их четкие силуэты удаляются. Оттуда, куда ушли бойцы, свободной и непринужденной походкой приближаются молодые современ­ники зрителей фильма. Рассвет. Звуковая дорожка подчеркивает новизну си­туации — играет полузапрещенный, вожделенный джаз: «Oh when the saints go marching in»[9].

Кто «предал» забрезживший 68-й год? Советская молодежь уже стояла на его пороге. Что же погубило утопию? Невежество Хрущева и некомпетент­ность его ближайшего окружения? Несовместимость эстетических пристра­стий интеллигенции с эстетикой советской власти? Противоречие между пуб­ликацией «Одного дня Ивана Денисовича» и выставкой в Манеже? Непри­емлемость для советского менталитета «карнавала», который, по Бахтину, включает в себя развенчание царя? Повторим вслед за Вайлем и Генисом: «Карнавальная площадь разделилась на сцену и зрительный зал»[10]. Подразу­мевается расхождение между неподцензурной и подцензурной (по определе­нию Кирилла Рогова) культурами[11]. Однако оппозиция «официальная куль­тура — неофициальная культура» упрощает картину. Культурный материал эпохи столь разнообразен, что в такую классификацию не укладывается.

Конец карнавалу 1961 года положил август 1968-го в Праге. Рухнули на­дежды на то, что Дубчеку[12] удастся завершить то, что начал, но остановил на полпути Хрущев: «Общество (не все, конечно, а его неравнодушная часть), затаив дыхание, ждало. Ждало новостей из Праги»[13].

5 января 1968 года Дубчек был назначен первым секретарем Коммунисти­ческой партии Чехословакии. 22 марта президент Антонин Новотный усту­пил свой пост Людвику Свободе, тем самым выполнив пожелание Брежнева, который в ходе своего визита в Чехословакию убедился, насколько сильна оппозиция Новотному. В апреле Дубчек заявил, что необходимы реформы, которые обеспечили бы свободу прессы, слова, перемещений и даже, гипоте­тически, сделали бы возможной многопартийную систему правления. Рас­сматривалась и возможность федерализации Чешской и Словацкой респуб­лик, предоставления им автономии. Говорилось также об избрании нового ЦК партии и о возможности открыто критиковать различные аспекты поли­тической жизни. В общем, намечался пресловутый «социализм с человече­ским лицом», хотя и под эгидой коммунистической партии[14].

СССР и государствам-спутникам чехословацкая программа показалась слишком либеральной. В ночь с 20 на 21 августа 200 000 солдат и 20 000 еди­ниц боевой техники вошли в Чехословакию.

Обратимся к фотографии Куделки, которую я хочу сопоставить с париж­ским снимком. На мой взгляд, она передает главный нерв пражского августа: юноши в форме, солдаты, — против молодых людей в штатском, пражан, чей город за одну ночь наводнился танками стран Варшавского договора (только Румыния воздержалась от участия во вторжении[15]).

Позволю себе оспорить метафору Вайля и Гениса, примененную ими к концу Пражской весны (и, как мне кажется, к концу того упоения утопией, которое началось в 1961 году): «Коммунизм с человеческим лицом раздавили танки, у которых лица нет вовсе»[16].

Конечно, танки раздавили мечты и надежды, но в первые дни вторжения у этих танков было лицо, и какое! Я имею в виду лица молодых солдат, кото­рые настороженно, с изумлением вглядывались в чехов, своих сверстников, требовавших у них ответа — ведь они не просили о подобной «помощи».

Из архивов Радио «Прага»:

Молодая женщина: «Я заговаривала с русскими солдатами. Им ничего невозможно было объяснить. Они были как стена. Вы их спрашиваете: "Зачем вы тут?" Они в ответ: "Мы ваши братья, мы ваши освободители". Я им: "Это неправда. Вы же видите, тут нет никакой контрреволюции. Никто вас тут не хочет, никто вашей помощи не просит". — "Нет, мы ваши друзья, мы принесли вам свободу, мы пришли навести у вас порядок"»[17].

 

Солдаты на танке сидят высоко, они вооружены, они находятся в господ­ствующем положении, они сильнее беспомощно жестикулирующего прохо­жего — который тем не менее их господства не признает. На нашей фотогра­фии это хорошо видно.

Молодые ребята (хочется сказать «солдаты по случайности») сидят на бро­не танка. Позади — завеса дыма: стычки на улицах уже начались. Внимание притягивает единственное лицо, насупленное, враждебное, немое. За угрю­мым молчанием и непроницаемой хмуростью — подавляемый страх, неуве­ренность в себе, принужденность, неготовность самостоятельно думать и спо­рить, сокрушительная потерянность. Его пражский ровесник взволнован, разгорячен. Он старается втолковать солдатам, как нелепо их появление в Праге. Этот снимок — как бы иллюстрация к сделанной в те дни настенной надписи: «Иван, что тебя (sic) скажет твоя мать?» Это диалог людей — не вра­гов, не солдат. И именно в этом специфика момента: военные растеряны, они не переходят к боевым действиям — настолько сильны и убедительны сти­хийные обращения к ним пражан.

Московское радио: «Руководители Социалистической Республики Чехо­словакии обратились к Советскому Союзу и другим союзным государствам с просьбой о неотложной братской помощи народу Чехословакии, включая также и помощь средствами вооруженных сил».

Радио «Прага»: «Мы обращаемся ко всем радиостанциям Румынии, Югославии. Пожалуйста, передавайте информацию о положении в Социа­листической Республике Чехословакии».

Одна частная радиостанция в Чешских Будейовицах вышла в эфир с об­ращением на немецком языке к солдатам из Восточной Германии, убеждая их вернуться обратно во имя международной солидарности рабочих.

Но пути обратно уже быть не могло[18].

 

Не менее полноправные, чем лицо и рука чешского юноши, «герои» фото­графии — сапоги советских солдат; они параллельны руке юноши, но их дви­жение — нисходящее, тогда как рука обращена вверх. При виде этих сапог вспоминаются другие сапоги, прославленные в военной «иконографии», — с плаката Леонида Голованова, изображающего молодого бойца на отдыхе: «Дойдем до Берлина!» Разница между этими сапогами разительна: на праж­ской фотографии сапоги вяло свисают с брони, что можно истолковать как знак волнения и внутреннего смятения их внешне невозмутимых обладателей.

Пражские дни «врезались» в песню «Modlitba pro Martu», спетой легендой Пражской весны, Мартой Кубишовой:

23 или 24 августа, дня через два после начала оккупации, композитор Брабек собирался записывать на студии Петынка песню с Мартой Кубишовой. Советские солдаты прострелили шину его машины. Он не мог доехать на радио, и ему ничего иного не оставалось, как продиктовать стихи по теле­фону. Певец исполнял произведение буквально с листа; Ангело Михайлов играл на фортепиано, а Карел Чернох — на ударных. Марте Кубишовой уда­лось пронести запись в нагрудном кармане жакета на радиостанцию в Но­водворской. Марта Кубишова еще несколько раз записала эту песню. Су­ществуют четыре варианта исполнения песни «Молитва для Марты». Один из вариантов вошел в альбом «Зонги и баллады» шестьдесят девятого года. После радиопередачи песня была полностью запрещена на радио и на те­левидении, пластинка же разошлась в значительном для того времени ко­личестве — восемьдесят тысяч экземпляров. Песня стала также заставкой политической передачи «Jsme s vami, bud'te s name (sic)» («Мы с вами, будьте с нами»). Ведущим передачи был Владимир Шкутина[19].

 

Какой была реакция в СССР? Ее проявления были многочисленнее и острее, чем принято считать. На Западе известно об одной демонстрации — вполне западного образца, — в которой приняли участие семеро человек. О дру­гих выражениях протеста там не знают. Я имею в виду демонстрации не столь эффектные, не заведомо безнадежные и менее «абсурдные»[20]. Такие тоже имели место, но наше внимание будет уделено не им.

Подчеркну, что в СССР августовский протест был делом узкого круга, то­гда как в других странах майские события 1968 года стали волеизъявлением масс. Волеизъявление советских людей в своей массе по-прежнему не расхо­дилось с единогласной поддержкой партийных решений.

Московский историк Александр Даниэль — о выходе тома, посвященного сорок третьей годовщине вторжения[21], в котором собраны материалы из СССР:

Я был поражен, как, оказывается, широк был в Советском Союзе протест против вторжения в Чехословакию. И этот протест вовсе не ограничивался либеральной интеллигенцией, так называемыми шестидесятниками. Как выяснилось, он существовал и проявлялся во всех слоях советского обще­ства. Без особенного труда удалось насчитать около полутораста актов про­теста. В Чехии и Словакии помнят протест восьми, но их было гораздо больше. И 21 августа 1968 года — это не только колоссальная травма для чехов и словаков, это еще и грандиозной важности развилка в советской ис­тории. Конечно, более всего была травмирована интеллигенция, это было концом огромного комплекса надежд[22].

 

Поэт Ян Сатановский, «лианозовец», написал знаменитые стихи:

Какое крестьянство?!
Какая интеллигенция?!
Какой рабочий класс?!

Еще вчера по-чешски:
Pozor! Pozor!
Сегодня по-русски...

Когда же я буду жить?!
Мне уже за тридцать!
Я ошибся!
Мне уже под шестьдесят!
(21 августа 1968)[23]

 

Следует упомянуть неразрывно связанные с этой темой «Петербургский романс» Александра Галича и «Песенку про старого гусака» Булата Окуд­жавы. Оба текста могут быть названы эзоповыми. В первом описываются де­кабристы, нашедшие в себе смелость выйти на площадь в далеком 1825 году. Второй — это басня, в которой обыгрывается фамилия Густава Гусака.

Другие виды реакции интеллигенции на августовские события, так же как и разнообразные проявления реакции субкультур, детально разобраны в статье Томаша Гланца[24].

Несколько слов о том, что произошло на Красной площади 25 августа 1968 года. Из книги Натальи Горбаневской, в которой собраны воспоминания и документы, относящиеся к той эпохе, вырисовывается картина, сильно от­личающаяся от увиденных нами на парижской и пражской фотографиях:

Полдень. Красная площадь заполнена провинциалами, интуристами. Ми­лиция, отпускные солдаты, экскурсии. Жарко, полплощади отгорожена и пуста, кроме хвоста к мавзолею. <...> В этот момент у Лобного места, где народу довольно много — стоят, сидят, рассматривают Василия Блажен­ного, — садятся несколько человек (7—8) и разворачивают плакаты. На од­ном из них метров с тридцати можно прочесть «Прекратить советское вме­шательство в Чехословакию». <...> Сбегается толпа. Базарное любопытство к скандалу, вопросы друг к другу: «Что произошло?»[25]

 

Комментируя воспоминания очевидца, Горбаневская отмечает, что «ак­тивность» толпы в них преувеличена. По ее собственным воспоминаниям, действовали не случайные прохожие, а сотрудники КГБ в штатском, во мно­жестве присутствовавшие на площади ввиду предполагавшегося выезда из Кремля кортежа с прибывшим для переговоров Дубчеком, о чем демон­странты не знали:

Еще на бегу эти люди начали выкрикивать различные фразы, которые не столько выражали их несдержанные эмоции, сколько должны были прово­цировать толпу последовать их примеру. Я расслышала только две фразы, их я и привела в своем письме: «Это все жиды!» и «Бей антисоветчиков!»[26]

 

Намерения демонстрантов были ясны и продуманны: предполагалась мирная демонстрация — без скандирования лозунгов, без шествий, вообще без каких бы то ни было перемещений. Протестующие «оккупировали» Лобное место, развер­нули флаг Чехословакии, подняли плакаты. Плакаты гласили: «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия» (на чешском языке), «Позор окку­пантам», «Руки прочь от ЧССР», а также знаменитое «За вашу и нашу свободу».

И форма, и риторика этого протеста очень далеки от парижских и праж­ских выступлений. Здесь нет ни гневного возмущения, ни брутальных поли­цейских, разгоняющих бунтующие толпы, ни солдат на броне танков; есть многовековая гнетущая символика Кремля и Красная площадь — воплоще­ние тоталитарной системы. Московский протест — без агрессии и яростных криков — был своего рода «сдержанным высказыванием»; можно даже поду­мать, что отсутствие маршей, колонн, лозунгов, песен умалило его масштаб: тише воды, ниже травы — но в этом «самоумалении» крылась великая сила.

Фотографий от него не осталось. Одному оказавшемуся поблизости за­падному туристу засветили пленку — так, на всякий случай. Но главное, те, кто вышел на площадь, вовсе не намеревались оставлять по себе фотосним­ков: это казалось им абсурдным. Они вовсе не считали, что этот эпизод за­служивает запечатления: им было важно быть там.

Выразительность этого протеста неотъемлема от его перформативной мо­дальности. Речь шла о поступке отчаянном, самоубийственном, совершаемом с осознанием того, что главный его смысл — в самом факте, а не в легко пред­сказуемых и неотвратимых последствиях.

Не исключено, что демонстранты бессознательно ощущали, что вскоре ис­тория преобразит этот «материал» в легенду, в миф, к чему располагало и само место действия с его сакральным характером:

Красная площадь — святыня нашего народа. Хулиганить на ней, кощунст­вовать — преступление особого рода[27].

 

Красная площадь не воспользовалась шансом стать карнавальной. Она в очередной раз выступила в качестве базарной площади триумфально-пропа­гандистского значения. В газетах появился отчет о «произошедшем»:

Но сборище это длилось всего несколько минут. Ровно столько, сколько нужно было, чтобы люди, находившиеся вблизи Лобного места, поняли суть происходившего. Их окружили возмущенные рабочие, колхозники, студенты. Они вырвали из рук крикунов плакаты, разорвали их, в весьма недвусмысленных выражениях высказали хулиганам, что о них думали[28].

 

В предисловии к сборнику, вышедшему после конгресса «Праведники в ла­герях» (Милан, 2003), его организатор Габриэль Ниссим корректно, но не без удивления описал реакцию сына Юлия Даниэля на обычное для итальянцев отношение к советским диссидентам как к героям и праведникам:

Александр Даниэль улыбнулся, когда его отца Юлия назвали святым за мо­ральную стойкость, проявленную во время советского процесса, на котором он не признал свою вину. «Мой отец боролся за свободу самовыражения и за человеческое достоинство, но, конечно, святым отнюдь не был», — уве­ренно сказал он[29].

 

Дополню эту цитату своим личным впечатлением. Я присутствовал на вы­ступлении Арины Гинзбург, вдовы Александра Гинзбурга, когда она в том же контексте сказала (не уверен, что воспроизвожу ее слова verbatim): «Если бы Саша и другие вас на том свете услышали, как бы они смеялись! В наших действиях не было ничего геройского. Это была внутренняя потребность. Мы просто не могли по-другому!» Председатель и многие из присутствовавших ответили на эти слова удивленными улыбками.

На Западе многие склонны трактовать события и поступки людей из Вос­точной Европы в свете эмоций и категорий, присущих Западной Европе, а потому порой чрезмерно возвеличивают то, что в СССР было частью обыч­ных, лишенных пафоса будней. Эти западные знатоки всегда готовы оседлать тигра истории, они при всяком удобном случае делят явления на хорошие и плохие, одни превозносят, другие клеймят, одних объявляют героями, других ничтожествами — совсем как в официальных советских речах. Тогда как сле­довало бы прислушаться к самоанализу Натальи Горбаневской: «Просто люди, пожелавшие поступить по совести. Или даже скажем грубее: "очистить совесть". В этом смысле я часто говорю, что демонстрация была актом почти эгоистическим»[30]. Это прямая параллель к упомянутому парижскому ло­зунгу, с поправкой на иной исторический контекст — отнюдь не распола­гавшую к идеализму советскую ситуацию: «Prenez vos desirs pour la realite» («Принимайте ваши желания за реальность»).

Я не могу закончить, не уделив внимания другому московскому августу, временны е рамки которого чудесным образом совпадают с рамками августа 1968 года. Я имею в виду август 1991-го, когда члены ГКЧП, воспользовав­шись отсутствием Горбачева в Москве, объявили о временном отстранении его от власти якобы по состоянию здоровья. Я не стану возвращаться к хро­нологии событий тех дней и сосредоточусь лишь на некоторых культурных и визуальных аспектах этих событий.

На этот раз от вышедших на площади москвичей требовалось не привет­ствовать очередного героя, а оказать поддержку Ельцину. История словно бы предлагала им сыграть роль, которая превратила бы их в новых пражан 1968 года, встретивших в ходе гражданского конфликта внутреннего врага и оказавших ему сопротивление. При этом, как утверждает Олег Хархордин, москвичи не вполне сознавали, что

солдаты не стреляют в людей одной с ними нации; к примеру, Витебская дивизия открыла бы огонь в Прибалтике, но не в Москве. Ошибкой было вводить в русскую столицу русские войска (вместо новобранцев из Средней Азии) — разговоры с прохожими, которые ничем не отличались от них са­мих, деморализовали солдат[31].

 

ГКЧП поддержали большая часть офицеров КГБ и МВД СССР, воздушно- десантные войска во главе со всем своим командованием и значительная часть граждан пожилого возраста. Взглянем на две фотографии — из сотен возможных, — которые будет полезно сравнить с теми, о которых уже шла речь. Как и на снимках 1968 года, мы видим улицы города, людей и солдат на танках — но в совершенно иных обстоятельствах.

Лица и позы солдат выражают рассеянность, утомленную надменность, праздность — а люди самой разной социальной принадлежности занимаются «патрулированием». Цветок в стволе автомата напоминает о «символике» хип­пи: «Цветы в стволы оружия» — так звучал один из лозунгов «лета любви» 1968 года в Сан-Франциско. Солдаты покуривают, читают газеты, кто-то из гражданских фотографирует, кто-то смотрит в объектив. Не чувствуется никако­го напряжения, никакого сильного чувства, никакой вовлеченности. Противо­положные стороны не взаимодействуют друг с другом — их взгляды не пере­секаются, никаких разговоров или распрей. Такое впечатление, что и солдаты, и гражданские — сами по себе и причин находиться там ни у кого, собственно, нет.

Снова процитирую Олега Хархордина:

...многие «защитники» оказались просто зеваками или любителями поту­соваться. Белый дом представлял собой живописное зрелище: на баррика­дах было много не только стареющих хиппи (их легко было заметить во главе некоторых отрядов самообороны), но и обычно аполитичных нефор­малов, вроде панков, фанатов тяжелого рока и байкеров. Меня это сильно удивило: если хиппи уже были включены в ситуацию из-за открывающихся в демократической политике возможностей, то неформалы держатся от по­литики подальше, поскольку «политика — это фигня». Любой, кто пожелал бы проникнуть за баррикады, мог сделать это без особого труда[32].

 

В заключение — пример из современной жизни, ради которого, правда, при­дется отступить от семиотической доминанты августа и переключиться на зимние месяцы. Я имею в виду антипутинские выступления начала 2012 года. Это новая форма выхода людей на московские, и не только московские, улицы. Фотографий этих событий осталось множество; организация, инфор­мационная поддержка — все осуществлялось через Интернет. Запад вновь стремится опознать в этом протестном движении самого себя в качестве об­разчика, что, на мой взгляд, неправомерно. То, что произошло на Болотной площади, на Садовом кольце, на Новом Арбате, проникнуто своеобразием рос­сийского контекста. Это не типичная, общепринятая форма демонстрации, до оскомины знакомая Западу, но нечто новое, а для российской ситуации, можно сказать, беспрецедентное.

Приведу одну-единственную фотографию:

Танков на московских улицах нет, зато много полицейских, автомобилей разных телеканалов, флагов. Толпа поражает своей пестротой. Изменился скопический режим[33], изменилась и социокультурная, политическая ситуация. Теперь все озабочены вопросом визуальной репрезентации, множествен­ностью форм наблюдения и коммуникации. Интернет дает ощущение того, что за происходящим наблюдает весь мир. Люди вышли на площадь потому, что «иначе не могли». Граждане всех возрастов и социальных положений бро­сили вызов власти и не сдерживают свои чувства — разочарование, озлоб­ленность, неудовлетворенность, — собираясь на улицах, рисуя сатирические плакаты, без всякого устаревшего военизированного флера.

Это настоящие стратегии сопротивления тактике власти, сказал бы Де Серто[34], а не, как высказываются некоторые журналисты, дурные слепки с за­падных образцов. Расцвеченные всеми красками фантазии, с плакатами, мас­ками, в веселых нарядах, в шутовских головных уборах, невзирая на все конт- роли, металлодетекторы, разгоны. Вот оно, наследие парижской и пражской вольницы, а также московской демонстрации 1968 года — не будь их, зима и август 2012-го в Москве имели бы другое лицо.

Пер. с итал. Е. Костюкович под ред. А. Скидана



[1]      Sontag S. Regarding the Pain of Others. N.Y.: Picador, 2003.

Р. 18.

[2]      Perna R. L'immagine fotografica tra contesto e ricontestualiz- zazione // Storia di una foto. Milano, via De Amicis, 14 mag- gio 1977. La costruzione dell'immagine icona degli «anni di piombo». Contesti e retroscena / A cura di S. Bianchi. Roma: Derive Approdi, 2011. P. 142.

[3]      Eco U. Una foto // Storia di una foto. P. 135.

[4]      Goisis G. Quella linea rossa, in corsa verso il nulla // Alexan­der Dubcek e Jan Palach. Protagonisti della storia europea / A cura di F. Leoncini. Catanzaro: Rubbettino, 2009. P. 41.

[5]      Flores M, De Bernardi A. Il sessantotto. Bologna: Il Mulino, 1998. P. 72—73.

[6]      Flores M, De Bernardi A. Op. cit. P. 77.

[7]      См.: Piretto G.P. 1961: il sessantotto a Mosca. Bergamo: Mo- retti & Vitali, 1998.

[8]      Вайль П., Генис А. 60-е: Мир советского человека. М.: НЛО, 1996. С. 66.

[9]       Ср.: Piretto G.P. Sguardi e passi real-socialisti // Realismi socia­lists Grande pittura sovietica 1920—1970 / A cura di M. Bown, M. Lafranconi. Ginevra; Milano: Skira, 2011. P. 197—202.

[10]      Вайль П., Генис А. Указ. соч. С. 151.

[11]      Семидесятые как предмет истории русской культуры / Ред.-сост. К.Ю. Рогов // Россия/Russia. 1998. № 1 (9). С. 29—74 (http://www.ruthenia.ru/document/202590.html (дата доступа: 14 июля 2012 г.)).

[12]      Дали ему прозвище Александр Просторович за его спо­собность "давать простор" тем, кто рядом с ним стоял» (Di- erna G. Della (im)persistenza del ricordo: su Dubcek, Palach, Stalin e altre statue // Alexander Dubcek e Jan Palach. P. 285).

[13]      Даниэль А. 1968-й в Москве: начало // Неприкосновенный запас. 2008. № 4 (60). C. 131—140.

[14]      Ср.: Garcia T.N. Il movimento riformatore ceco-slovacco degli anni '60 // Alexander Dubcek e Jan Palach. P. 59—102.

[15]      Ср.: Zaffi D. Il 1968 rumeno // Alexander Dubcek e Jan Pa­lach. P. 159—186.

[16]      Вайль П., Генис А. Указ. соч. С. 313.

[17]      http://www.radio.cz/en/section/archives/shock-and-disillu-sionment-students-respond-to-the-1968-soviet-invasion-1 (дата доступа: 14 июля 2012 г.).

[18]       http://www.radio.cz/en/section/archives/august-21-1968-on-the-airwaves-1 (дата доступа: 14 июля 2012 г.).

[20]     «Герои или безумцы?» называется написанное существенно позже Натальей Горбаневской введение к книге воспоми­наний, повествующих о событиях 25 августа 1968 года на Красной площади в Москве. «При этом я по природе не склонна к такому виду протеста — мне лучше сидеть за ма­шинкой, перепечатывать самиздат, редактировать письма протеста или, чем я занималась с апреля того года, состав­лять "Хронику текущих событий". Но тут я чувствовала, что ничем таким не могу ограничиться. Демонстрация — и только» (Горбаневская Н. Полдень. Дело о демонстрации на Красной площади 25 августа 1968 года. М.: Новое изда­тельство, 2007. С. 9).

[21]       Invaze 1968. Rusky pohled / A cura di J. Pazderka. Praha: Torst, 2011.

[22]       http://www.svobodanews.ru/content/transcript/24307153.html (дата доступа: 14 июля 2012 г.).

[23]       http://www.vavilon.ru/texts/satunovsky1-2.html (дата до­ступа: 14 июля 2012 г.).

[24]       Ср.: Гланц Т. Позор. О восприятии ввода войск в Чехосло­вакию в литературных и гуманитарных кругах // НЛО. 2011. № 111. С. 76—90.

[25]       Самбор A. Запись очевидца демонстрации // Горбанев- ская Н. Полдень. С. 35—36.

[26]       Горбаневская Н. Указ. соч. С. 41.

[27]       Вечерняя Москва. 1968. 12 окт.

[28]       Московская правда. 1968. 12 окт.

[29]       Nissim G. Introduzione // Storie di uomini Giusti nel gulag. Milano: Bruno Mondadori, 2004.

[30]       Горбаневская Н. Указ. соч. С. 7.

[31]      Хархордин О. А был ли путч на самом деле? / НЗ. 2001. №5(19). С. 37.

[32]      Хархордин О. Указ. соч. С. 38.

[33]      См.: Jay M. Scopic Regimes of Modernity // Vision and Vi- suality / Ed. by H. Foster. Seattle: Bay Press, 1988. P. 3—23; Somaini A. On the «Scopic Regime» // Leitmotiv. 2005— 2006. № 5. P. 25—38

[34] См.: De Certeau M. L'Invention du Quotidien. P.: Union generale d'editions, 1980.