Олег Паченков
Публичное пространство города перед лицом вызовов современности:
Ключевые слова: публичное пространство, город, современность
МОБИЛЬНОСТЬ И «ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЕ ПУБЛИЧНОСТЬЮ»
ВВЕДЕНИЕ
Статья касается процессов, происходящих в современных обществах и городах и затрагивающих такое социально-пространственное явление, как «публичные пространства». Мы постараемся показать, с какими проблемами сталкиваются публичные пространства в городах, а также — с какими проблемами сталкиваются социальные ученые, пытающиеся понять и концептуализировать происходящие процессы, дать им определение. Речь, в частности, пойдет о том, что традиционно принятые в социальных науках определения и способы понимать и мыслить публичные пространства городов оказываются сегодня не вполне актуальными и адекватными.
На наш взгляд, поводом для пессимизма среди социальных ученых и интеллектуалов в отношении городских публичных пространств часто служит ослабление интенсивности конкретных форм общественной жизни, исчезновение отдельных видов социальной деятельности, подходящих под классические определения публичности. При этом реальные процессы, происходящие в городах, в том числе появление новых социальных форм, остаются без внимания и должного непредвзятого анализа. Другими словами, часто наблюдатели, вооруженные устаревшими критериями для идентификации «настоящих» публичных пространств, ищут проявления публичной жизни и городские публичные пространства «не там» — и потому приходят к выводу, что их нет. Вероятно, нужно искать новые способы помыслить публичную жизнь в городах; нужны новое определение, новое видение, новое понимание недавних социальных процессов и критерии, позволяющие видеть новые публичные пространства.
В данной статье речь пойдет о двух феноменах, оказывающих важное влияние на трансформацию социальной жизни городов. Это возрастающая мобильность и то, что мы назвали «злоупотреблением публичностью». Оба явления давно замечены и описаны социальными учеными. Однако авторы, подробно описывавшие последствия этих явлений для жизни общества и связанные с ними неизбежные трансформации современных городов, практически ничего не писали о том, какие последствия эти процессы имеют для понимания и функционирования именно публичных пространств. Этот сюжет и будет рассматриваться в статье.
ПУБЛИЧНОСТЬ И «ПУБЛИЧНЫЕ ПРОСТРАНСТВА»
Существует несколько различных подходов к пониманию публичности. Характерно, что в рамках этих подходов «публичное» может пониматься совершенно по-разному, поскольку само определение этого понятия, как правило, основывается на наборе бинарных оппозиций.
Так, либеральная теория противопоставляет «публичное» государственному и отождествляет публичную сферу со свободными гражданами и их свободной экономической деятельностью. Для классических либералов XIX века и неолибералов публичная сфера является неподконтрольной государству — иными словами, речь идет о рынке.
Для социал-демократов и других «левых» рынок — главный враг публичной сферы, потому что экономические интересы — всегда частные, а публичное — это, по определению, то, что выходит за рамки частного; публичная сфера опирается на мышление, способное подняться над частными интересами и озаботиться общим благом. Поэтому борьба за публичную сферу и публичное пространство — это стремление вывести их за рамки контроля, осуществляемого частными лицами — бизнесом и корпоративными структурами [Weintraub 1997].
Для феминистских подходов «разговоры мужчин» о публичности представляют собой не что иное, как пример доминирования маскулинного дискурса и последовательного исключения женщин из понимания «публичности» — будь то античность, где женщины не считались гражданами, или Новое время, где в кофейнях и чайных домах общественные проблемы обсуждали исключительно мужчины. Женщины оказываются принципиально исключены из публичной сферы, потому что пространство, где они вынуждены находиться, — это, по определению (данному мужчинами), «частная сфера» [Pateman 1989; Weintraub 1997].
Иными словами, единого понимания и определения публичности фактически не существует, что сильно осложняет любую дискуссию по этому вопросу. Тем не менее можно, вероятно, говорить о том, что в конце ХХ и начале XXI вв. в социальных науках сложился относительный консенсус относительно понимания «публичной сферы», который можно считать «мейнстри- мом». Но даже здесь обнаруживаются два «течения», делающие акценты на разных сторонах публичной жизни.
Первый из этих подходов понимает публичность как пространство встреч свободных граждан и выработки ими — на основе свободной и определенным образом организованной коммуникации — точки/точек зрения на некоторые общие вопросы жизни общества, не касающиеся их приватных интересов. Этот подход ассоциируется с именами Ханны Арендт и Юргена Хабермаса (хотя иногда их также рассматривают как два различных подхода) [Arendt 1958; Habermas 1989; Sennett 2010; Weintraub 1997].
Второй распространенный подход к пониманию публичной сферы рассматривает публичность как «социабельность» (sociability) — способность к осуществлению социального взаимодействия, социальной жизни. Эта традиция понимает публичную сферу как пространство, где имеют место «множественные незапланированные взаимодействия», где незнакомые люди могут встречаться и наслаждаться компанией друг друга. Этот подход связывают обычно с именем Ричарда Сеннета, а он сам ссылается на драматургическую социологию Ирвинга Гофмана как на источник собственного понимания публичности [Sennett 2010].
Таким образом, первый из этих подходов в большей степени связывает публичную сферу с политикой и выработкой политических решений; второй подход скорее культурный и акцентирует возможность и способы свободного взаимодействия между незнакомыми людьми.
Для каждого из этих подходов к пониманию публичности характерны свои пространственные корреляты. Первый подход в меньшей степени интересуется физическим пространством. Для Юргена Хабермаса важно любое пространство, где могут иметь место публичные дебаты. Скажем, пространства газет и медиа в целом являются для него очевидными публичными пространствами. Также хорошо известно, что в качестве такового Хабермас рассматривает кафе и чайные дома в европейских городах XVIII и XIX вв., где рождались публичные дебаты, а свободные граждане-буржуа формировали свое отношение к общественным вопросам.
Для Ханны Арендт идеальным публичным пространством является античная греческая агора или римский форум, то есть именно городские площади, где собирались граждане полиса для обсуждения общественных вопросов, философствования, дискуссий и предъявления себя другим гражданам.
Подход Ричарда Сеннета также связан с пространством. Этот подход в первую очередь касается именно городского образа жизни, потому что именно в городе граждане могут встречать незнакомых им людей, соприсутствовать и взаимодействовать с ними. Говоря о публичных пространствах в рамках этого подхода, обычно имеют в виду площади, парки, улицы и т.п. Тем не менее, как отмечает сам Сеннет, форма здесь вторична, поскольку самая важная характеристика городского публичного пространства — это то, что в нем происходит:
Традиционно это место, которое может быть определено в терминах физической территории, вот почему дискуссия о публичном пространстве, опять же традиционно, связана с городами; публичная сфера может проявляться на площадях, главных улицах, в театрах, кафе, лекционных залах, ансамблях правительственных зданий или биржах — везде, где можно встретить незнакомца. <...> Но самое важное, что характеризует публичную сферу, — это что в ней происходит. И это — собрание незнакомцев, которое делает возможным определенные виды активности, которые нельзя себе представить или нельзя реализовать в приватной сфере [Sennett 2010: 260].
Таким образом, если мы посмотрим на эти доминирующие подходы, мы увидим, что их объединяет ряд общих черт в понимании того, что такое публичная сфера и публичное пространство. Опираясь на эту традицию, Шарон Зукин [Zukin 1995] попыталась сформулировать основные критерии публичного пространства. По ее мнению, оно характеризуется: (1) общественным управлением, (2) свободным доступом для всех, а также (3) тем, что в его рамках множество людей устремлено к общественным (не частным) целям [Zukin 1995: 32—38].
Эта наиболее распространенная (не только в среде социальных ученых) сегодня версия понимания публичного пространства имплицитно подразумевает еще два момента: во-первых, принципиальное определение публичного именно через противопоставление приватному (на уровне представленности интересов, владения и управления пространством и др.) и, во-вторых, важность наличия в публичном пространстве возможности для коммуникации между собравшимися и самой коммуникации.
Эти основные черты, характерные для конвенционального понимания публичного пространства, все реже могут быть обнаружены в жизни современного города, который подвергается воздействию со стороны некоторых тенденций, характерных для эпохи позднего модерна или постмодерна. В этом утверждении нет ничего оригинального. Основной вопрос, однако, заключается в том, что это означает для ученых, какие выводы на этом основании должны быть сделаны. Должны ли мы ориентироваться на классические определения и характеристики публичного пространства и признать, что в реальной жизни для них обнаруживается все меньше соответствий и, значит, мы безвозвратно теряем публичную сферу городов? Или мы должны переопределить публичную сферу и публичное пространство города? Но на чем тогда мы должны основываться?
Ниже мы постараемся показать, что классические определения публичного пространства подвергаются эрозии и входят в противоречие с реалиями жизни городов. Наш тезис заключается в необходимости выработать новые критерии и исследовать реалии урбанистической жизни, вместо того чтобы сожалеть о безвозвратно уходящем веке городских общественных пространств, безжалостно приватизируемых и уничтожаемых.
Процессов, меняющих как привычные способы понимания городов, так и их реальную жизнь, множество. Мы сосредоточимся здесь на двух, наиболее сильно влияющих, на наш взгляд, именно на пространственные изменения в городах, и на изменения общественных пространств в частности.
Применительно к основным критериям «традиционного» публичного пространства речь пойдет о мобильности как процессе, препятствующем реализации функции собраний и коммуникации в публичных местах. Далее, вопреки возможным ожиданиям и доминирующему среди интеллектуалов дискурсу, мы будем говорить не о приватизации публичных пространств, но об обратном процессе. Наиболее известная и чаще всего звучащая критика адресована сегодня тотальной коммерциализации и присвоению публичных пространств частными лицами — бизнесом, корпорациями, которые превращают общественные городские пространства в источник извлечения прибыли и редуцируют публичную жизнь до потребления [Zukin 1995: 35—37]. Не оспаривая справедливости этого тезиса, мы бы хотели сосредоточить свое внимание на другом, гораздо реже обсуждаемом аспекте: на «злоупотреблении» ценностями публичности, которые гипертрофируются и неоправданно жестко и догматично противопоставляются «приватности» в любых ее проявлениях — частным интересам, инициативам, активностям и т.п. На наш взгляд, это ведет к «обезжизниванию» публичных пространств и предотвращению свободного доступа к ним для всех желающих. Публичные пространства наших городов празднуют пиррову победу: публичность победила в войне с «приватностью», публичные пространства тщательно охраняются от любых частных посягательств на них — и потому стоят пустые и мертвые. Но означает ли все это, что у нас отсутствует публичная жизнь? Или она принимает иные формы?
ПУБЛИЧНЫЕ ПРОСТРАНСТВА И МОБИЛЬНОСТЬ
Не только у Х. Арендт или Ю. Хабермаса, но и у Р. Сеннета, связывающего публичную жизнь с социабельностью и возможностью взаимодействия для незнакомых людей, речь идет прежде всего о собрании (gathering) людей в каком-то пространстве или месте. Таким образом, в нашем привычном понимании, публичное место — это такое место, где люди собираются и находятся вместе какое-то время. Этот паттерн сегодня подвергается регулярным вызовам со стороны реальной жизни городов и горожан.
Место теряет значение
В последние десятилетия мы видим, как «статичность», потребность собираться и быть в/месте постепенно теряет актуальность, уступая иному формату пространственной активности горожан.
Изначально восприятие пространства человеком связано с восприятием им самого себя, своего тела — именно поэтому философы и антропологи полагают, что понятие места как конкретной точки первично для человека в сравнении с понятием пространства как более абстрактным [Low 2009: 22; Agnew 2004: 2]. Так или иначе, «место» и «пространство» воспринимаются человеком на уровне «обыденной установки» как взаимосвязанные друг с другом и имеющие общую причину в том, что человек ощущает себя как физическое тело, способное к нахождению и перемещению. Неудивительно, что характерное для ХХ века расширение способностей человека, связанных с перемещением в пространстве, меняет и его восприятие места.
С одной стороны, может показаться, что, хотя дискурс об идентификации «места» через другие, «внешние» для него места, пространства и отношения становится слышен только в последние десятилетия ХХ века, новым здесь является не столько сам феномен, сколько его осознание, способность посмотреть на собственное восприятие места с неожиданной перспективы. Вспомните хорошо известную поговорку «Хорошо там, где нас нет». Что это, как не определение одного «места», во-первых, через другое, а во-вторых, в категориях не сугубо пространственных, но через человека и его отношение к точке в пространстве, то есть через социальные отношения. Масси пишет о том, что идентичность Европы, например, всегда строилась, с одной стороны, на ее роли в глобальных процессах торговли или войны и ее месте в потоках — людей и товаров, с другой стороны, на противопоставлении ее другим частям света, другим территориям — колониям, Востоку, исламскому миру и другим, однако это далеко не всегда становилось предметом рефлексии и признания:
Принято искать характер Европы внутри, отрицая ее всегда существовавшие внешние связи — игнорируя факт конструирования локального характера Европы через ее постоянные ассоциации с глобальным, будь то многочисленные вторжения с Востока в далеком прошлом, изначальная связь меркантилизма с империализмом (от Китайского моря до Северной Америки и Карибских островов) или физическое присутствие «этнических меньшинств» внутри ее границ сегодня. Если в рамках этого подхода к определению места «внешний мир» и признается значимым, то скорее в рамках негативных оппозиций (это не исламское место, не часть исламского мира), чем в контексте позитивных взаимоотношений [Massey 1995: 189].
С другой стороны, некоторые качественные изменения в отношениях между человеком и пространством определенно имели место в послевоенный период — как в смысле объективном физическом, так и в смысле субъективного ощущения.
Достаточно взглянуть на цифры, чтобы увидеть тенденцию, которая стоит за трансформацией восприятия человеком физического пространства. Подробная и регулярная статистика, которая есть сейчас под рукой, начинается с послевоенного времени, и еще более подробная — с 1970-х гг. (например, статистика Всемирного банка).
Так, статистика туризма, которая ведется Всемирной туристской организацией (UNWTO) с 1950 г., говорит о следующем:
- в 1950 г. в мире насчитывалось около 25 млн. туристических поездок;
- в 1965 г. это число перевалило за 100 млн.;
- ожидается, что в 2012 г. это число преодолеет отметку в 1 млрд. [Tourism 2020 Vision 2000: 9; Annual Report 2011: 6—8)] — число, сопоставимое со 100 % так называемого «золотого миллиарда», чьи представители в основном и пользуются благами мобильности (хотя, безусловно, не все).
Что касается авиаперелетов — средства, способного доставить человека за считанные часы в точку, на попадание в которую раньше требовались дни, недели и месяцы, что лишало смысла саму идею когда-то в этой точке оказаться:
- в 1970 г. во всем мире авиатранспорт перевез 310 млн. человек, из них 173 млн. — в Северной Америке, в современных границах ЕС — 63 млн.;
- в 1980 г. — 642 млн. в мире, 318 млн. в США и 120 млн. в Европе;
- в 1990 г. авиатранспорт перевез более миллиарда человек — на тот момент это 1/5 населения земного шара;
- наконец, в 2010 г. это 2,6 млрд. человек, число, сопоставимое с 30 % населения планеты[1].
Другой мощный источник трансформации восприятия пространства человеком — информационные технологии. Если взглянуть на распространение таких технологий, как телефон и телевидение, позволяющих людям, находящимся в одной точке пространства, находиться одновременно — за счет органов чувств (слуха и зрения) — в другой его точке, за десятки и сотни тысяч километров, то картина будет похожей: прорыв в 1950—1960-е гг., массовость в 1970—1980-е и качественный скачок в 1990—2000-е.
В США взрывной рост числа телевизоров приходится на первую половину 1950-х гг.:
- в 1950 г. — 26 телевизоров на 1000 человек;
- в 1955 г. — уже 218!
В Великобритании «бум» также начался в первой половине 1950-х гг., во Франции, Германии, Японии — во второй половине 1950-х гг.: в 1970 г. телевизор есть практически в каждой семье Великобритании, Германии и США. Франция и Япония чуть отстают.
Что касается телефонной связи:
- в 1928 г. в США на 100 человек было 16 абонентов (в Великобритании — 4);
- к 1970 г. телефон есть у каждого второго жителя США и у каждого четвертого в Великобритании, ФРГ и Японии;
- в 1950 г. был проложен первый трансатлантический телефонный канал между США и Европой, способный обслуживать одновременно 36 разговоров;
- в 1976 г. этих каналов было уже шесть, а число доступных разговоров за единицу времени — 4000;
- в 1988 г. был проложен первый оптоволоконный канал, способный обслуживать 40 000 разговоров одновременно;
- в 1998 г. новый кабель позволил вести 1,6 млн. разговоров [Stalder 2001];
- и уже с 1980-х гг. стало доступно соединение через сателлиты, обеспечивавшие сотовую связь, которой сегодня пользуется 75 % населения земного шара — 6 млрд. человек [Information and Communications 2012: XI];
- в 2003 г. появилась бесплатная и доступная всем пользователям компьютера и Интернета технология компании «Skype», дополнившая аудиальный вызов пространству визуальным; сегодня не только видеоконференции людей, находящихся в разных частях света, но и «вечеринки по "Skype"» — не редкость.
Что все это означает? То, что сегодня, когда вы, сидя в кафе в центре Петербурга, звоните по «Skype» в колл-центр авиакомпании, чтобы изменить детали брони вашего рейса Амстердам—Бостон на следующей неделе, вы не можете быть уверены в том, что ваш оператор не находится в эту минуту на Сейшельских островах, но на качестве общения это никак не сказывается. И главное: самое важное, что есть в этой коммуникации, — детали вашего перелета из Амстердама в Бостон — не имеет отношения ни к тому, где находится кафе, в котором вы в данный момент сидите, ни к местонахождению колл-центра, где сидит ваш оператор.
Такие изменения неизбежно породили изменение в восприятии человеком пространства, себя, своего места в этом пространстве и «места» как такового. Возможность быть «здесь», в конкретном месте, и одновременно еще где-то — при помощи органов слуха и зрения и сознания — перестала считаться аномалией. В ситуации, когда «самое важное» для человека в данную секунду происходит не в той точке пространства, где находится его тело, и он при этом является полноправным участником происходящего (об этом говорят органы чувств: глаза, уши, — сознание и эмоции), — в этой ситуации «место» в пространстве постепенно переставало восприниматься как нечто статичное, фиксированное, всегда и обязательно обладающее собственной идентичностью. Возникло ощущение, что существуют места, смысл которых находится вне их самих, места, которые существуют потому, что связаны с другими местами.
Во второй половине ХХ века само понятие «место» все чаще определяется не в категориях аутентичности, не через то, чем оно обладает, что ему принадлежит неизменно, а через те потоки и движения, которые оно через себя пропускает. Место (place) становится ориентированным не внутрь, на себя, а вовне — оно конституируется через свое отношение к другим местам; через то, что в нем происходит; через его позицию в сети (то есть в отношении других мест, находящихся не здесь, а где-то еще) и через движение, которое эти места связывает (движение людей, информации, товаров, денег, культурных образцов и другого) [Massey 1994; 2005]. Ученые отмечают, что пространство все больше конституируется не в категориях «места», а в категориях «потоков», движения. Мануэль Кастельс предложил в этой связи категорию «пространство потоков» (space of flows) [Castells 1996; 1998].
Первоначально эти изменения в отношении человека к конкретному месту воспринимаются многими как катастрофа. Философы начинают говорить о конце «места», о его смерти. В 1976 г. Эдвард Рэльф [Relph 1976], употребляя понятие «placeless» (букв.: «безместность»), писал о потере местом своей аутентичности; о том, что места в городе становятся «other-directedplaces» (то есть «местами, направленными на другие места»). Места, пишет он, существуют и имеют смысл постольку, поскольку связывают друг с другом другие места, принимают людей, движущихся из одного места в другое. Марк Оже ввел термин «не-места» (non-places), подразумевающий примерно то же самое — нигде не укорененные места, связанные с мобильностью и путешествиями, не имеющими аутентичности и собственного смысла и истории, отношений и идентичности [Auge 1995: 75—76]. Сегодня «non-places» — это не только вокзалы или аэропорты; это также улицы и площади городов, пустыри, транзитные территории и глобальные места шопинга, вроде торгово-развлекательных комплексов, неотличимые одно от другого, — это пространства, чье количество и чья роль в жизни городского жителя неуклонно росли на протяжении последних пяти-шести десятилетий (доля горожан среди населения также неуклонно росла на протяжении всего ХХ века, достигнув в 1990-е гг. в «развитых странах» 70—80 %). Иными словами, образ жизни современного горожанина в значительной степени проходит в «не-местах» в традиционном понимании этого термина.
Не все авторы сожалеют о потере человечеством «места» в городах во второй половине ХХ века в связи с возрастающей мобильностью. Сторонники оптимистической точки зрения акцентируют тот факт, что мобильность означает также «космополитичное бытие», где удовольствие от путешествия связано не только с возможностью попасть в какое-то место, но и с возможностью не находиться в каком-то месте, не быть к нему привязанным, не ассоциироваться с ним, всегда иметь возможность его покинуть, указать на свою связь с другим местом. Ценность этого «другого места» заключается не в его конкретности и важности для человека (воспоминания, дела, отношения и т.п.), но в том, что это место другое — не здесь, вовне [Chambers 1990: 57— 58; Bauman 1998].
В любом случае представители обеих традиций признают упадок значения места в классическом понимании и его роли в городской жизни. Люди все реже собираются в городе в тех или иных местах и пространствах: вместо этого они движутся через них или находятся там короткое время. Часто именно статичное и продолжительное присутствие в каком-то месте города связано с одиночеством и вынужденным временным характером происходящего: люди находятся там в ожидании встречи с теми, с кем они затем двинутся дальше[2]. Продолжительное нахождение горожан в конкретной точке пространства оказывается не самоцелью, но вынужденной остановкой, средством, позволяющим продолжить путь. Движение становится нормой; статичность, длительное нахождение в пространстве или месте — исключением.
Индивидуализация, «легкие люди» и псевдопубличные пространства
Еще одной из угроз публичной жизни городов представляется растущая индивидуализация, связанная с мобильностью. Общество атомизируется, социальные связи ослабевают, переставая удерживать людей, придавая образу жизни ощущение «легкости». Не случайно способность к «легкости» (light) стала популярным рекламным слоганом последних десятилетий: как известно, рекламные компании уже давно продают не товар, а образ жизни. Образ жизни в стиле «light» начиная с 1990-х гг. ХХ века пользуется большой популярностью. Горожане движутся как легкие атомы — по жизни и в пространстве.
Главное преимущество (поздней) современности — быть мобильным, свободным от связей, «легким», подвижным индивидом [Bauman 2000; 2001].
Как следствие — исчезает потребность в том самом «общественном интересе», который, согласно классической точке зрения, и является основой происходящего в публичной сфере. Все реже в повседневной жизни кому-либо хочется подниматься над своими индивидуальными интересами; общее благо и т.п. абстракции интересуют спешащих по своим делам горожан все меньше. Вместо этого мы все чаще наблюдаем, как реализуются конкретные частные либо групповые интересы индивидов, на какое-то время совпадающие с интересами других индивидов и групп. Но это скорее «общие интересы», которые по сути — не то же самое, что «общественные» (common concerns vs. public concerns). Закономерным образом «общественные» пространства постепенно заменяются в городах просто «общими»[3].
Ричард Сеннет [Сеннет 2002] и вслед за ним Зигмунт Бауман [Бауман 2008] описывают два типа пространств, которые существуют и доминируют в современных городах и которые, не являясь приватными или приватизированными (и в этом смысле — номинально являясь общественными), в действительности лишены важного для общественного пространства качества — публичной культуры. Эти пространства не стимулируют возникновение культуры общения и взаимодействия людей, «социальной корректности» (civility) которая конституирует общественную сферу и городскую среду [Сеннет 2002: 299], а препятствуют ему. Это, во-первых, неприветливые, «высокомерные» пространства, в которых некомфортно находиться, — как пример Бауман приводит La Defense в Париже, и, во-вторых, пространства потребления [Бауман 2008: 105—106], создающие иллюзию общности и сходства, принимаемых на веру, которые в свою очередь избавляют от потребности во взаимодействии и общении: «.потребители часто пользуются общими физическими пространствами сферы потребления, такими как концертные или выставочные залы, туристские курорты, места для занятий спортом, торговые пассажы и кафетерии, не вступая ни в какие фактические взаимодействия» [Uusitalo 1998: 221].
По всей видимости, можно говорить о том, что наши города пережили переход от доминирования псевдопубличных пространств первого типа — негостеприимных, не вызывающих желания задерживаться, к доминированию псевдопубличных пространств второго типа — потребительских. В этой связи любопытно посмотреть на трансформацию советских и затем российских городов в последние несколько десятилетий.
В советских городах общественные пространства были представлены двумя основными типами: а) территориями (площадями) вокруг официальных зданий правительства города и партийных органов (горисполкомы, горкомы и райкомы партии и т.п.); б) центральными площадями, предназначенными для проведения официальных парадов (в не самых больших городах СССР эти пространства чаще совпадали). Вряд ли кто-то станет спорить с тем, что эти пространства характеризовались известным «высокомерием», их посетители испытывали острое чувство дискомфорта [Engel 2007: 288]. Третий тип советских городских общественных пространств был в этой ситуации настоящей отдушиной, поскольку практически не был связан с контролем со стороны власти: речь идет о спроектированных, но относительно свободных общественных парках, таких как ЦПКиО, о спонтанных общественных пространствах вроде городских пляжей. Этот тип пространств был хотя и не окончательно лишен идеологии, но в значительной степени деполитизирован и позволял неподконтрольные властям социальные интеракции, спонтанную социабельность.
Постсоветский период наполнил российские города новым типом псевдообщественных пространств — пространствами потребления [Желнина 2011]. Сперва спонтанные, затем все более организованные и растущие в размерах, они стали основной альтернативой приватным пространствам квартир или частных офисов, что ввело многих в заблуждение, заставив предположить, что, раз эти пространства — не приватные, значит, они — публичные. В действительности как не были общественными «открытые» пространства советских городов, так и современные пространства потребления скорее «общие», нежели общественные, поскольку не создают условий для взаимодействия, игры, общения:
Такие пространства поощряют действие, а не взаимодействие. <...> Любое взаимодействие между людьми <...> удерживало бы их от поступков, которыми они заняты индивидуально, и могло бы быть помехой, а не дополнением для того и другого. Оно ничего не добавило бы к удовольствиям от покупок товаров и при этом отвлекло бы разум и тело от решения непосредственной задачи [Бауман 2008: 106].
Пространство потребления — территория изолированных индивидуумов, «пространство добровольного ограничения городского опыта в пользу безопасности и комфорта, относительной гомогенности среднего класса» [Желнина 2011: 67] и ложного ощущения общности, которое и вводит в заблуждение относительно их «общественности» [Бауман 2008: 109]. Как пишет Сеннет, общество уже давно находится в ловушке наивных попыток решить проблему отчуждения и гипериндивидуализации людей, спровоцированную капитализмом, за счет создания локальных сообществ и однородных сред. Для Сеннета это — «восхваление идеи гетто», в котором «утрачена идея того, что люди развиваются только в процессе столкновения с незнакомым» [Сеннет 2002: 337]. На Западе самой популярной закрытой псевдообщностью индивидов стал так называемый «средний класс», вставший в авангарде геттоизации и сегрегации городского пространства ради «фальшивого переживания» разделенной идентичности, предполагающей взаимное безразличие в духе «нет необходимости в переговорах, так как у всех нас одна и та же точка зрения» [Бауман 2008: 109]. И в сегодняшней России выражение «средний класс» для многих людей превращается из заимствованного научного термина в способ если не самоощущения, то самоописания. Однако наложение классовой модели (и в западных обществах переживающей не лучшие времена) на постсоветские реалии привело к тому, что для многих оказалось довольно сложно соотнести себя с классом как разновидностью общности. В итоге извечная дилемма общества и индивида [Элиас 2001] все чаще решалась постсоветскими горожанами в пользу последнего. Как следствие, гипертрофированная индивидуализация поразила постсоветское городское сообщество даже сильнее, чем западные города, ведь российское общество не обладает вырабатывающимся на Западе в течение десятилетий иммунитетом к издержкам капитализма, консюмеризма и культа индивидуума.
Иными словами, публичные пространства и общественная жизнь в городах исчезают не потому, что некто приватизирует их в своих интересах или запрещает, а потому, что исчезают те, кому это важно и интересно. Гражданина замещает индивид, который, по меткому замечанию Алексиса де Токвилля, — худший враг гражданина. Еще худший враг гражданина — потребитель. Таким образом, угроза тотального консюмеризма для общественной сферы, общественных пространств и городской среды — не в приватизации территорий города, это лишь верхушка айсберга; основной негативный эффект капитализма и консюмеризма заключается в продуцировании и воспроизводстве нового типа индивида, которому классические общественные пространства попросту не нужны.
Таким образом, растущая мобильность, скорость движения, сжатие времени и пространства ведут, с одной стороны, к росту возможностей индивида и степени его свободы. Но, с другой стороны, эта свобода от социальных связей ведет к растущей индивидуализации и атомизации людей, к потере интереса к чему-либо, выходящему за рамки того, что касается частных интересов личности. Эти процессы сопровождаются распространением капиталистических отношений отчуждения между людьми и ростом консюмеризма, создающего новый тип личности, склонной к ограниченным контактам с другими личностями и лишь в определенных условиях. Все это ведет к деградации публичной жизни и публичных пространств, поскольку ни в том, ни в другом просто не возникает потребности. Поэтому все чаще эпитеты, которыми мы характеризуем городское общественное пространство, снабжаются отрицательными приставками и суффиксами, означающими нехватку, отсутствие чего-то: не-, де-, недо- и т.п. (void, -less, -ness).
Публичность эпохи высоких технологий
Возможна, впрочем, и иная точка зрения. Важно помнить о том, что публичные пространства важны городам не сами по себе, а как средство реализации потребности в публичной культуре и практиках — как пространства, востребованные публикой, пространства, где может происходить публичная жизнь. Но если мы констатируем изменения публики, если меняются формы публичной жизни в городах, то, возможно, нам нужны и другие публичные пространства?
В ситуации возросшей мобильности, когда нужно двигаться и трудно оставаться в одном месте продолжительное время, когда есть средства, облегчающие движение и общение в процессе движения, связь публичной жизни и физического пространства ослабевает. Однако это не означает автоматически, что исчезает любая публичная жизнь. При внимательном рассмотрении жизни современного города видно, что речь идет не об исчезновении публичной жизни, а о ее реконфигурации — при помощи новых возможностей, в том числе технологических. Пропадают знакомые нам из XIX и ХХ веков паттерны публичной жизни, но возникают другие, чья природа может быть несколько иной. Традиционные публичные пространства города пустеют или выглядят сборищами атомизированных индивидов, которых не интересует физическое соприсутствие. Но в этой ситуации публичными пространствами становятся не площади и просто кофейни, а интернет-кафе, парки и кафе с WiFi-доступом. Характерно, что одной из первых мер по превращению московского Парка Горького в современное общественное пространство (в 2011— 2012 гг.) стала организация в парке свободного WiFi-доступа. Бесплатный беспроводной Интернет уже несколько лет есть и в ЦПКиО Петербурга. Публичные интересы формируются не в физическом пространстве соприсутствия тел, а в виртуальном пространстве удаленного общения. Если «пространство мест», производное от опыта собственного тела, утратило свое значение и перестало быть объектом интереса индивидов, это не значит, что индивиды полностью утратили интерес к публичным практикам: они переместились в «пространство потоков».
В ситуации сжатия времени/пространства общение становится виртуальным и все большую роль играют медиаторы. Физическое соприсутствие в одном физическом месте играет не такую важную роль, как соприсутствие в пространстве виртуальном. Можно по этому поводу с сожалением констатировать, что люди сидят в тех же кафе, о которых писал Хабермас, но сегодня они не общаются друг с другом — каждый занят своим мобильным телефоном, лэптопом или планшетом. В то же время можно сказать, что в действительности они в данный момент общаются в «социальны сетях» «Facebook» или «Вконтакте», в «Twitter» или «Skype».
Люди на городских улицах и площадях не общаются с теми, с кем находятся «лицом к лицу», и потому предстают изолированными индивидами. Но верно и то, что, находясь на улицах и площадях, они говорят по мобильным телефонам с другими людьми, для которых точно так же не имеет значения то конкретное физическое место, где они в данный момент находятся. Джон Урри, специализирующийся на изучении феномена мобильности в современном мире, характеризует эту ситуацию так:
...социология, как и другие социальные науки, чрезмерно фокусируется на текущем, на взаимодействии лицом к лицу между людьми и внутри социальных групп. Социология утверждает, что именно такой контакт лицом к лицу между людьми, которые непосредственно присутствуют, является самой важной формой социальной интеракции. Между тем это утверждение проблематично, поскольку существует масса связей между людьми и социальными группами, которые не основываются на регулярном взаимодействии лицом к лицу. Это множественные формы «воображаемого присутствия», которые реализуются благодаря различным объектам и изображениям, позволяющим взаимодействию осуществляться сквозь и внутри множественного социального пространства [Urry 2002: 2].
Предположим, вышесказанное можно счесть утешительными выводами в отношении общественной жизни современных обществ: публичная жизнь, вероятно, не исчезает, но меняется и трансформируется, принимая иные формы, которые мы не всегда в состоянии заметить, ориентируясь на классические определения и критерии. Но как быть с городскими пространствами: как возникновение иных форм общественной жизни сказывается на них? Что описанные тенденции, связанные с возрастающей мобильностью и виртуализацией, могут означать для традиционных городских публичных пространств, для их планирования, дизайна, использования?
Не всем классическим публичным пространствам так «везет», как кафе, которым достаточно обзавестись WiFi-доступом, чтобы трансформироваться в общественное пространство актуального формата. Грозит ли другим видам общественных пространств — бульварам, площадям, променадам и т.п. — исчезновение ввиду падения спроса на них? Или замещение — но чем? К чему это приведет в контексте городской жизни? К возникновению больших невостребованных пространств, таких как модернистские площади, которые могут превратиться в отталкивающие, неприветливые и избегаемые горожанами, а со временем и в опасные городские территории? Следует ли считать это естественным и неизбежным следствием глобальных процессов или следует вмешиваться? В каком направлении двигаться? И к чему следует стремиться в планировании городских публичных пространств, отвечающих потребностям современных горожан?
С одной стороны, события последних двух лет, имевшие место на площади Тахрир в Каире, на Болотной и проспекте Сахарова в Москве, на площадях и улицах других городов мира, которые были «оккупированы», демонстрируют, что классические формы общественно-политической жизни рано списывать со счетов, и значит, потребность в классических общественных пространствах формата площади, способной вместить тысячи граждан, остается. С другой стороны, репертуар форм публичной жизни расширяется, и разнообразие форм доступных общественных пространств в городах должно следовать той же тенденции. Артуро Эскобар заметил, что «городские места» — это то, что «собирает вещи, мысли и воспоминания в определенной конфигурации» [Escobar 2001: 143]. Если вещи, люди и воспоминания меняются — неизбежно должны измениться и конфигурация и места. Вероятно, следует, не отказываясь от площадей для многотысячных митингов, подумать о таких пространствах, которые соответствуют трендам мобильности и индивидуальности. О публичных пространствах, ориентированных вовне, о гибких простран- ствах-трансформерах, о «третьих пространствах», принципиально отказывающихся от ключевых для классического модерна и монофункционального градопроектирования бинарных оппозиций «дом/место работы», «работа/досуг», стремящихся объединить черты, совмещение которых раньше было немыслимо, — и именно этим привлекающих молодежь постсовременных городов. Возможно, начать следует с изменения собственного образа мысли, как это делает Тим Крессуэлл, призывающий к «мягкому», «номадическому мышлению», которое позволит понять новый мир с его новыми качествами:
В то время как конвенциональное понимание места предполагало мышление, отражавшее привычные границы и традиции, не-места требуют нового мобильного образа мысли. <...> Не только мир становится более мобильным, но и наше мышление о мире становится более подвижным. [Cresswell 2003: 17].
ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЕ ПУБЛИЧНОСТЬЮ
Города эпохи модерна: монофункциональность, эстетизация и контроль
Хорошо известно, что публичная жизнь средневековых городов концентрировалась на рыночных площадях, которые были средоточием всех форм общественной жизни. Эти пространства были насыщенными, полными людей, хаотичными, шумными, пахнущими, яркими; они вмещали в себя разнообразие активностей: торговлю, театр, общение, политику, публичные казни и т.п. [Calabi 2004: 47; Madanipour 2003: 196].
С приходом Возрождения и потом Нового времени организация жизни и пространства городов была подчинена идеалам, заимствованным из Античности. В их основе лежали принципы гармонии, цивилизованности, разделения функций, регулирования, чистоты и красоты [Calabi 2004: 43]. Отныне все городские пространства были функционально определены и территориально разграничены, общественные пространства городов должны были отвечать эстетическому чувству, а жизнь городов — эффективно регулироваться и контролироваться. Эти три принципа определили жизнь города на несколько столетий.
Классическое смешанное городское общественное пространство исчезло; разные функции были разнесены по разным местам: для суда предназначалась одна площадь, для молитвы — другая, для рынка — третья. Появились и жестко соблюдались представления о подходящем и не подходящем конкретному месту, и деятельность, которая ему не соответствовала, должна была быть из него изгнана (так почти исчезла с «лица» городов уличная торговля, а рынки подверглись жесткому регулированию). Как пишет историк Ричард Деннис, городские управленцы эпохи модерна не делали различий между разнообразием и хаосом [Dennis 2008].
Другим следствием модернистского подхода к городскому планированию стало то, что Ричард Сеннет назвал доминированием «пассивного наблюдения» — в ущерб ценности и функции взаимодействия человека и города. В современных городах интеракция, живая жизнь города, была принесена в жертву эстетике [Sennett 2010]. Ранее, пишет Сеннет, любые пространства и здания в городе предполагали взаимодействие с ними, их использование; наблюдатель в городских пространствах одновременно был действующим лицом. Здания и пространства не строились для того, чтобы их только наблюдали — они всегда предполагали некую социальную функцию, а значит, действия людей, взаимодействия жителей и пространств, строений, объектов. Даже королевский дворец и храмы предполагали взаимодействие, пусть и в определенных рамках и контекстах. Новое время принесло с собой архитектуру и пространства, которые создавались исключительно с целью любования. На них следовало смотреть, но не подходить близко и «руками не трогать». Доминирование эстетики над утилитаризмом привело к «социальному исключению во имя визуального наслаждения» [Sennett 2010]. Это неудивительно, поскольку любая эстетика предполагает также отношения власти: эстетика может быть — и почти всегда является — средством проведения границ и социального исключения [Bourdieu 1984].
Так город превратился в спектакль — не в смысле представления или пер- форманса, каким он был в эпоху Средневековья, а в смысле «мертвого спектакля», о котором писал Ги Дебор [Дебор 1999], в значении спектакля, «суть которого исключительно в том, что есть зритель, который намерен смотреть спектакль, — и в этом и заключается спектакль»; по мнению Оже, именно такой мертвый спектакль создает «не-место» [Auge 1995: 85—86].
Еще одной важной чертой модернистского проекта в архитектуре и планировании городского пространства была возможность контроля за пространством. На уровне обыденного сознания жесткость, прочность, стабильность, неподвижность ошибочно приравниваются к безопасности. В урбанизме эти качества означают неизменность, порядок и возможность контроля, которые не способствуют активной социальной жизни, а препятствуют ей.
Здесь концептуальный круг идеи модернистского города логически замыкается: одной из форм борьбы с беспорядком и хаосом средневековых городов со стороны планировщиков эпохи модерна была попытка заранее продумать, спланировать и закрепить за каждым пространством, зданием, территорией строго определенное назначение, конкретную функцию; как правило — одну. Монофункциональность, контроль и эстетика идут рука об руку в планировании и организации жизни современного города, а связующим звеном выступает хорошо известный дискурс о чистоте, ясности, гармоничности, часто связываемый с именем Ле Корбюзье. Сеннет считает, что в значительной степени благодаря этому архитектору в ХХ веке в европоцентричном мире восторжествовал принцип жесткого препланирования, закрепляющего строго определенные функции за городскими зданиями и пространствами [Sennett 2010: 263]. Одной из таких жестко закрепленных функций стала функция «публичных пространств»
Пиррова победа публичности в городском контексте
На протяжении многих веков городская жизнь характеризовалась напряженной борьбой между приватным и публичным — полем битвы было городское пространство, его улицы и площади, приватизировавшиеся горожанами и отбивавшиеся обратно другими группами горожан или представителями городской власти. В современном (модернистском) городе публичность взяла верх. Однако многие оценивают исход этой борьбы неоднозначно.
Будучи монофункцией, закрепленной за конкретными, специально для этой цели созданными пространствами, их «публичность» рьяно охранялась городскими управленцами от любых посягательств со стороны конкретных частных горожан. Достаточно вспомнить газоны, памятники, центральные площади советских городов — они считались общественной территорией и потому не могли оказаться в распоряжении никаких конкретных частных граждан с их частными интересами — власти охраняли их от подобных посягательств. Публичное пространство города было гарантировано государством всем, оно стало всеобщим и по факту — ничьим. Публичное пространство победило приватное, но само стало совершенно иным:
Это может выглядеть как доминирование публичного пространства, потому что оно значительно расширилось, например в форме парков, в центре которых возвышались теперь высотные здания. Однако это пространство было одновременно неопределенным и неиспользуемым; оно стало «утраченным пространством» <...>, где ни одна из функций публичного пространства не могла быть реализована; социабельность стала там невозможна [Madanipour 2003: 202].
При внимательном наблюдении за тем, что происходит с общественными пространствами в наших городах, можно констатировать подмену понятий: фактически смешиваются приватизация и партикуляризация. Дихотомия «публичное/приватное» подменяется дихотомией «всеобщее/партикулярное». В результате любая попытка конкретной социальной группы воспользоваться публичным пространством отвергается как посягательство на приватизацию общественного (а в действительности — абстрактно-всеобщего).
За этой подменой стоит еще одно популярное заблуждение, также имеющее грамматический характер: ошибочное представление о сингулярности и однородности публичности и публики. Так сложилось, что слово «public», используемое для обозначения как людей, так и особой сферы социальных, культурных и политических отношений в обществе (public sphere), принято употреблять в единственном числе. Не в последнюю очередь это связано с популярностью работы Юргена Хабермаса [Habermas 1989], где понятие «публичная сфера» употребляется в единственном числе, как если бы такая сфера была одна, а «публика» исчерпывалась той группой, на анализе которой сосредоточился в своей книге Хабермас, — городскими буржуа.
Справедливости ради следует заметить, что сам Хабермас ясно указал на то, что его интересует буржуазная публичная сфера, то есть публичная жизнь именно городских буржуа; при этом подразумевалось, что существуют и другие публичные сферы и публики. Однако эта деталь долгое время оставалась без внимания. Конвенциональным стало использование слов «публичность» и «публика» в единственном числе; при этом последняя ассоциируется либо с конкретной группой, которую в сегодняшних терминах, вероятно, можно было бы охарактеризовать как «городской средний класс», либо с абстрактной гомогенной «общественностью», которая, предположительно, должна обладать некими общими интересами. Эти интересы и призваны блюсти представители власти, оберегая то, что «принадлежит» этой абстрактной «общественности», в частности — общественные пространства.
По всей видимости, на ошибочность такого подхода первыми наиболее отчетливо указали феминистки, утверждавшие, что женщины, будучи исключены из буржуазной публичной сферы, не просто остались, как считалось, в сфере «приватного», домашнего (domestic) — в процессе эмансипации они создали свою собственную публичность, свои общественные организации и т.д. [Fraser 1990]. Точно так же можно говорить о других «не буржуазных» публичных сферах для «не среднего класса» — для рабочих, мигрантов и т.п. Нэнси Фрейзер сформулировала тезис о неоднородности публичной сферы, о множественности «публик» и сосуществовании нескольких публичных сфер, отражающих интересы различных социальных групп, обладающих при этом различным ресурсом власти для реализации своих интересов. Таким образом, в реальной жизни мы имеем дело не с гомогенной абстрактной «публикой», но с множеством более или менее «сильных» и «слабых» «публик», со своими различными интересами, различными эстетиками, стилями жизни, потребностями.
Что это означает для «публичного пространства»? В классическом модернистском городе, как было сказано, попытки конкретных представителей общественности, представляющих интересы конкретных групп внутри нее (то есть различных «публик»), получить доступ к публичным пространствам объявляются узурпацией публичного пространства, стремлением приватизировать его и использовать то, что принадлежит всем, в интересах конкретной группы. Такие попытки объявляются нелегитимными и пресекаются городскими властями.
Хорошей иллюстрацией может служить хорошо известная дискуссия рок- музыканта Юрия Шевчука на встрече «деятелей культуры» с премьер-министром В.В. Путиным; в ответ на вопрос Ю. Шевчука, почему полиция безжалостно разгоняет «марши несогласных», В. Путин сослался на необходимость для власти защищать общественные интересы (в том числе ущемленных групп населения — в примере Путина это были абстрактные «больные дети») в ситуации, когда маргинальные социальные группы в своих партикулярист- ских интересах пытаются захватить городское пространство:
Ю. Шевчук: <...> завершаю таким вопросом: 31 мая будет «Марш несогласных» в Питере. Он будет разгоняться?
В. Путин: <...> По поводу «Марша несогласных». Есть определенные правила, они предусматривают, что такие мероприятия регулируются местными властями. Кроме тех людей, которые выходят на марш согласных или несогласных, есть и другие люди, о правах которых мы не должны забывать. Если вы решите провести «Марш несогласных», — я прошу прощения за слишком резкие вещи, скажем, у больницы, где будете мешать больным детям, — кто из местных властей вам позволит там проводить этот марш?
И правильно сделают, что запретят!.. [Шевчук и Путин 2010].
Таким образом, слишком буквально понимаемый тезис о публичности ставит под вопрос одну из основополагающих черт общественного пространства — возможность свободного доступа и использования этого пространства кем угодно.
Мы полагаем, что эта практика представляет собой злоупотребление тезисом о публичном характере городских пространств, догматически (и политически) последовательно противопоставляемом не столько приватности, сколько партикулярным интересам конкретных социальных групп, и ведет к деградации публичной жизни в городах. Под прикрытием принимаемого на веру тезиса о гомогенности некой городской «публики» горожанам фактически отказывают в праве на использование общественных пространств; их единоличным пользователем оказывается государственная и городская власть, объявившая себя единственным легитимным представителем абстрактной «общественности». «Общественными» событиями, которые могут проходить в публичных пространствах города, соответственно, считаются лишь те, которые организованы властями (парады, демонстрации, официальные карнавалы и т.п.) или санкционированы ею. От остальных горожан это пространство надежно и жестко охраняется.
Мы, однако, живем в переходный период от классического модерна к позднему и далее к постмодерну и потому можем наблюдать переход от одного типа реализации власти к другому. Это позволяет наблюдать, как трансформация общественных пространств в наших городах совпадает с трансформацией качества власти. Если для классического модерна была характерна репрессивная власть с четкой локализацией в пространстве а-ля «паноптикум Бентама», то для поздней «текучей» современности характерна дисперсная, рассеянная, нелокализуемая власть, закрепленная в дискурсе, в теле, в отношениях, в новом типе личности, который сам является носителем власти, осуществляемой в отношении его. Первый тип власти, реализованный в городском пространстве, требовал конкретных мест, эту власть воплощающих, требовал их почитания и всеобщего участия в общественных ритуалах, проходивших на этих местах по определенным поводам, тогда как все остальное время они тщательно охранялись от горожан в качестве сакральных, оставаясь неприветливыми и высокомерными. Второй тип власти, предполагающий значительно меньшую степень явной внешней репрессивности, не стремится охранять и огораживать те пространства, которые эту власть символизируют, но, напротив, стремится привлечь в них как можно больше людей. Природа общественных пространств и отношение к ним изменились вместе с природой власти и особенностями личности. В эпоху модерна охрана общественных пространств и превращение их в псевдообщественные, работающие по специальным праздникам и с разрешения, требовались потому, что власти опасались превращения горожан в публику, в общественность, в некое коллективное тело, способное «собраться вместе и артикулировать общественный интерес перед лицом государства» [Habermas 1989: 176]. Сегодня эти общественные пространства, как правило, никем не охраняются, потому что охранять не от кого: все индивиды, потенциально способные «артикулировать общественный интерес», — в шопинг-моллах и торгово-развлекательных комплексах.
ОККУПИРУЙ! (ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ)
Итак, классическое и привычное социальным ученым понимание концепции городских «публичных пространств» и практика жизни этих пространств испытывают кризис. Что можно предложить в этой ситуации? Что должно считаться публичным пространством в этом контексте и что из этого должно следовать? Другими словами — надо ли сокрушаться о потере и бороться за прежние публичные места, возвращать людей на площади и т.п.? Или надо, сохранив право для желающих пользоваться площадями и собираться там для выражения своего мнения по значимым поводам, одновременно переосмыслить «обыденные», каждодневные публичные пространства, подумать о других формах общественной жизни и иных пространствах, ее вмещающих?
Классическая форма публичной жизни была представлена собраниями граждан, и для этого им требовались площади. И сегодня защитники городских публичных пространств сетуют на то, что площади заняты моллами, парковками и дорогами и тем самым препятствуют публичной жизни. Отчасти это так; но возникла и потребность в иных формах общественной жизни, и для них требуются иные пространства. Эти формы — мобильны; они не требуют собственной территории, с удовольствием пользуясь «чужой». Таковы, например, флешмобы, стрит-дэнс или паблик арт в формате перформанса. Первое — новая форма общественных собраний, второе и третья — новые формы культуры и досуга. Урбанистические по своей природе, обыгрывающие существующую городскую культуру и инфраструктуру, они не требуют создания специальных пространств, но позволяют реализовывать потребность горожан в социабельности, провоцируют как запланированную, так и спонтанную коммуникацию.
Возможно, ключевой характеристикой современных городских публичных пространств является способность к трансформации, а основными категориями — не место, но время и действие. Выше речь шла о множественности городских «публик», обладающих различными интересами и испытывающих потребность в различных пространствах. Следуя классической модели организации города, за каждой из этих публик должно быть закреплено свое пространство. Но такой подход, во-первых, способствует воспроизводству социальных границ, а во-вторых, достаточно утопичен, поскольку в современном городе число групп, способных потребовать собственного, отличного от других пространства, бесконечно велико. С другой стороны, попытка объединить разные публики на одном пространстве вполне способна привести к конфликту.
На помощь приходит временное измерение, которое позволяет расширить пространство: в разное время (суток, недели, года) одно и то же пространство способно принимать различные «публики». Таким образом, «мобильность» может пониматься не только в контексте пространства, но и в темпоральном измерении — как временность и сменяемость. Таковы, например, чрезвычайно популярные во всем мире «блошиные рынки», а также фермерские и другие «рынки выходного дня». Эти виды городской активности производят публичное пространство временно, используя территорию, принадлежащую шесть дней в неделю другой деятельности, — они довольствуются пространствами, служащими в другие дни парковками или парками, а также обычными площадями и улицами; они не создают конфликта публик, исчезая с приходом рабочей недели, освобождая пространство для использования другими группами горожан. Такие виды активности служат хорошей иллюстрация тезиса Мишеля де Серто [de Certeau 1984] о тактическом характере использования пространства людьми, противостоящем стратегическому подходу к пространству «системы»: похоже, что сегодня горожане стремятся избегать закрепленных за ними «общественных пространств», которые самим фактом обозначения и закрепления автоматически переходят в категорию «мест», контролируемых «системой». Вместо этого современные публики предпочитают именно «партизанские» тактики временного присвоения стратегического пространства, которое они используют для своих целей и затем освобождают для других публик[4].
Этот пример иллюстрирует еще одну важную черту актуальных общественных пространств — отказ от закрепления за ними одной функции. Простые, легко прочитываемые, понятные, всегда одинаковые монофункциональные пространства уже не интересны; скорость, интенсивность, многообразие современной урбанистической жизни предъявляют к городским пространствам другие требования. Спросом пользуются пространства-трансформеры. Они могут не иметь собственной стабильной идентичности «места» — они определяются через ту активность, которую вмещают, превращаясь в «места- процессы», о которых писала Дорин Мэсси [Massey 1994].
Возможно, право жителей на город, в том числе право менять его своими действиями, своим присутствием [Харви 2008], в нынешнем контексте может быть реализовано именно в ситуации отказа от жесткой охраны публичных мест от посягательств частных граждан, в ситуации признания за частными лицами и партикулярными инициативами различных «публик» права присваивать публичные места под конкретные события и акции на время, давая вскоре место другим частным инициативам с их идеями и акциями. Может быть, развитие публичной сферы и ее пространственных коррелятов в современном городе возможно именно через создание и культивирование публичных пространств разных типов — как классических, отвечающих критериям всеобщей доступности и принципиальной «неприсваиваемости», так и новых, мобильно-временных, способных приютить сменяющие друг друга перформансы, акции, скульптуры, просто собрания.
Опыт публичности — не только в политических протестах: в «социабельности» современные города и горожане нуждаются не меньше. По мнению Сеннета, главная ценность публичного пространства — опыт встречи с незнакомым и с незнакомцем, потому что «странные вещи и незнакомые люди могут опровергать знакомые идеи и прописные истины; познание новых мест играет положительную роль в жизни человека» [Сеннет 2002: 337]. Значит, публичные места могут быть организованы вокруг функции обогащения новым опытом, знакомства с неизвестным, с непривычным. Они могут не иметь аутентичности — иной, нежели их способность удивлять и быть разными. Они должны быть «незаконченными», «открытыми» — не только в значении физической доступности, но и в значении открытости смыслам, которые могут быть им приписаны, и событиям, которые могут быть в них вписаны; они должны быть готовы принять в себя любые действия, мероприятия, инициированные разными «публиками», разными группами с разными интересами, эстетиками, стилями — поскольку идея публичности связана с опытом «расширения ментальных горизонтов, экспериментом, приключением, открытием, сюрпризом» [Bianchini, Schwengel 1991: 229].
На практике это может означать, что такие пространства будут временно «оккупированы» конкретными группами горожан, но в то же время ни одна группа не сможет присвоить себе это пространство навсегда. Такая оккупация всегда будет временной, и на следующий день пространство будет захвачено другой группой, затем третьей и т.д. Так оно останется пространством потоков, событий, действий, коммуникации жителей — живым городским пространством, и любой горожанин знает, что в этом месте его всегда ждет сюрприз, что-то новое, кто-то незнакомый и интересный. Это и есть характеристика публичного места в современном городе. Это и есть квинтэссенция городского опыта.
ЛИТЕРАТУРА
Бауман 2008 — Бауман З. Текучая современность. СПб.: Питер, 2008.
Волков 1997 — Волков В. Общественность: забытая практика гражданского общества // Pro et Contra. 1997. № 4. Т. 2.
Дебор 1999 — Дебор Г. Общество спектакля / Перевод с фр. C. Офертаса и М. Якубович. М.: Логос, 1999.
Желнина 2011 — Желнина А. «Здесь как музей»: торговый центр как общественное пространство // Лабораториум. 2011. № 2.
Сеннет 2002 — Сеннет Р. Падение публичного человека. М.: Логос, 2002.
Харви 2008 — Харви Д. Право на город // Логос. 2008. № 3.
Шевчук и Путин 2010 — Шевчук и Путин. Полная стенограмма встречи (http://novayagazeta.livejournal.com/207484.html; посещение: 29.05.2010).
Элиас 2001 — Элиас Н. Общество индивидов. М.: Праксис, 2001.
Agnew 2004 — AgnewJ. Space-place // Spaces of geographical thought / P. Cloke, R. Johnston (Eds.). London: Sage, 2004.
Annual Report 2011 — Annual report 2011 World tourist organization, UNWTO, Madrid (http://dtxtq4w60xqpw.cloudfront.net/sites/all/files/pdf/annual_report_2011.pdf; посещение: 26.07.2012).
Arendt 1958 — Arendt H. The human condition. Chicago: University of Chicago Press, 1958.
Auge 1995 — Auge M. Non-places: Introduction to an anthropology of super-modernity. London: Verso, 1995.
Bauman 1998 — Bauman Z. Globalisation: The human consequences. Cambridge: Polity Press, 1998.
Bauman 2000 — Bauman Z. Liquid modernity. Cambridge: Polity Press, 2000.
Bauman 2001 — Bauman Z. The individualized society. Cambridge: Polity Press, 2001.
Bianchini, Schwengel 1991 — Bianchini F, Schwengel H. Re-imagining the city // Enterprise and heritage / J. Corner, S. Harvey (Eds.). London: Routledge, 1991.
Bourdieu 1984 — Bourdieu P. Distinction: A social critique of the judgement of taste / Tr. by R. Nice. Cambridge; MA: Harvard University Press, 1984.
Calabi 2004 — Calabi D. The market and the city: Square, street and architecture in early modern Europe. Burlington: Ashgate Publishing, 2004.
Castells 1996 — Castells M. The information age: economy, society and culture. Vol. 1: The rise of the network society. Oxford: Blackwell, 1996.
Castells 1998 — Castells M. The information age: economy, society and culture. Vol. 3: End of Millennium. Oxford: Blackwell, 1998.
Chambers 1990 — Chambers L. Border dialogs: Journeys in postmodernity. London; New York: Routledge, 1990.
Cresswell 2003 — Cresswell T. Introduction: theorizing place // Thamyris intersecting place, sex and race. 2002. № 9.
de Certeau 1984 — Certeau M. de. The practice of everyday life. Berkeley: University of California Press, 1984.
Dennis 2008 — Dennis R. Cities in modernity. Representations and productions of metropolitan space, 1840—1930. Cambridge: Cambridge University Press, 2008.
Engel 2007 — EngelB. Public space in the «blue cities» of Russia // The post-socialist city / K. Stanilov (Ed.). New York: Springer, 2007.
Escobar 2001 — Escobar A. Culture sits in places: Refection on globalism and subaltern strategies of globalization // Political Geography. 2001. № 20.
Fraser 1990 — Fraser N. Rethinking the public sphere: A contribution to the critique of actually existing democracy // Social Text. 1990. № 25/26.
Habermas 1989 — Habermas J. The structural transformation of the public sphere: An inquiry into a category of bourgeois society. Cambridge: The MIT Press, 1989.
Information and Communications 2012 — Information and Communications for Development 2012: Maximizing Mobile (2012) The World Bank Conference Edition. Washington: InfoDev; The World Bank, 2012.
Low 2009 — Low S. Towards an anthropological theory of space and place // Semiotica. 2009. № 175.
Madanipour 2003 — Madanipour A. Public and private spaces of the city. London: Rout- ledge, 2003.
Massey 1994 — Massey D. Space, place, and gender. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1994.
Massey 1995 — Massey D. Places and their pasts // History Workshop Journal. 1995. №. 39.
Massey 2005 — Massey D. For space. London: Sage, 2005.
Pateman 1989 — Pateman C. Feminist critique of a the public/private dichotomy // The disorder of women: Democracy, feminism and political theory. Stanford: Stanford University Press, 1989.
Relph 1976 — Relph E. Place and placelessness. London: Pion, 1976.
Sennett 2010 — Sennett R. The public realm // The blackwell city reader / G. Bridge, S. Watson (Eds.). London: Blackwell Publishers, 2010.
Stalder 2001 — StalderF. The space of flows: Notes on emergence, characteristics and possible impact on physical space (http://felix.openflows.com/html/space_of_flows.html; посещение: 27.07.2012 ).
Tourism 2020 Vision 2000 — Tourism 2020 Vision. Vol. 4.: Europe. Madrid: World Tourist Organization; UNWTO, 2000.
Urry 2002 — UrryJ. Mobility and connections. Paris, April 2002 (http://www.ville-en- mouvement.com/telechargement/040602/mobility.pdf; посещение 15.05.2012).
Uusitalo 1998 — Uusitalo O. Consumer perceptions of grocery stores. Jyvaskyla: University of Jyvaskyla, 1998.
Weintraub 1997 — WeintraubJ. The theory and politics of the public/private distinction // Public and private in thought and practice / J. Weintraub, K. Kumar (Eds.). Chicago: The University of Chicago Press, 1997.
Zukin 1995 — Zukin S. The cultures of cities. Oxford: Blackwell, 1995.
[1] http://data.worldbank.org/indicator/IS.AIR.PSGR?order=wbapi_data_value_2010+wbapi_data_value+wbapi_data_value-last&sort=asc.
[2] В ходе исследования городских площадей в нескольких городах Европы мы наблюдали Сенную площадь в Санкт- Петербурге. Исследование показало, что эта площадь сегодня может восприниматься как типичное транзитное пространство: основная причина, по которой горожане задерживаются на ней (если они там не работают), — это встреча у выхода из станции метро, с тем чтобы отправиться затем дальше — по магазинам, в кинотеатр ТРК «ПИК» и т.п. Исследования в других городах Европы показали, что исключением из этого правила является либо некий ритуал, исполняемый на определенной городской площади (так, в Манчестере клерки окружающих площадь Пикадилли офисов традиционно обедают на ее лужайках бутербродами, купленными в ближайшем супермаркете), либо «присвоение» площади определенными социальными или субкультурными группами горожан (например, площади Кафедральных садов в том же Манчестере, на которой местная молодежь катается на скейтах и просто проводит время). К проблеме «оккупации» определенных городских пространств конкретными группами горожан мы вернемся ниже.
[3] В русском языке понятие public, как правило, переводится и понимается как «общественное», что слишком близко по смыслу, грамматике и фонетике к «общему» (common). О роли грамматики и адекватном «культурном переводе» понятия public на русский язык см. также: Волков 1997.
[4] Ср., например, такие проекты, как «Партизанинг» (http://partizaning.org) и «Уличный университет» (http://newstreetuniver.livejournal.com).