купить

Местное название - культурная антропология?

 

RUSSIAN CULTURAL ANTHROPOLOGY AFTER THE COL­LAPSE OF COMMUNISM / Eds. A. Baiburin, C. Kelly, N. Vakhtin. — L.;N.Y.: Routledge, 2012. — 288p. — (Contem­porary Russia and Eastern Europe Series, 34).

 

Название сборника статей «Русская культур­ная антропология после падения коммунизма» вызывает следующий вопрос: не является ли его (названия) вторая половина лишней? Ины­ми словами, была ли русская культурная ант­ропология до «падения коммунизма»? В совет­ский период существовала респектабельная дисциплина этнография, но разве она то же, что культурная антропология? Это непростой во­прос. В лекции «Антропология — это не этно­графия», относительно недавно прочитанной в Британской академии, Тим Ингольд напом­нил, что еще в 1950-х гг. Альфред Рэдклифф-Браун призывал не путать этнографию и соци­альную антропологию, которые определялись им по способам исследования: идиографическому, то есть выявляющему особенности, и номотетическому, то есть устанавливающему закономерности, соответственно[1]. Это разгра­ничение методов отражается в понимании этнографии как дескриптивной дис­циплины, занятой полевыми, эмпирическими исследованиями, и антропологии как теоретической, компаративно-генерализующей науки, обобщающей этногра­фические данные. Подобная точка зрения представлена, например, в соответ­ствующей статье «Энциклопедии социокультурной антропологии» под редакцией Алана Барнарда и Джонатана Спенсера. Этнография определяется там как поле­вая работа антропологов или ее продукт, часть «антропологического треуголь­ника» — наряду с такими процедурами, как сравнение и контекстуализация[2]. Бы­вает и так, что этнографию и социокультурную антропологию противопоставляют на том основании, что первая («народоведение») занимается этническими общ­ностями (и тогда ее «теоретическая пара» — этнология), тогда как вторая — кон­фессиональными, гендерными, субкультурными и т.д.

Так или иначе, для составителей сборника этой терминологической проблемы как будто нет: первым делом они определяют этнографию как «местное» название социокультурной антропологии: «...советская социокультурная антропология, именовавшаяся этнографией <...>» (с. 1). Через несколько страниц упоминается «предпочтительное название дисциплины» — идет речь о том, что в постсоветское время одни ученые, «знакомые с международным контекстом», склонны называть себя антропологами, а другие видят в этом лишь следование моде и желание при­способиться к заимствованным стандартам и призывают беречь этнографическую традицию (с. 6). Разумеется, этот раскол сообщества, это раздвоение идентичности — не единственная перемена, случившаяся в этнографии-антропологии «после падения коммунизма»; отразить эти перемены и призван сборник.

Из одиннадцати составивших книгу статей шесть выходили по-русски в 2008— 2010 гг., еще три — в 2004—2007 гг. Все они были напечатаны в журнале «Антро­пологический форум», издаваемом на двух языках Музеем антропологии и этно­графии им. Петра Великого и Европейским университетом в Санкт-Петербурге при поддержке Центра европейских гуманитарных исследований при Оксфорд­ском университете. Главный редактор «Антропологического форума» — Аль­берт Байбурин, редактор англоязычной версии журнала — Катриона Келли; они-то вместе с Николаем Вахтиным из Европейского университета и выступили составителями рецензируемого сборника. В своем предисловии они знакомят западного читателя с основными этапами в истории российской культурной антропологии: от обслуживания ею господствующей идеологии и разработки вопроса о происхождении «этносов» в советский период до последовавшего за ними пересмотра целей и методов, с которым связаны рост интереса к теории, участие российских ученых в международных проектах и т.д. Одновременно с этим они размышляют об оторванности российской антропологии от междуна­родной науки (говорят о том, в частности, что при советской власти «центральная задача антропологии в ее классическом понимании — исследование культурных феноменов в их современном проявлении — стала в лучшем случае второстепен­ной. То, что называлось "этнография", было не этнографией, а историей куль­туры», то есть исследованием культуры дореволюционного времени (с. 3)), а также обозначают признаки уменьшения этого разрыва. Постсоветская антропо­логия, пишут они, отличается большей теоретической искушенностью (например, вниманием к «дискурсивной природе свидетельств информанта и научного ана­лиза» (с. 15)), усовершенствованными методами исследования (отказом от за­писи информанта без его согласия и др.), обновленной точкой зрения на объект (меняющиеся практики вместо якобы устойчивых традиций), а также новыми, до 1990-х гг. не изучавшимися (или даже не подлежавшими изучению) темами — к их числу относятся городская среда, визуальная культура, семейная память, повседневные практики и т.д.

Стремлением отразить эти перемены и объясняют составители выбор статей для книги. Но почему почти все статьи, за исключением двух, взяты из журнала «Антропологический форум» (причем пять статей уже были доступны на анг­лийском языке в Сети) — не объясняют; из того же предисловия читатель узнаёт о существовании культурно-антропологических публикаций в журналах «Ab Im perio» и «НЛО» (с. 5, 17), но не узнаёт о существовании «Трудов Русской антро­пологической школы», соответствующих публикаций в «Синем диване» или, ска­жем, в «Отечественных записках».

Авторы вступительной статьи неоднократно ссылаются на следующую за ней статью редактора журнала «Этнографическое обозрение» Сергея Соколовского «Российская антропология и проблемы ее историографии» (2008). В ней тоже го­ворится о прошлом и — с меньшим оптимизмом по сравнению со вступительной статьей — о настоящем российской антропологии. Скромный вклад последней «в мировую копилку теоретической мысли» С. Соколовский объясняет самоизо­ляцией и идеологизацией российской этнографии, примордиалистской ориента­цией — выбором этноса в качестве «привилегированного объекта исследований», а также отсутствием «открытой, свободной и конструктивной» критической реф­лексии в академической науке, «институциональной невозможностью» нормаль­ной научной критики (см.: АФ. 2008. № 9. С. 128—133)[3]. Заканчивается статья таб­лицей «Антропологические дисциплины в российских университетах». После 2008 г. С. Соколовский опубликовал еще две статьи на ту же тему — об истории российской антропологии, ее месте среди других традиций и причинах ее нынеш­него кризиса. Одна и та же история излагается в трех статьях более или менее по- разному (хотя кое-где доходит до буквального совпадения[4]), и третья статья (хотя и содержит повторы: описание «влияния политико-идеологического контекста и номенклатурного фактора», призыв «развивать и поощрять институт критики») не менее подробна и содержательна, чем первая. В частности, в ней имеется любо­пытная таблица «Тематика книжных публикаций Института этнологии и антро­пологии РАН по данным ежегодных институтских отчетов», из которой следу­ет, что «по меньшей мере треть опубликованных [за прошлое десятилетие] книг <...>, а на самом деле более половины — никак не зависят от новых полевых дан­ных и в лучшем случае опираются либо на полевые материалы прежних лет, либо совершенно в них не нуждаются <...>». Есть там и важное замечание о том, что «привилегированным предметом изучения у нас остается этническая культура <...>. Установка на изучение этноспецифического заставляет российского этно­графа сужать и фильтровать наблюдаемую им повседневность»[5]. (Заметим, что, как и у составителей «Русской культурной антропологии.», «этнография» и «ант­ропология» у С. Соколовского тоже взаимозаменяемы: «отечественная антропо­логия/этнография», «российская этнография/этнология/антропология» (АФ. 2008. № 9. С. 133, 134). Впрочем, наряду с этим есть у него и упоминание о «рос­сийских этнографах, совершающих медленную эволюцию в сторону социокультурной антропологии»[6].) Но все-таки в рецензируемый сборник вошла более ран­няя статья С. Соколовского из «Антропологического форума» — потому, надо полагать, что содержала сопоставление российской ситуации с американской.

Судить о состоянии постсоветской культурной антропологии западный чита­тель может, решением составителей, по следующим работам. Во-первых, это основанная на полевых материалах 1998 и 2001 гг. статья Елены Лярской о сохране­нии в ненецкой культуре, вопреки усилиям советской власти, комплекса женских запретов (от перешагивания через орудия промысла до участия в культовых ме­роприятиях) — «сегодня им владеют не только пожилые женщины, но и девушки- школьницы» (АФ. 2005. № 2. С. 318). По наблюдениям автора, запреты эти сопря­жены с представлением о женщине как потенциальном источнике потусторонней скверны. Статья Катрионы Келли и Светланы Сиротининой посвящена «идеоло­гическим основам и прагматическим соображениям, связанным с развитием <... > постсталинских массовых календарных праздников, а также восприятию этих праздников советской публикой» (АФ. 2008. № 8. С. 259), прежде всего — детьми. Анализируя интервью с информантами 1950—1970-х гг. рождения, авторы про­слеживают «приватизацию» и стихийную деполитизацию советского праздника и возрастание роли в нем развлекательных элементов. В статье Александра Мануйлова, основанной на материале полевой работы в с. Степное Краснодарского края, рассказывается о сельских приватных практиках (в противоположность го­родской публичности) и о «координации по приватизации публичности», или «квазипубличности»: сельские «публичные» места (магазин, скамейка во дворе и др.) — это в действительности «пространства приватного», тогда как публич­ность «олицетворяется для жителей Степного большим городом (Краснодаром), а также районным центром». Согласно выводу А. Мануйлова, «публичные прак­тики сами по себе в селе не действуют, если не согласованы предварительно с практиками приватными» (АФ. 2007. № 6. С. 180—181, 187, 197, 200).

Следующие две статьи касаются культуры русской религиозной среды. В ра­боте Жанны Корминой и Сергея Штыркова «Письма верующих как реклама» (АФ. 2008. № 9. С. 154—184) анализируются письма с просьбами/свидетель­ствами о «чуде», адресованные в Смоленский храм в Санкт-Петербурге, при ко­тором находится часовня с гробницей популярной в постсоветское время святой Ксении Блаженной, и частично публикуемые в (около)церковных изданиях. По мысли авторов, эти публикации служат для церкви рекламой — «двигателем торговли», средством конкуренции на рынке услуг, связанных с производством смыслов и предоставляемых как иными религиозными организациями, так и не­религиозными институциями. Мария Ахметова рассказывает о том, как в совре­менных русских прицерковных фольклоре и литературе «находит отражение свойственный общехристианской традиции мотив предваряющего конец света нашествия иноземцев. <...> "Эсхатологическим народом" становятся китайцы». Концепт «китайского нашествия», присутствующий также и в массовом созна­нии, рассматривается на материале текстов религиозной субкультуры, которая усматривает в китайце «потенциального захватчика, претендующего на террито­рию, дарованную русскому народу свыше» (АФ. 2004. № 1. С. 238—239, 243).

Статья Ольги Бойцовой касается российской фотографической культуры XX в. В ней сообщается, что традиция делать и хранить фотоснимки похорон исчезла в городской культуре к 1990-м гг., но еще сохраняется в деревне, и описываются иконографический канон посмертной фотографии, функционирование фотогра­фий похорон и отношение к ним — неодинаковое среди горожан и деревенских жителей, но почти всегда непростое (см.: АФ. 2010. № 12. С. 327—352).

Две завершающие сборник статьи посвящены теме «город и память». Павел Куприянов и Людмила Садовникова обращаются к вопросам о том, «как воспринимается и используется пространство, как изменяются его культурные смыслы, как создается и функционирует образ пространства в памяти жителей, как про­странство пробуждает воспоминания, а память конструирует ландшафт». Они опрашивают тех, для кого когда-то Зарядье — исторический район в центре Москвы, теперь расселенный и нежилой — «в том или ином виде было элементом повседневности», и говорят о мифологизированном образе района, который вос­принимается как «пространство средневекового города со старинными церквями и древними палатами» или же как «уютный уголок старой Москвы с неблаго­устроенным жильем, но с уникальной патриархальной атмосферой» (АФ. 2009. № 11. С. 370, 372, 401)[7]. Статья Левона Абрамяна посвящена архитектурным пе­реименованиям и перестройкам, демонтажу памятников и прочим подобным про­цессам в Ереване после обретения Арменией независимости в 1991 г. (см.: АФ. 2010. № 12. С. 248—271).

Помимо этих девяти статей 2004—2010 гг. в сборник вошли еще две работы. Одна из них впервые появилась по-русски в 2001 г. в немецком славистическом ежегоднике «Die Welt der Slaven» — это статья Константина Богданова «Очередь как нарратив»[8]. В очереди — «постоянном и легко узнаваемом атрибуте советской повседневной жизни» (с. 77) — автор видит ритуал, подобие коллективного упо­требления пищи при жертвоприношении в архаичном обществе. Он рассматри­вает связь между очередью и идеями равенства и справедливости (хотя последняя могла означать не одно и то же в разных очередях, одновременно занимаемых со­ветским человеком); значение права на обслуживание вне очереди (то есть права возглавить ее), которым обладали разные категории граждан — от депутатов до инвалидов; роль гендера в восприятии очередей советскими людьми (очередь ас­социировалась с женщинами, для мужчин это была «часть женской субкультуры» (с. 93)). К. Богданов видит в очереди «не только репрессивный, но и конструк­тивный (терапевтический) механизм социального взаимодействия», при котором социальные роли отменялись законами очереди — социальные противоречия сни­мались монотонностью идеологизированного ритуала (с. 92). Главная мысль статьи в том, что очередь была реализацией в повседневной жизни социального проекта, сформулированного в советской идеологии. Развивая мысль М. Эпштей- на о том, что стоящий в очереди — это индивидуальная манифестация фундамен­тального свойства советской идеологии, К. Богданов указывает на психологиче­скую обращенность советского человека к «светлому будущему», на ожидание и терпение как «требования советского проекта, направленного на глобальную со­циальную трансформацию» (с. 95).

Стоит отметить, что хотя, по словам К. Богданова, очередь исследуется им при помощи «инструментария фольклориста/этнографа» (с. 77), однако приводимые им примеры берутся преимущественно из художественной литературы (Ахматова, Гандлевский, Довлатов, Сорокин и др.), причем лишь наиболее яркие, поскольку, по его же словам, советская очередь изображается в литературе более или менее одинаково, что указывает на коллективное, фольклорное понятие о ней.

Наконец, единственная новая, ранее не публиковавшаяся статья — «"Не­правильная национальность": приписанная идентичность в Советском Союзе 1930-х гг.» Альберта Байбурина. Он указывает, что, вопреки расхожему мнению, идентификация по национальности (то есть этнической идентичности) не была изобретена в Советском Союзе; соответствующая графа начала вводиться в слу­жебные аттестаты, медицинские карты и т.д. еще на рубеже веков — в качестве более надежного способа идентификации, нежели сословная или религиозная принадлежность, которые в советском паспорте уже полностью уступили место национальности. Когда паспортная система была восстановлена в 1932 г., паспорт содержал графу «национальность», которую владелец мог заполнить по своему усмотрению. Так было до Положения о паспортной системе в СССР 1953 г., со­гласно которому национальность указывается в паспорте исходя из националь­ности родителей владельца, в случае разных национальностей — по его выбору, без возможности изменения в дальнейшем. Но это лишь официальная версия.

А. Байбурин исследует ряд ходатайств в Совет национальностей при Верхов­ном Совете СССР 1937—1939 гг. — опротестований указанной национальности и прошений об исправлении записи на соответствующую происхождению, язы­ку, религиозной конфессии или родной культуре владельца паспорта. Ясного ре­шения эти вопросы тогда не имели; с одной стороны, Конституция 1936 г. про­возглашала «равноправие граждан СССР, независимо от их национальности и расы», с другой — СССР находился «в кольце врагов», в 1937 г. начались репрес­сии против советских поляков, немцев и др., и секретным указом НКВД был уполномочен в спорных, «подозрительных» случаях определять национальность человека в соответствии с национальностью его родителей. А значит, Конститу­ция 1953 г. только закрепляла уже существовавшую, хотя и тайно, официальную практику. Такова была, резюмирует А. Байбурин, «двойная система правового регулирования в СССР», и так советские граждане выучили, что национальность имеет не культурную, а биологическую природу (с. 71).

Отнесение этой статьи А. Байбурина к культурной антропологии условно, она скорее ближе к истории советского права[9]. Да и в целом критерии подбора статей для «Русской культурной антропологии…» не очевидны. Согласно вступлению к книге, составители постарались собрать наиболее новаторские и ин­тересные работы на темы, не изучавшиеся в советской этнографии. Но вместе с тем, в ряде статей заметны характерные черты последней: повышенное внима­ние к традиционной/деревенской культуре (статьи Е. Лярской, А. Мануйлова, О. Бойцовой) и широкое применение привычного для этнографии и фольклори­стики метода — опроса информантов. Одни авторы сборника проводили эти опросы самостоятельно, другие анализировали чужие записи, и к более тради­ционному для современной западной антропологии включенному наблюдению максимально приближается только способ работы, описанный в статье А. Ма­нуйлова. Пожалуй, в сборнике могло бы быть — притом за счет статей из разных изданий, а не только из «Антропологического форума» — больше статей о повсе­дневности: во-первых, городской, а во-вторых, современной, а не советской и пе­рестроечной (как у К. Келли и С. Сиротининой, К. Богданова, А. Байбурина и Л. Абрамяна), — это сделало бы сборник более соответствующим его задаче и бо­лее репрезентативным.

 

[1] См.: Ingold T. Anthropology is Not Ethnography // Proce­edings of the British Academy. 2008. № 154. P. 70.

[2] The Routledge Encyclopedia of Social and Cultural Anthro­pology / Eds. A. Barnard, J. Spencer. 2nd edn. L.; N.Y.: Rout­ledge, 2010. P. 244.

[3] Статьи, взятые для рецензируемого сборника из журнала «Антропологический форум» (далее — АФ), цитируются в тексте по первоисточнику.

[4] Ср.: «.прогноз состояния дисциплины в стране будет оста­ваться неутешительным, если не принять срочных мер» и т.д. (АФ. 2008. № 9. С. 139); «.прогноз положения антро­пологии в стране будет оставаться неутешительным, если не принять срочных мер» и т.д. ( Соколовский С. Российская антропология: иллюзия благополучия // Неприкосновен­ный запас. 2009. № 1 (63). С. 64).

[5] Соколовский С. В цейтноте: заметки о состоянии россий­ской антропологии // Laboratorium: Журнал социальных исследований. 2011. № 2. С. 74, 83, 82, 84.

[6] Соколовский С. Российская антропология: иллюзия благо­получия. С. 46, 62. А различение этнографии и антрополо­гии по объекту можно найти в названиях двух специальных выпусков возглавляемого С. Соколовским «Этнографичес­кого обозрения»: «Этнография миграций» (2012. № 4) и «Антропология организаций и сетевых сообществ» (2012. № 3).

[7] К слову, недавно было решено построить в этом месте го­родской парк по проекту нью-йоркского архитектурного бюро «Diller Scofidio + Renfro».

[8] См.: Богданов К. Очередь как нарратив: Soviet case study // Die Welt der Slaven. 2001. № 2. S. 283—312.

[9] Ср.: Байбурин А. К предыстории советского паспорта (1917—1932) // Неприкосновенный запас. 2009. № 2 (64). C. 140—154.