купить

Новые книги

Bennett T. MAKING CULTURE, CHANGING SOCIETY.

— L.; N. Y.: Routledge, 2013. — 213 p. —

(Culture, Economy and the Social).

 

Рецензируемая книга посвящена наиболее актуальным теоретическим проблемам cultural studies. В этом — ее актуальность для российского ин­теллектуального контекста. В отечест­венной науке, по справедливому заме­чанию В. Куренного, «это направление не стало предметом какой-либо замет­ной дискуссии или рефлексивной интерпретации. И совсем не имело никакой внятной адаптации в виде исследовательского направления или программы. <...> культурные исследо­вания оказались совершенно проигно­рированы (за некоторыми исключени­ями) в рамках постсоветского бума рецепции самых разных теоретических программ и концепций» (Куренной В. Исследовательская и политическая программа культурных исследова­ний // Логос. 2012. № 1 (85). С. 15, 71).

Сложившейся в России в начале 1990-х гг. культурологии были совер­шенно чужды присущие cultural studies левый пафос политической ангажи­рованности и использования науки в борьбе за власть и за права угнетен­ных, понимание культуры как средства для достижения политической гегемо­нии, видение миссии ученого в том, что­бы быть критически мыслящим интел­лектуалом, разоблачителем стратегии доминирования властных слоев и групп, опирающихся на культуру как на власт­ный ресурс. В российской культурологии получили большую популярность различные варианты «цивилизацион­ного подхода» (версии Данилевского, Леонтьева, Шпенглера, Гумилева, Тойнби и Хантингтона). Этот подход был призван заменить господствовав­шую прежде в советском обществозна­нии официальную версию советского марксизма и поставить на место «обще­ственно-экономических формаций» «культуры» и «цивилизации».

Таким образом, на место марксист­ской ортодоксии пришло господство эссенциалистских трактовок культур как «объективных» сущностей, имею­щих определенную территорию рас­пространения и конкретное количество «принадлежащих» к ним индивидов с присущими им от рождения «естест­венной» идентичностью, тяготением к «своим» и отталкиванием от куль­турно «чужих». Подобное видение культуры по своим политическим экс­пликациям носит отчетливо консерва­тивный характер. Оно созвучно совре­менным трендам российской власти, рассуждающей о культуре в категориях особых, присущих россиянам «кодов», «духовности» и даже дополнительных хромосом, принципиально отличаю­щих их от представителей «бездухов­ного» и «загнивающего» Запада, ли­шенных подобных преимуществ.

Эта направленность российской культурологии не имеет ничего общего с господствующими тенденциями со­временной мировой науки о культуре, давно уже исходящей из понимания культуры как ситуативного и изменчи­вого конструкта (и даже старающейся иногда отказаться от самого термина «культура» в силу присущих ему эссенциалистских ассоциаций) и из трактовки культурной идентичности как принципиально неоднозначного и незавершенного полифоничного нар­ратива. Российские культурологи час­то выглядят в глазах представителей
западных cultural studies экзотиче­скими исследователями загадочной «dukhovnost’», а западные коллеги в глазах россиян предстают носите­лями идей марксизма и политической ангажированности науки, от которых они были так счастливы освободиться на рубеже 1980—1990-х гг. Именно по­этому знакомство с наиболее качест­венными современными западными теоретическими работами в области cultural studies представляется чрезвы­чайно важным для развития россий­ской науки о культуре и ее интеграции в мировой контекст. К числу таких ра­бот относится рецензируемая книга профессора Университета Западного Сиднея Тони Беннета.

Эта книга — органичное продол­жение и своеобразный синтез пред­шествующих исследований Беннета. Общим направлением всех его иссле­дований является разработка темы со­отношения культуры и практик управ­ления. Главная цель австралийского ученого — переформатирование поня­тия культуры таким образом, чтобы оно оказалось релевантным для проб­лемного поля политических исследова­ний. Для этого он использовал много­значное понятие «gouvernementalité» из поздних работ М. Фуко, позволяющее расширить понимание власти далеко за пределы иерархических отношений государственных институтов и вклю­чить в рассмотрение разнообразные дисциплинарные институты и техники с присущими им формами знания, ко­торые, будучи интериоризированы ин­дивидами, начинают управлять их по­ведением. Этот подход был применен Беннетом в работах о влиянии знания, полученного в области биологии, ант­ропологии и археологии и институ­ционализированного в музейных практиках конца XIX в., на практики либерального правления в Австралии. Изучение реализуемых в музеях прак­тик власти-знания привело автора к необходимости заимствовать подходы из современных science studies. Особое значение для Беннета имела концеп­ция «центров калькуляции» (centres of calculation) Б. Латура. Эти «центры» служат местами аккумуляции и рас­пространения знаний разного типа. Музеи не просто аккумулировали зна­ния; своими научными и экспозици­онными практиками они создавали новые реальности, которые затем при­ходили во внешний мир в качестве ин­струментов управления человеческим поведением.

В рецензируемой книге Беннет соединяет использование концепций «gouvernementalité» и «практики зна­ния» с применением теории ассамбляжа, созданной Ж. Делёзом и Ф. Гваттари и разработанной в дальнейшем М. де Ланда. Ассамбляжи — реальные индивидуальные объекты, которые вво­дят составляющие их элементы в опре­деленные отношения, обладают спо­собностью влиять на эти элементы и заменять их без существенных измене­ний в свойствах целого. Весь этот тео­ретический инструментарий призван помочь понять, как мы сегодня можем наилучшим образом интерпретировать и использовать понятие культуры.

Первый вопрос, который ставит перед собой автор, заключается в том, насколько все еще релевантно (и если релевантно, то в какой интерпретации) понятие культуры для целей его ис­следования. Беннет не отказывается от концепта культуры, но строго огра­ничивает его понимание следующими рамками: культура — исторически специфический набор практик знания; эти практики — продукт определенной экспертизы, выполненной в рамках определенных институциональных параметров, взаимодействие которых составляет то, что автор называет «культурным комплексом», то есть ансамблем институционально оформ­ленных практик знания; последние взаимосвязаны между собой и воз­действуют различными способами на экономику и социальные отношения. Концепция практик знания опирается, с одной стороны, на понятие диспозитива, взятое у Фуко и определяемое как взаимосвязь материальных компо­нентов, и, с другой стороны, на заимст­вованное у Делёза понятие диаграммы как средства понимания дисперсных, децентрированных пересечений отно­шений власти, посредством которых конституируется социальное.

Для описания взаимосвязи культур­ного комплекса со сферой социального исследователь вводит понятие «онто­логическая культурная политика», так­же заимствованное из science studies, где оно подразумевает способность на­учных практик производить и претво­рять в жизнь новые реальности посред­ством установления отношений между человеческими и нечеловеческими акторами процессов, на которые эти практики воздействуют. Беннет ставит перед собой задачу систематически применить этот подход к изучению со­циальной роли знания о культуре — истории искусства, эстетики, археоло­гии, литературоведения, антропологии и т.д. — и рассматривает, как научные практики производят новые коллек­тивные реальности, состоящие из че­ловеческих и нечеловеческих акторов, чья агентность возникает из «оркест­ровки» их взаимоотношений. Это поз­воляет выявить процессы функциони­рования знания о культуре. Основное внимание при этом в работе уделяется эстетике и антропологии.

Следующая группа проблем, рас­сматриваемых в книге, связана c отно­шениями, в рамках которых знания и институты, составляющие культурный комплекс, формируют исторически определенный режим правления. Эта часть работы опирается на общие по­ложения, изложенные Фуко преиму­щественно в «Рождении биополитики» и касающиеся того, как либеральные формы правления действуют «сквозь» те виды свободы, которые они произ­водят. Эти свободы, по Фуко, создают­ся определенными практиками исти­ны, которые, помимо всего прочего, регулируют неравное распределение доступа к свободе. Беннет исследует вопрос о том, каким образом практики антропологии и эстетики вовлечены в осуществление проекта либерального правления, в выработку и распростра­нение определенных видов свободы как в пределах метрополии, так и в от­ношениях с колониями.

Заключительный блок проблем касается того, как практики знания о культуре участвуют в производстве «архитектур личности» («architectures of the person» — термин автора). Здесь Беннет, очевидно, основывается на концепции техник себя (Фуко). Его за­дача здесь — показать, как интеллекту­альные практики социальных и гума­нитарных наук формируют различные аспекты персональности и «оркестру­ют» их отношения между собой таким образом, что интеллектуальные авто­ритеты оказываются способны участ­вовать в регулировании поведения со­циальных общностей.

Первая часть книги (четыре главы) посвящена наиболее общим теоретичес­ким основаниям исследования. В ней рассматриваются концепты культуры, «культурного комплекса», ассамбляжа и «онтологической политики культу­ры». В четвертой главе рассматривается музей как «гражданская лаборатория», в которой производятся новые формы культурных объектов, способные упо­рядочивать и регулировать социальные отношения.

Во второй части (две главы) Беннет фокусируется на отношениях между полевой практикой антропологии и музейными практиками на примере двух музеев — Мельбурнского нацио­нального музея Виктории и Музея че­ловека в Париже. Они предстают здесь как «культурные ассамбляжи», в рам­ках которых реализуются результаты культурной экспертизы. Также анали­зируется значение отношений к реаль­ности, выработанных в рамках антро­пологии, для практик рационального управления. Автор показывает, как различные традиции антропологиче­ской экспертизы способствуют одно­временно и производству культуры, и изменениям в обществе.

Примером подобного влияния экс­пертизы на практику служит для Бен­нета история столкновения двух интер­претаций традиционной культуры аборигенов Австралии англо-австра­лийским зоологом и антропологом У.Б. Спенсером (1860—1929) и немец­ким лютеранским миссионером и этно­логом К. Стрелоу (1871—1922). Спен­сер и его коллега Ф. Джиллен ввели в науку понятия «время сновидений», заимствованное из языка племени арунта. Это понятие, означавшее ми­фологическое время, Болдуин распро­странил в качестве характерной черты мировосприятия на все аборигенное население Австралии и интерпрети­ровал его в смысле неспособности австралийцев отличать реальность от сновидения. Умение же различать их, согласно эволюционной теории, — это особенность человеческого мышления по сравнению с мировосприятием жи­вотных. Таким образом аборигенное население Австралии было включено в состав природного мира и ему было отказано в возможности человеческо­го эволюционного прогресса. Счита­лось, что его неизбежная судьба — вымирание в ходе расовой борьбы за существование. Поэтому колониальная администрация не должна была пред­принимать по отношению к абориге­нам никаких цивилизаторских усилий, а только консервировать статус-кво. Стрелоу же, напротив, понимал «время сновидений» как религиозную концеп­цию, служившую условием для успеш­ной евангелизации аборигенов, при­общения их к христианской культуре. Беннет замечает: «Конечно, дискуссия Спенсера и Стрелоу не носила чисто этнографического характера. Их раз­личные интерпретации времени снови­дений были связаны и функциониро­вали как оперативные элементы отличных стратегий колониального правления, действовавших через орга­низацию разных “трансакциональных реальностей” (“transactional realities”) — или “рабочих поверхностей” (“working surfaces”) — опосредующих отношения между белым и аборигенным населе­нием...» (с. 74).

Третья часть (две главы) посвящена соотношению эстетики и либерально­го правления: выявляется специфика эстетики как особой формы знания, чьи специфические черты позволяют ей играть ключевую роль в организа­ции отношений между практиками правления и свободой. Автор изучает тот специфический вид авторитета, ко­торый был приобретен «посткантиан­ской» эстетикой и который позволил ей служить теоретическим источником идеи саморегулирующейся личности и выступать, таким образом, методоло­гическим обоснованием либерального типа правления, проникая в различные практики власти.

В четвертой части (две главы) рас­сматриваются вопросы соотношения привычки и «архитектуры личности». Понятие привычки рассмотрено здесь в связи с распространенной в антропо­логии рубежа XIX—XX вв. теорией пе­режитков. В качестве примера Беннет использует изменение отношения ко­лониальных властей к возможности «цивилизовать» аборигенов Австра­лии. Представление о безнадежности попыток продвинуть их по пути про­гресса он связывает с изменениями в постдарвиновской социально-поли­тической и антропологической мысли, повлиявшей на практики власти. Он также рассматривает соотношение привычки (habit) и габитуса (habitus) у П. Бурдьё. Беннет не только выявля­ет следы теории пережитков в теории Бурдьё, но и показывает кантианскую «интеллектуальную оснастку» его со­циологии и ее потенциал как либераль­ной дисциплины, способной произво­дить практики свободы и действовать в направлении распределения способ­ности к свободе.

Социокультурная реальность пред­стает у Беннета сложной, многомерной и никогда до конца не оформленной и не организованной, а значит — живой. «Мое внимание, — пишет автор в За­ключении, — фокусировалось преи­мущественно на упорядочивающих практиках знания о культуре и на ин­ститутах, а также на формах рацио­нального правления, обеспечивающих им (практикам. — А.В.) формы соци­альной институциализации. Однако перспектива онтологической политики делает ясным то, что такие упорядочи­вающие практики всегда частичны и неполны, что официальное знание все­гда сталкивается с неофициальным, порождая противоречивые и неопреде­ленные последствия, и что вся реаль­ность состоит из таких перехлестываю­щихся потоков» (с. 180).

Книга австралийского исследова­теля раскрывает перед нами новые теоретические перспективы анализа соотношения культуры и общества, показывая, как различные формы зна­ния о культуре и экспертизы в области культуры трансформируют общество и сами мобилизуются для целей управ­ления. Рецензируемая работа — хоро­ший пример современного социо­культурного анализа, выполненного в лучших традициях cultural studies.

Алексей Васильев

 

СРАВНИТЕЛЬНО О СРАВНИ­ТЕЛЬНОМ ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИИ:

ТРАНСНАЦИОНАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ КОМПАРАТИВИЗМА:

Коллективная монография по материалам русско­-французских

коллоквиумов 6—7 октяб­ря 2009 года и 3—4 октября 2011 года

/ Под ред. Е. Дмитриевой и М. Эспаня. — М.: ИМЛИРАН, 2014. —

472 с. — 500 экз.

 

Содержание: Онтология и гносеология сравнительного метода: Махов А. Тео­рия и сравнение: компаративный эле­мент в поэтологических системах; Кемпер Д. Сравнительная история ли­тератур в Германии: к истории поня­тия; Тиме Г. От сравнительного литера­туроведения до компаративизма: типо­логия генезиса и vice versa; Аршембо С. Понятие апперцепции на рубеже XIX и ХХ веков; Катунян М. Принцип ряда как структурный архетип: между лите­ратурой и музыкой; Гальцова Е. «Контроверса» как принцип сравнения? (теория романа Бориса Грифцова); Маричик-Сьоли Ю. Понятие «децент­рирование» (А. Мешонник): от прак­тики перевода к теории интертексту­альности; Зусман В. Сравнительная концептология как раздел компарати­вистики. Case-study: Vladimir Vertlib; Ласкина Н. «Книга как объем» А.В. Ми­хайлова и «палимпсесты» Ж. Женетта: попытка сопряжения метафор; Зем­сков В. О современных спорах по по­воду компаративных и других теорий; История: Франко Б. Источники все­общей и сравнительной истории лите­ратур: первые компаративисты во вре­мена Гёте; Цветкова Н. Русская идея С.П. Шевырева (из истории интеллек­туального и культурного взаимодей­ствия между Россией и Европой); Дмитриева Е. «Теория заимствований» Владимира Стасова и проблема «рус­ского искусства»; Депретто К. Неофи­лологическое общество при Санкт- Петербургском университете и его роль в распространении европейской культуры (1885 — февраль 1918); Токарев Д. Сравнительный метод на заседаниях Франко-русской студии в Париже (1929—1931); Сазонова Л., Робинсон М. Из истории советской компаративистики конца 1920 — 1940-х годов (по архивным материа­лам); Зенкин С. Бахтин-компаративист; Серебряный С. Фантомная компара­тивистика: теория «Возрождения на Востоке» Н.И. Конрада; Кузовкина Т. Ю.М. Лотман о сравнительном изуче­нии текстов культуры (по материалам архива ученого); Культурный транс­фер: Эспань М. «Völkerpsychologie» Вильгельма Вундта и ее интерпрета­ция Густавом Шпетом; Махлин В. Материальная эстетика как трансфер; Тоичкина А. Философия Ницше в «ис­тории духа» Д.И. Чижевского; Тротман-Валер С. Компаративный метод в лингвистической теории Антуана Мейе (между Францией, Германией и Россией); Чугунников С. Психологи­ческий синтаксис между Германией и Россией; Вельмезова Е. Текст и текст: от сравнительно-исторических рекон­струкций А. Шлейхера к работам по семантической реконструкции иссле­дователей Московского семиотиче­ского круга; Полонский В. Дискуссии о символизме в парижской Франко­русской студии 1929—1931 годов; Берар Е. «Русское искусство» Виоллеле-Дюка: Опыт сравнительной исто­рии архитектурного наследия; Красавченко Т. Принцип дополнительности как регулятор взаисмосвязей культур (русская культура в Англии); Ариас-Вихиль М. Асимметрия движения моде­лей культуры как проблема сравнитель­ного литературоведения (на примере творчества первых русских символис­тов); Кацис Л. Роман Б. Лекаша «Радан великолепный» в переводе О. Мандель­штама и русско-немецко-французский контекст (к проблеме сравнительного описания русской-еврейской и франко­еврейской литератур).

 

North M. NOVELTY: A HISTORY OF THE NEW.

— Chicago; L.: University of Chicago Press,

2013. — VI, 258p.

Все новое — хорошо забытое старое. Эта идея имеет богатую философскую традицию — восходит к Пармениду («никакая вещь не возникает из пусто­ты») и встречается, например, у Эмпе­докла. Последний считал, что вся вселенная — череда бесконечных по­вторений, отделенных друг от друга длинными временными периодами.

Философы-атомисты в дополнение к идее повторения развили идею перекомбинации, которая, наряду с «забыв­чивостью», и заставляет нас пережи­вать старое по-новому.

В книге Майкла Норта «Новизна: история нового» не только излагается история происхождения этой идеи циклического / комбинаторного обнов­ления (чему посвящена первая часть работы), но и рассматриваются много­образные ее формы, встречающиеся на протяжении истории: в христианской доктрине, в концепциях «возрожде­ния» и «революции» в гуманизме и науковедении соответственно, в дар­виновской теории эволюции и т.д. вплоть до теории вероятности и тео­рии информации.

Так, во второй части книги («Новиз­на в XX веке») Норт обсуждает «Струк­туру научных революций» (1962) То­маса Куна и работу Норберта Винера «Изобретение» (написанную в 1950-х, но опубликованную лишь в 1993 г.). Подобно Дарвину, Кун связывал революционное новшество в науке с перекомбинацией старых элементов, позволяющей «нормальной науке» воспроизводиться на протяжении по­колений. Также и описанные Винером стадии изобретения в конечном счете образуют, по Норту, «полную проти­воположность изобретательности»

(с. 139).

Далее Норт рассматривает роль новизны в теории художественного модернизма. Хотя, казалось бы, имен­но в этот период истории искусства новизна («оригинальность, аутентич­ность, автономия» (с. 148)) приобрела статус самостоятельной и главной цен­ности, но и у модернистов, как показы­вает автор, за этим понятием зачастую скрывались все те же повторение и перекомбинация, а за их метафорами воз­рождения и обновления стоял консер­ватизм (с. 152). (Кстати, мотив «из ничего не бывает ничего» не раз встре­чается в образцовых модернистских текстах, например в «Поминках по Финнегану» Джойса, где этот тезис соединяется с латинским выражением «еx malo bоnum», что примерно соот­ветствует еще одной русской поговор­ке: «Нет худа без добра».)

Вариации все того же тезиса — и подтверждение своей основной мысли, поскольку он с этим тезисом согласен, — Норт находит в концеп­циях модернизма, предложенных в конце 1950-х — начале 1960-х гг. ху­дожественным критиком Клементом Гринбергом, философом Стэнли Кавеллом и искусствоведом Майклом Фридом. Так, для Кавелла модер­низм — это «революционный процесс, посредством которого искусство воз­вращает нас в утраченный мир в то время, когда модерность ставит под вопрос все нормы и конвенции. <...> Цель новшества, таким образом, — не отвергнуть, а восстановить традицию» (с. 183). На этом нортовская история новизны завершается: за минувшие с тех пор полвека, по мнению автора, в теории «нового» едва ли было ска­зано что-нибудь новое.

Итак, согласно Норту, западная философия на протяжении веков — от античных мыслителей до современ­ной философии науки и искусства — объясняет нам, что нет ни абсолютной новизны, к которой мы так стремимся («жажда нового» как отличительный признак «позднего капитализма», по Адорно), ни настоящих «революций», хотя мы и привыкли мыслить в подоб­ных категориях (вслед за Кавеллом Норт, напротив, склонен понимать революцию в более традиционном смысле — как полный разворот, то есть возвращение к чему-то). Посто­янное повторение этой идеи об инно­вации как повторении — разными ав­торами, вроде бы независимо друг от друга — должно свидетельствовать о правильности этой идеи, считает Норт (см. с. 7).

Маловероятно, чтобы так было задумано, но даже и сама его «Исто­рия новизны» может служить тому примером. Во-первых, она не содер­жит какой-либо новой идеи (но зато служит ценным и любопытным собра­нием мнений известных авторов о «но­визне»). А во-вторых, его предыдущие книги: «Читая 1922 год» (1999), «Ка­мера работает» (2005), «Комедия ма­шинного века» (2009) — также были посвящены модернизму и тому, какое значение имели для него новые (со­временные) технологии. Таким обра­зом, новая книга Норта, в известном смысле, тоже является продуктом по­вторения и перекомбинации.

В. Третьяков

 

Мартынов В.А. ЗОЛОТОЙ ВЕК «РУССКОЙ ИДЕИ»:

ИСТОРИКО - ТИПОЛОГИЧЕСКИЕ ОЧЕРКИ. -

М.: ФОРУМ; ИНФРА-М, 2014. - 320 с.

 

Прежде всего отметим, что это стран­ный текст, принадлежащий другому времени, заставляющий вспоминать конец 1980-х — начало 1990-х, когда «русская философия» казалась тем, что может быть непосредственно про­должено, когда представлялось, что можно здесь и сейчас философство­вать в точности так же, как философ­ствовали «соловьевцы», подхватив нить рассуждений. И продолжено еще и в другом отношении — непосредст­венной публицистичности, обращения одновременно и к своей профессио­нальной среде, и к публике, в стрем­лении непосредственно связать исто­рические изыскания и современные споры.

Отсюда — трудность в говорении об этой работе: проще всего отбросить ее, как не соответствующую профессио­нальным критериям, отнести к разряду публицистики. Она устарела еще до своего появления — уместная в 1991-м, способная вызвать горячие споры в 1989-м, теперь она «вне контекста», далекая как от современных академи­ческих исследований, так и от идеоло­гических текстов сторонников «рус­ского пути» и т.п. Нередки в работе ошибки чисто фактического плана.

Так, Хомяков отчего-то именуется «добрым знакомым» Герцена (с. 152), хотя именно с ним у Герцена отноше­ния были последовательно-напряжен­ные и с первых же моментов их знаком­ства Герцену он не понравился, быть может, именно из-за сходства натур. Н.А. Милютин после выхода манифес­та 19 февраля 1861 г., согласно автору, становится министром внутренних дел (с. 237), тогда как в реальности С.С. Ланского в должности сменил П.А. Валуев, а Н.А. Милютин, бывший товарищем министра, вместе с шефом подал в отставку и был назначен сена­тором. Принятие кн. В.А. Черкасским ордена (Св. Владимира III степени) за работу в Редакционных комиссиях тол­куется автором как пример «самоотвер­жения» и «самоотречения» (с. 237— 238), тогда как данные награждения вызвали серьезные разногласия в сла­вянофильском кругу: Ю.Ф. Самарин отказался от ордена, полагая непри­емлемым государственную награду за дело, в котором он участвовал как «земский» человек. Названные и по­добные им ошибки в тексте не явля­ются случайными, поскольку автор сосредоточен на немногих текстах, которые расценивает как ключевые, игнорируя или лишь поверхностно рассматривая контекст их появления и функционирования.

Неопределенность методологии определяет некоторую двусмыслен­ность работы. Во-первых, речь может идти об истории идей в традиционном варианте, отсылающем к работе А. Лавджоя и его последователей, но тогда в числе недостатков исследования приходится назвать и избыточность социокультурного контекста, и невни­мание к филиации идей за пределами «русского круга», и в пределах самого «русского круга» — пренебрежение влияниями со стороны тех авторов, которые не входили в число создате­лей «русской идеи» (по представле­ниям В.А. Мартынова) или даже про­тивостояли ей, но ведь известно, что противостояние отнюдь не исключает, а во многих случаях даже способствует идейному влиянию и, в особенности, восприятию «повестки», круга обсуж­даемых вопросов.

Во-вторых, время от времени В.А. Мартынов обращается к социаль­ной истории идей, однако уже отме­ченная бедность контекстуальной характеристики рассматриваемых ин­теллектуальных построений приводит к тому, что чаще всего автор ограни­чивается «переописанием» в рамках своей, публицистической терминоло­гии расхожих характеристик. Так, об­ращаясь к истории «общества любо­мудров», В.А. Мартынов устойчиво именует их «НИИ любомудрия» — и стремится распространить его исто­рию вплоть до конца 1820-х — начала 1830-х гг. В данном случае отказ от по­нятия «общество» функционален, поз­воляя снять вопрос о характере связей между его прежними участниками, ра­ботать с кругом лиц, некогда входив­ших в «общество любомудров» или бывших близкими к нему, как с реаль­ной общностью. Однако подобный ри­торический ход не снимает самой про­блемы — насколько можно говорить о «любомудрах» как о некоторой (со­циальной / интеллектуальной / быто­вой) общности за пределами хроно­логических рамок существования «общества».

Впрочем, остается еще вариант самостоятельного философствования о «русской идее» или по поводу нее, отбрасываемый автором в предисло­вии из-за отсутствия «аналитических средств, чтобы сделать из ряда “эйдосов” четкую историческую картину» (с. 8), но который регулярно «соблаз­няет» автора.

В итоге перед нами текст, который невозможно поместить ни в одну из дисциплинарных рамок и, следова­тельно, затруднительно обсуждать в целом, а в границах любой конкрет­ной дисциплины или методологичес­кой традиции в ее рамках он вызывает существенные возражения. Примером странного смещения предмета обсуж­дения выглядит, например, полемика с интерпретацией взглядов С.С. Уваро­ва М.Л. Майофис (см.: Майофис М.Л. Воззвание к Европе: Литературное об­щество «Арзамас» и российский модернизационный проект 1815—1818 го­дов. М., 2008), которой автор адресует упрек в подмене «исследовательской логики» «логикой следователя», «ло­вящего на слове» (с. 128), и конста­тирует, что «“Дух народа” из языка Просвещения и романтическая “народ­ность” отделены тектонически» (с. 129). Если с последним можно согласиться, то накал страстей по отношению к ин­терпретациям роли С.С. Уварова, при­надлежащим А.Л. Зорину, А.И. Мил­леру и М.Л. Майофис, связан с тем, что «народность» в уваровской триаде про­читывается как «содержательная», од­нако ведь работы названных авторов утверждают совершенно иное, а имен­но что в рамках триады «народность» как третий член оказывается содержа­тельно пустой, определяемой через первые два (см.: Зорин А.Л. Кормя двуглавого орла... Русская литерату­ра и государственная идеология в по­следней трети XVШ — первой трети XIX века. М., 2004. С. 366). В дальней­шем этот член триады будет получать разные наполнения, и, пожалуй, к это­му спору о содержании «народности» можно свести основное содержание дебатов о «русской идее», однако в данном случае мы находимся как раз в пространстве генеалогии идей, где принципиальная чуждость Уваро­ва «любомудрам» или «славянофи­лам» не является препятствием, чтобы введенное им в состав официальной идеологии понятие получило интер­претации, радикально расходящиеся с кругом идей ее создателя.

Перечислять странности и недо­уменные вопросы, возникающие при чтении данной книги, можно еще дол­го. Однако при этом важно отметить, что наряду с очевидными недостат­ками работа не лишена и достоинств, из которых важнейшее — чувствитель­ность, скорее даже художественная чуткость к анализируемым текстам. Если на уровне обобщений или по­пыток систематического обзора взгля­дов конкретных авторов исследователь скорее терпит неудачу, то в способно­сти ясно увидеть выразительную де­таль, ухватить смысловое ядро его воз­зрений В.А. Мартынову не откажешь. Продуктивным представляется и само выделение «золотого века» «русской идеи» в противопоставлении «серебря­ному», опирающееся на дихотомию «первичных» и «вторичных» текстов, т.е. предполагающих самокоммента­рий. В данном отношении позволи­тельно сказать, что «золотой век» не столько даже разработал понятийную схему, сколько создал систему образов «народности», к которым будут обра­щаться в дальнейшем и которые в ско­ром времени начнут восприниматься в качестве «само собой разумеющих­ся» (как, например, образ «русского мужика»).

(1)Предлагаемая автором рекон­струкция первого периода («золотого века») «русской идеи» предполагает выделение трех этапов: формального, представленного в первую очередь фи­гурой С.П. Шевырева, когда «народ­ность» предстает как требование, иско­мое отличие, то, что должно выразить своеобразие русской истории, ее от­личие от Запада. Весной 1832 г. Шевырев, собираясь в Россию после не­скольких лет заграничной жизни, пишет Погодину: «Все, все убеждает меня, что наша пора пришла, и двинь нас царь, мы будем первыми. С этой уверенностью еду в Россию, радуюсь, что я Русский. Возвращаюсь более Русским, нежели чем поехал. Нам предложит создать новое поколение чисто-Русских. До сих пор в нас было излишнее влияние Запада, коего край­ность должна была пройти с веком Александровым. В действиях нашего царя я вижу начало новой эпохи, на­чало, соответствующее нашим жела­ниям. Авось мы разгадаем - как быть Русским и что такое Русский (курсив наш. — (с. 117). Как демонстри­рует Мартынов, у Шевырева «народ­ность» выступает лишь в противопо­ставлении «иному», содержательное наполнение крайне скудно, с чем и связана острота критики «Запада», выступающего абсолютным «иным»

(и в рамках этой логики побуждает, на­пример, с симпатией оценивать «азиат­ские» черты, им находимые в русской истории).

(2)Содержательный этап фактичес­ки отождествляется с деятельностью славянофилов (А.С. Хомякова и И.В. Киреевского), придающих «на­родности» положительное наполнение («соборность», «целостность» и т.д.), к которому будут апеллировать или которое будут оспаривать последую­щие поколения.

(3)Этап политизации/разложения, когда «русская идея» становится объ­ектом конкретных политических про­грамм, установок, ею стремятся обос­новать отдельные решения и целые проекты — и в результате она инструментализируется, значимость непо­средственного, ближайшего действия перевешивает идейные установки.

Вся эта история трактуется автором как развертывание и последующий распад органицистской логики, восхо­дящей (в трактовке национального) к И.-Г. Гердеру, распад же связывается с исчерпанием потенциала, заключен­ного в исходной органической мета­форе — ее буквализации, натурализа­ции (как у Данилевского), либо в по­степенном отказе от нее. Отметим, что данный круг вопросов весьма подроб­но рассматривался в исследованиях по национализму, начиная с классической работы Э. Кедури (1960; рус. перевод: Национализм. СПб., 2010), однако они не учтены автором, а сам органицистский концепт непроблематизирован.

В результате текст уже не столько ока­зывается работой по истории «русской идеи», сколько сам предстает одним из возможных объектов подобного исследования.

А. Тесля

 

Д з у ц о в а И.П. «В ТЕ ДНИ ТЫ ЗНАЛ МЕНЯ, КАВКАЗ...»:

Словарь-справоч­ник. — Тбилиси, 2013. — 139 с.

Книга доктора искусствоведения Ири­ны Дзуцовой представляет собой био­графический словарь, включающий биографии 139 современников поэта, с которыми он познакомился на Кав­казе или в Турции, либо «уроженцев Грузии, грузин и соотечественников поэта, побывавших в Грузии, с которы­ми Пушкин общался как в Грузии, так и за ее пределами». Основу книги со­ставили сведения из словаря Л.А. Черейского «Пушкин и его окружение» (1988) и книги М.В. Нечкиной «Декаб­ристы» (1988), а также архивные материалы из Государственного историчес­кого архива Грузии (в частности, по теме «Французы в Грузии»). При этом по сравнению с книгой Л. Черейского дополнительно введены 34 статьи о ли­цах, которые, предположительно, были знакомы с Пушкиным. Словнику пред­посланы две статьи, посвященные пре­быванию поэта в Грузии и кругу его общения на Кавказе.

Впервые наиболее полно дана ин­формация о Жане-Поле Матаси, вла­дельце гостиницы и ресторана в Тиф­лисе, его жене — черкешенке Гулёз и дочерях Марго и Нальжан; Матильде Кастелла — жене французского него­цианта Эдуарда Генриха Кастелла, его компаньоне французе М. Дюэлло. Ав­тор выдвигает предположение о зна­комстве и общении поэта с семьей Чавчавадзе — князем Александром Гарсевановичем, его дочерью Ниной (женой А.С. Грибоедова) и др. В Тби­лиси существует музей Смирновых (Дом литературных связей — Пушкин­ский мемориал) (недоступный для по­сетителей с 2010 г.), и одна из самых больших по объему статей посвящена приятельнице поэта, мемуаристке, хо­зяйке петербургского литературно­художественного салона Александре Осиповне Смирновой-Россет. В книге приведено также много сведений об участниках грузинского дворянского заговора 1831 г.

Издание удачно отметило 185-летие пребывания А.С. Пушкина в Грузии.

Олег Трунов

 

 

Д у д к о В. ТАРАС ШЕВЧЕНКО:

ДЖЕРЕЛОЗНАВЧI СТУДIÏ. — Киïв:

Критика, 2014. — 416 с.

 

Киевско-гарвардское издательство «Критика» за последний год в рамках юбилейного проекта НТШ («Наукове товариство iм. Т.Г. Шевченка»), при­уроченного к 200-летию главного укра­инского поэта, всерьез расширило свою историко-литературную (собст­венно, шевченковедческую) линейку: вслед за 1-м томом комментированно­го собрания «Тарас Шевченко в критищ» и переизданием книги Гр. Грабовича «Шевченко, якого не знаемо» (повтор книги 2000 г. с приложением новой статьи «Архетипи Шевченка») вышел сборник архивных разысканий Виктора Дудко «Тарас Шевченко: Ис­точниковедческие исследования».

По большому счету, уже том «Шев­ченко в критике» ознаменовал собою «поворот» украинской науки о литера­туре в сторону исторического коммен­тария, основательной текстологии и источниковедения. До последнего вре­мени в украинской гуманитаристике вообще, и в шевченковедении в част­ности, доминировали разного рода «смелые построения», главным обра­зом гендерные, методологически плохо усвоенные и воспринятые «из вторых рук». Украинское литературоведение на протяжении последних десятилетий выглядело чем-то на манер бутиковой «примерочной» на колхозном рынке: здесь шили вприглядку по заморским лекалам, модные слова без видимого смысла прикладывали к знакомым текстам, и получалось, как в 13-м вы­пуске «Шевченкознавчих студiй» од­ноименного киевского университета: в заголовках статей сплошь «антропо­центрические измерения» и «танатоло­гия», в «ключевых словах» «антропо­центризм» соседствовал с «моральным подвигом», а «на выходе» тезисы вроде: «Одним iз творiв, що найяскравiше презентують антропоцентризм i гуманiзм Т. Шевченка, є повiсть “Ка­питанша”...» (Шевченкознавчi студиï. Кiïв: КНУ iм. Т.Г. Шевченка, 2011. Вип. 13. С. 3).

Есть своя логика в том, что «истори­ческий поворот» пришел в Киев из Гарварда: хочется думать, что гума­нитарное образование в украинских университетах станет «с головы на ноги» и что источниковедение и текс­тологию станут изучать наравне с тео­рией (такие дисциплины, как источни­коведение, библиография, текстология, археография и архивная эвристика, в популярном вузовском учебнике М. Наенко «Iсторiя украïнського лггературознавства» (2001, 2010) не упомянуты вовсе) и в результате ка­нонические тексты будут прочитаны в присущих им историко-литератур­ных реалиях и через какое-то обозри­мое количество лет мы получим на­конец новое академическое издание Шевченко с достойным научным комментарием.

«Источниковедческие исследова­ния» Виктора Дудко, безусловно, серь­езный шаг на этом пути. Автор — архи­вист и библиограф, долгое время он занимался историей выходившего в Петербурге в 1861—1862 гг. украин­ского журнала «Основа», и его «шевченковедение» по большей части вос­ходит к этим занятиям, т.е. к изучению петербургских литературных кружков конца 1850-х — начала 1860-х. Собст­венно, петербургским контактам Шевченко посвящен первый раздел «Окружение поэта»: герои заметок, во­шедших в этот раздел, фигурировали в тех самых столичных «украинских кружках». Сюжеты в большинстве своем восходят к архивным находкам, и как это обыкновенно случается в доб­ротном источниковедении, помимо «программы-минимум» — уточнения имен и дат — выполняется «программа- максимум»: определяются некоторые моменты прагматики канонических текстов. Сборник открывается статьей о контактах Шевченко с Л. Меем и первых переводах стихотворения «Са­док вишневий коло хати», далее про­ясняются темные места тургеневского эпистолярия и без традиционной «стыдливости» комментируются «украинские симпатии и антипатии» автора «Грає, грає воропає...» («Шев­ченко 1 Тургенев: три нотатки»). От­метим также несколько образцовых биографических статей, посвященных так называемым «персонажам без биографий» (И. Дзюбин, Е. Розалион-Сошальский, С. Яновский и др.).

Самый обширный раздел книги — «Вопросы текстологии» — точно так же восходит к архивной эвристике. Тут речь, по преимуществу, идет о судьбе автографов и датировке рукописей, здесь вновь подробно проанализиро­ваны и откомментированы некоторые эпистолярные сюжеты, в частности предыстория журнала «Основа» (ей посвящена центральная и едва ли не самая существенная статья сборника «Передiсторiя “Основи” у шевчен- ковому листуваннi...»). Несколько заметок проливают новый свет на нижегородские страницы биографии Шевченко (Шевченко провел в Ниж­нем Новгороде полгода — с 20 сентяб­ря 1857 г. по 8 марта 1858 г., тогда же произошло его неудачное сватовство к актрисе Е. Пиуновой, подробности которого раскрыты в третьем разделе, в комментариях к биографическому своду М. Чалого). Фактически В. Дудко впервые аргументированно идентифицировал упомянутую в един­ственной шевченковской театральной рецензии молодую актрису Александ­ру Васильеву, исправив путаницу в комментариях предшественников. Наконец, в этих заметках последова­тельно исправлены ошибки и неточно­сти в датировках шевченковского эпистолярия (речь об издании «Листи до Тараса Шевченка» (Кiïв: Наукова думка, 1993)), причем такая содер­жательная «коррекция» в некоторых ситуациях становится ключевым ком­ментарием к «темным текстам» (выде­лим в этом смысле блестящую коммен­таторскую миниатюру «Про обставини написання поезiï “I Архiмед, i Галiлей”»). Две статьи посвящены учас­тию Шевченко в литературных чте­ниях в петербургском Пассаже осенью 1860 г. Отдельным разысканием ста­ла цензурная и эдиционная история «некрологических текстов»: повести Н. Костомарова «Воспоминание о двух малярах» и статьи Л.М. Жемчужнико­ва «Воспоминание о Шевченке: его смерть и погребение». По ходу этого сюжета берется под сомнение одно из общих мест «шевченковедения»: поло­жение о том, что Л.М. Жемчужников был первым публикатором «Дневни­ка» Шевченко. В. Дудко показывает, что публикацию готовил редактор «Основы» В. Белозерский.

Под углом текстологии раскрыты характеры и обстоятельства, связанные с мистификациями П. Кулиша: речь идет о «генеалогии» двух из бесчис­ленных его псевдонимов — явивших­ся сразу после смерти Шевченко в качестве «заместителей» «козака Кузьменко» и «козака Белебня». Рас­следование этой журнальной «аван­тюры» проливает свет на некоторые аспекты литературной репутации «украинского Хлестакова» (по опре­делению М.И. Максимовича). Завер­шается «текстологический» раздел сравнительным анализом первых пуб­ликаций поэмы «Сон» (точнее, отрыв­ков из нее), в частности речь идет о ма­лоизвестной публикации в газете «Русский инвалид» 10 апреля 1863 г.

Последний раздел называется «До icторiï шевченкознавства» («К ис­тории шевченковедения»), пафос его — в неизбежной ревизии давних работ, прочно занявших в украинской науке место «классики» и некритично ис­пользуемых в относительно новых статьях и комментариях. В частности, существенно откорректирована шев­ченковская летопись («Труди i днi Кобзаря» П. Жура), исправлены неко­торые атрибуции, концептуальные ошибки и связанные с ними хроноло­гические и географические нелепости в переводе биографического свода М. Чалого («Жизнь и произведения Тараса Шевченко» 1882 г.).

По большому счету, все статьи этой книги так или иначе связаны с ревизией шевченковедческого «ка­нона». При этом Виктор Дудко не ста­вит себе задачу эффектным образом «развенчать» создателей этого канона, суть его работы в корректном исправ­лении ошибок предшественников, будь то В. Смилянская и Ф. Прийма или И. Дзюба и В. Скуратовский, иными словами, ученые с очень разной репу­тацией (классики «советского» шевченковедения и их критики из нацио­нально-демократического лагеря). Похоже, проблемы современного украинского литературоведения не в существовании культовых фигур или «неприкасаемых имен», но в от­сутствии опыта и привычки критиче­ского чтения «источников», в пренеб­режении к такого рода кропотливым «комментаторским мелочам», из кото­рых состоит эта книга.

И. Булкина

 

 

1913. «СЛОВО КАК ТАКОВОЕ»:

К ЮБИЛЕЙНОМУ ГОДУ РУССКОГО ФУТУРИЗМА:

Материалы междуна­родной научной конференции

(Женева, 10—12 апреля 2013 г.) / Сост. и

науч. редакция Ж.-Ф. Жаккара и А. Морар. —

СПб.: Изд-во Европ. ун-та в СПб.,

2015. — 528 с.

Содержание: Крученых А., Кульбин Н. Декларация слова, как такового: [фак­симиле листовки, выпущенной в апре­ле 1913 г.]; Крученых А., Хлебников В. Слово, как таковое: [Факсимиле бро­шюры, изданной в сентябре 1913 г.]; Ланн Ж.-К. «Слово как таковое»; I. Освобожденное слово: Гурьянова Н. Работа зауми; Бобринская Е. Заумный язык, беспредметность и «опыт тол­пы»; Ханзен-Лёве О.А. «В начале было Слово...»: Языковое мышление между ономатопоэтикой и имяславием; Гел­лер Л. Тело и слово, скачебная пара. Замечания об утопии эроса, либертинстве, футуризме; Сахно И. О па­лимпсесте заумного слова; Вроон Р. Архаизм и футуризм: заметки к теме (Каменский, Крученых, Хлебников); Подорога Ю. К вопросу о поэтизме зауми. Опыт языка у Велимира Хлеб­никова; Юргенсон Л. Хлебников — очевидец: создание мифо-документа; Жаккар Ж.-Ф. К кому обращено «сло­во как таковое»? Об одной неизвест­ной рукописи Даниила Хармса; II. Ис­торическая заумь в контексте: 1913 и дальше: Нива Ж. Усталость России и символизма; Спивак М. Андрей Белый в 1913 году: в поисках альтернативы слову; Лекманов О. Акмеизм vs. футу­ризм в 1913 году (по материалам рос­сийской прессы); Галушкин А. Виктор Шкловский в 1913 году; Морар А. Горящие слова поэта-кузнеца Маяков­ского; Лощилов И. Петр Потемкин и футуристы: притяжение и отталкива­ние; Никольская Т. Чужое слово в ком­пании «41°». Заметки к теме; Двиня­тина Т. Метаморфозы авангардного сознания в советской действительнос­ти 1920—1930-х годов (случай А.В. Туфанова); Кобринский А. Неизданный сборник стихов К. Олимпова «Ты»: к проблеме экспериментов с авторской речевой маской в позднем авангарде. III. Искусство как таковое: Злыднева Н. Изображение как таковое: живопись / графика русского кубофутуризма и знаки предписьменности; Обермайр Б. «Как сделано» vs. «Когда сделано»: 1913 год как дата в эстетике; Россомахин А. К иконографии русского аван­гарда: эго-кубо-луче-осло-хвосто-футу-ристы; Боулт Дж.Э. Давид Какабадзе и неразрешенная септима; Гланц Т. «Баран-таран», рыбки и клетка для ка­нарейки чешской (не)футуристки Ружены Затковой; Терехина В. Театр «Будетлянин»: два пути русского фу­туризма; Буренина-Петрова О. Футу­ризм и «фактура» трюка; Сироткина И. Пение, плеск, пляска: чем был танец для футуристов? IV. Около и после всего: Кукуй И. «Кому футуризм?» Теория и практика авангарда на стра­ницах газеты «Искусство коммуны»; Ичин К. Конструктивистские принци­пы поэзии Ивана Аксенова; Гюнтер Х. Андрей Платонов и эстетика ЛЕФа; Обатнина Е. Об одной «теневой фи­гуре» русского Берлина (К истории журнала «Вещь»); Николаев Д. Аван­тюрная модель в интерпретации фу­туристов (роман В.В. Каменского «27 приключений Хорта Джойса»); Хетени Ж. Взор и узоры прозы — два типа интерпретации в семантизации букв и клеточные анаграммы: Набоков и предшественники; Цивьян Т. Поэти­ческие клише хотел бы я быть, если бы я был, почему я не.., их вариации и пре­ломление в стихотворении А. Введен­ского «Мне жалко что я не зверь...» («Ковер-Гортензия»); Токарев Д. «Вот штука-то»: об отсутствии Казимира Малевича в стихотворении Даниила Хармса «На смерть Казимира Мале­вича»; Огаркова Т. «Слово как тако­вое» русского футуризма и «лириче­ское эсперанто» Анри Мишо; Сажин В. Александр Кондратов — запоздалый советский футурист; Казарновский П. Стратегии исторического авангарда в поэзии В. Эрля.

 

 

Благодарим книжный магазин «Фаланстер» (Малый Гнездниковский переулок,

д. 12/27; тел. 8-495-749-57-21) за помощь в подготовке раздела «Новые книги».

Просим издателей и авторов присылать в редакцию для рецензирования новые

литературоведческие монографии по адресу: 123104 Москва, Тверской бульвар, 13.

«Новое литературное обозрение». Отдел библиографии.