купить

Нерусская хрия: польза, забота, строптивые слова

Ключевые слова: природа, культура, окультуривание, «доместикация языка», хрия, nature, culture, domestication, 'domestication of language', chreia

 

 

 

Пролетариат <…> не фетишизирует форм выражения.

Статья «Реторика, или Риторика» в «Литературной энциклопедии» 1935 года

Характер доместикации издавна определяется словом «культура» — поня­тием, которое в своей исходной этимологии указывало на нечто, что пред­ставляло собою предмет заботы (как это еще прочитывается, например, в на­звании трактата Катона Старшего «О земледелии» - «De agri cultura»: от лат. colere — «обхаживать», букв. «ходить кругом да около» — от индоевр. корня *kwekwlo- / *kwolo-). Однако вплоть до XVIII века существительное «куль­тура» не имело того самостоятельного и универсализующего значения, кото­рым оно обладает сегодня[1]. Поэтому первейшей формулой доместикации резонно счесть не «культуру как таковую», но именно заботу о ком-либо или о чем-либо с целью извлечения пользы - от потребности в пище (так объ­ясняет доместикацию «материалистически» ориентированная, в частности марксистская, этнография) до покровительства богов (в объяснении тотемической теории доместикации)[2]. В процессе такой доместикации «окультуренность» природы равносильна «оприродниванию» самой культуры, хотя последующему разведению понятий (а также метафор) природы и культуры и сопутствовало абстрагирование, подразумевающее первичность первой и вторичность, а значит, условность, переимчивость и необязательность — второй. Но доместикация «на деле» и доместикация «на словах» как были первоначально, так и остаются взаимообратимыми: названное и поимено­ванное — это уже шаг навстречу тому, чтобы чужое стало своим, «природ­ное» — «культурным»[3]. Само освоение языка — словаря, грамматики, рече­вых практик — может быть названо, с этой точки зрения, его доместикацией, т.е. эволюционным процессом, направленным на инструментальное освоение «слов» и «вещей»[4].

Применительно к языку примерами доместикации могут служить уже рас­суждения античных грамматиков о происхождении слов: связаны ли они с обозначаемыми ими вещами «по природе», φύσει, или «по положению» — θέσει. Одним из итогов этого спора стало, как известно, «диалектическое» примирение крайних позиций (например, у Платона в «Кратиле»): первые слова (имена) не могут не восходить к неким природным значениям самих вещей (в противном случае все было бы смешанным и нельзя было бы ска­зать, что есть нечто истинное и нечто ложное, и присвоение имен обязано за­конодателям, познавшим суть этого отличия), но в разнообразии своего ис­пользования они претерпели морфологические изменения, осложнились вторичными признаками, обрели синонимы и т.д. Позднее термины «по при­роде» и «по положению» станут применяться для различения длины слогов, которые — в иллюстрацию к той же диалектике — объясняются как меняю­щие свое метрическое и просодическое количество в зависимости от морфологической и синтаксической позиции (так, конечный краткий по природе в латинском языке становится долгим по положению, если за ним следует слово, начинающееся с двух согласных, а долгий — кратким, если за ним сле­дует гласный).

В античной педагогике примером «доместикации языка» в том отноше­нии, в каком он демонстрирует функциональные аспекты речевой деятель­ности, может служить практика так называемых «хрий» (от греч. χpεία — польза, упражнение) — составление различного рода тематических высказы­ваний, навык остроумных и нравоучительных изречений γνώμη, αποφθέγμα), напоминаний и примеров (aπομνημóνευμα), преследующих как идеоло­гически наставительные, так и формально обучающие (прежде всего – грамматические и риторические) цели[5]. Выразительные рассказы о знамена­тельных событиях, поступках и памятных афоризмах обретали свою дидак­тическую целесообразность в повторении и надлежащей интерпретации. Их наставительность могла граничить с анекдотом (будь то, например, напоми­нания о Диогене Синопском, который днем с фонарем искал честного чело­века, или о философе Кратете, пришившем к своему плащу заплату из овечьей шкуры, демонстрируя таким образом свое безразличие), а формаль­ные особенности соответствующего рассказывания — с коммуникативным абсурдом (когда ученик должен был повторять одно и то же высказывание, но при этом менять его грамматическую форму — падеж, число, наклонение, время; сегодня это выглядело бы так: мама мыла раму, мамы моют рамы, о ма­мах, вымывших раму, и т.д.). Но польза таковых высказываний, если следо­вать их греческому названию, состояла в них самих: повторение, которое, по старому латинскому правилу, служит матерью научения (repetitio mater studiorum est), прививает мысль о роли постоянства и вариативности тех спосо­бов, какими может быть «схвачена» («отображена») и выражена реальность.

Риторическая формализация хрий, авторитетно обоснованная уже Квинтилианом[6], а затем дополненная сонмом его почитателей, может быть понята, с этой точки зрения, как попытка определиться, с одной стороны, с практи­ками соотнесения высказывания и действия, а с другой - с дидактической апроприацией «знания» и «мнения» о чем бы то ни было. Ставшее в наши дни фундаментальным для теории речевых актов положение о том, что ми­нимальной единицей человеческой коммуникации является не предложение, а «осуществление определенного вида актов, таких как констатация, вопрос, приказание, описание, объяснение, извинение, благодарность, поздравление и т.д.»[7], проявляется в этой традиции как взаимоналожение структуры нарратива и структуры действия. Объяснение действия предполагает рассказан­ную о нем историю, но и сама история, таким образом, «производна» от того рассказа, который будет о ней сложен[8]. В богословском контексте так пони­маются некоторые места в Евангелиях: рассказы о деяниях Христа (напри­мер: Мк. 1: 14-15; Лк. 3: 10-11; 19: 45-46, Ин. 4: 43-44) суть хрии, фор­мально достаточные для вероучительного содержания[9]. Как рассказать о том, что было, есть, будет или могло бы быть, таким способом, чтобы оно было до­стойно этого рассказывания? Как поведать о чем-то, чтобы это «что-то» стало примером для повторения и переповторения, какими правилами контроли­руемой речи для этого необходимо руководствоваться? Хрия упорядочивает приемы такого контроля, как выбор надлежащих приемов высказывания — повествования, вопроса, суждения, сомнения, предположения.

Общие и не слишком последовательные у ранних античных авторов клас­сификации таких приемов со временем усложнились. В сборнике хрий жившего на рубеже III и IV века антиохийского ритора Автония «προγυμνάσματα» (переделке более раннего сочинения Гермогена из Тарса) такие при­меры уже способны поразить схоластической детальностью, далеко превзо­шедшей все то, что писали о них предыдущие авторы. На русской почве традиции античной риторики прививались с трудом и, в целом, несопоста­вимы с институционализацией риторического образования в Западной и Центральной Европе. Древняя и Средневековая Русь практики составления хрий не знает, хотя сборники близких к ним афоризмов и коротких рассказов о поучительных ответах и поступках великих людей появляются и здесь: тако вы, прежде всего, известные с XIII века переводные собрания изречений «Пчела» и «Мудрости Менандра». «Пчела» генетически восходит к жанру флорилегиев, и в частности к сборнику псевдо-Максима Исповедника «Гномы и апофтегмы» («Γνω̃μαι καί αποφθέγματα»), включавшему «крылатые слова» и краткие повествования, подразумевающие то или иное нра­воучение, связываемое с его автором или героями[10]. В целом же, свидетель­ства о знакомстве русских грамотеев с риторической традицией вплоть до XVII века слишком малочисленны и лишь подтверждают давний вывод С.К. Булича о языковедческих познаниях в России этого времени: научная революция XVI—XVII столетий, вызвавшая к жизни выдающиеся для сво­его времени грамматические и лексикологические труды западноевропей­ских ученых (Ю.Ц. Скалигера, Ф. Санкциуса, И. Рейхлина, Ф. Меланхтона, Ш. Дюканжа и др.), «докатилась слабым всплеском только до нашей запад­ной Руси. <…> В московской Руси она осталась без отклика, и наши грамотеи в это время довольствовались своими азбуковниками и переделками визан­тийских грамматических трактатов»[11]. Применительно к риторике ту же си­туацию не менее категорично сформулировал Д.М. Буланин:

Эллинские науки тривиума и квадривиума не стали предметом преподава­ния ни у восточных, ни у южных славян. <…> Непредвзятый подход к ис­точникам не позволяет извлечь из них указаний на что-либо иное, кроме частных школ элементарной грамотности. Только они и существовали в Древней Руси со времен крещения вплоть до XVII века[12].

Предложенное Ренатой Лахманн выделение в истории русской словесности «культуры текстов» XI-XVI веков - традиции, ставящей образцовые тексты выше, чем диктующие их риторические правила, — и «культуры правил» XVII—XVIII веков, выразившейся в преимущественном внимании не к са­мим текстам, но к правилам их создания, прочитывается (отвлекаясь от об­основанности берущего свое начало у Э.Р. Курциуса представления о де­скриптивном универсализме античной риторики) как признание того факта, что древнерусские книжники не имели в своем обиходе текстов, эксплици­рующих текстообразующие правила[13].

Появление в конце 1610-х годов «первой русской риторики», приписы­ваемой архиепископу Макарию, однако, только с очень большими оговор­ками может быть объяснено предшествующей филологической традицией. Многочисленные исследования, посвященные «Риторике» Макария, хотя и проясняют основной источник русскоязычного текста - сокращенный вари­ант «Риторики» Филиппа Меланхтона («Elementorum rhetorices libri duo», 1531), — не меняют главного: впечатления об уникальности этого текста в культурной истории России начала XVII века[14]. Первые сведения о прак­тике риторического образования в России связываются с приездом в Москву 27 января 1649 года в свите иерусалимского патриарха Паисия патриаршего дидаскала грека Арсения. После отъезда патриарха в июне того же года Ар­сений был оставлен в Москве учителем риторики. Однако к преподаванию он, по-видимому, так и не приступил, так как уже в июле был приговорен к ссылке на Соловки по обвинению в измене православию. В Москву Арсений вернулся к 1653 году и возглавил греко-латинскую школу, находив­шуюся в Кремле «близ патриаршего двора». Характер преподавательской деятельности Арсения этого времени неизвестен. В 1654 году он стал справ­щиком Печатного двора, но в 1662 году был арестован и сослан вторично. Из­вестно, что в 1666 году Арсений был освобожден и снова вернулся в Москву, но сведения о его дальнейшей жизни теряются[15].

Открытие в 1685 году в Москве Славяно-греко-латинской академии (пер­воначально в школе при Богоявленском монастыре, а с 1687 года — в специально выстроенном здании в Заиконоспасском монастыре)[16], несомненно, существенно расширило возможности получения риторического образова­ния и, казалось бы, увеличило переводческий выбор для русских грамотеев. Приехавшие в Москву несколькими месяцами ранее и возглавившие препо­давание в Академии венецианские подданные (кефалинийские греки) братья Иоанникий (1633—1717) и Софроний (1652—1730) Лихуды выступили по­борниками византийско-греческой образовательной традиции[17]. Но изучение риторики, каким его мыслили Лихуды, по-прежнему обязывало к правовер­ной бдительности. В курсах, которые братья Лихуды читали в Москве и Нов­городе, использовался Аристотель, но, как замечал уже С.К. Образцов,

они его искусно сокращали и приноровляли к национальному характеру своих учеников <…> примеры брались ими преимущественно из творений св. отцов, а не из сочинений древних мудрецов и риторов. Божественное и героическое красноречие, т.е., по их терминологии, Св. Писание и творения отцов они ставили выше человеческого, т.е. заключающегося в творениях Цицерона, Демосфена и др. языческих ораторов. <…> Вследствие этого их риторика <…> совершенно отлична и от древних, и от современных им за­падных руководств по этой науке[18].

Инициированная Петром «европеизация» России осуществлялась парал­лельно со сменой языковых предпочтений в области риторического образо­вания. Доминировавшие в целом в Славяно-греко-латинской академии конца XVII века грекофильские тенденции вытесняются латинофильскими при­страстиями ее преподавателей начала XVIII века. До 1700 года преподавание в академии ведется преимущественно на греческом (латынь допускается для курса риторики), а с 1700-го и вплоть до 1775 года — только по-латыни[19]. В следовании «латинофильским» образовательным принципам учебные за­ведения начала XVIII века обнаруживают известную близость к польско-ла­тинской традиции иезуитских школ[20]. На волне этой традиции берет свое на­чало и собственно «русская история» хрий и других, связываемых с ними приемов риторической «доместикации» речи[21]. В 1698 году грек Козьма Афоноиверский переводит написанную по-гречески «Риторику» Софрония Ли-худа (созданную, судя по поздней и потому не слишком достоверной записи 1773 года, в 1683 году)[22]. Последующие риторики — вплоть до эпохи Екате­рины II — пишутся по-латыни, переводятся с латыни или представляют со­бою переработки уже имеющихся русских переводов. Такова «Риторика» Михаила Усачева (1699), обнаруживающая если не зависимость от «Рито­рики» Макария, то, во всяком случае, существенное сходство с нею в органи­зации материала[23]. Таковы многочисленные списки с переводов сочинений Раймун да Луллия «Ars magna», «Ars brevis»[24], «Риторическая рука» Стефана Яворского в переводе Федора Поликарпова (1705)[25]. В 1711 году появляется переводное издание «Апофегмат» белорусского просветителя Беняша Будного (выдержавшее к 1781 году восемь переизданий) — еще один польско-латинский по своему происхождению «бестселлер» русской словесности XVIII века[26]. Переработкой латинского текста является «Краткое руковод­ство к риторике» (около 1743), составленное М.В. Ломоносовым на основании рукописного курса Порфирия Крайского, прослушанного автором в Славяно-греко-латинской академии в 1733/34 году[27]. «Краткое руководство к красноречию» (1747) Ломоносова стало, вне всякого сомнения, вехой в ис­тории отечественной филологической мысли благодаря оригинально и последовательно проведенной русификации риторических терминов, но не в плане своих источников — риторик Н. Коссена, Ф.-А. Помея и особенно И.-К. Готшеда[28].

Апология европейского образования побуждает современников и сорат­ников Петра апеллировать к общественным потребностям, указывать на гражданскую востребованность латинского языка и риторики. Но апелляция эта выглядит вполне утопичной и в 1730-е, и в 1740-е годы. В 1730-е годы Кантемир полагал актуальным выводить в сатирическом виде старовера — помещика Сильвана, убежденного в бесполезности знания латыни: «Живали мы преж сего не зная латыне, / Гораздо обильнее, чем живем ныне…»[29] В эти же годы В.Н. Татищев разъясняет смысл изучения риторики: владение крас­норечием необходимо

человеку, обретающемуся в гражданской услуге, а наипаче в чинах высоких, яко же и в церковнослужении быть надежду имеющему;

нуждно знать красноречие, которое в том состоит, чтоб по обстоятельству случая речь свою учредить, яко иногда кратко и внятно, а иногда прост -ранно, иногда темно, и на разные мнения применять удобное, иногда разны -ми похвалами, иногда хулениями исполнить и к тому прикладами украсить, что особливо статским придворным и в иностранных делах, а церковным в поучениях и в сочинении книг полезно и нуждно бывает[30].

Вместе с тем подготовку преподавателей и учащихся Славяно-греко-латин­ской академии Татищев расценивает как никуда не годную:

Язык латинский у них несовершен для того, что многих книг нуждных и первое лексикона и грамматики совершенных не имеют, латинских необхо­димо нуждных имянуемых авторов классических, яко Ливия, Цицерона, Тацита, Флора и пр., не читают, и когда им дать, разуметь не могут <…>. Что их реторики принадлежит, то более вралями, нежели реторами, имяноваться могут, зане от недостатка вышеобъявленного часто все их слоги реторическими пустыми словами более, нежели сущим делом, наполняют. Да еще того дивняе, что мне довольно оных реторов видеть случилось, которые правил грамматических в правописании и праворечении не разумеют[31].

Убежденный в преимуществах европейского образования и ратовавший за следование заложенному Петром I правилу посылать русских студентов учиться за границу, Татищев в своей критике отечественных школ не был, вероятно, беспристрастен, но едва ли далек от реального положения дел.

Представление о риторическом образовании популяризуется в обществе, знающем о нем в большей степени понаслышке, а не из социальной действи­тельности. В отличие от Западной Европы, где развитие риторического образования было давно и прочно связано с университетскими и академиче­скими институциями, автономной наукой, практикой судебного красноречия, профессионализацией литературы, в России риторическое знание воспринимается по преимуществу в контексте церковно-проповеднической деятельности. Характерно, что в Указе 1737 года о детях священнослужителей, откупавшихся от военной службы, говорилось, чтобы желающие из них при­готовиться к светской службе учились арифметике с геометрией, а готовив­шиеся в духовный чин обучались грамматике, риторике и философии[32]. Все сколь-либо значимые имена в истории русской риторики вплоть до середины XVIII века указывают на церковных деятелей. «Спор о вере» XVII века оста­ется доминирующей особенностью и в истории русской риторики начала следующего столетия[33]. Опережая создание литературы как социального ин-ститута[34], а также юридических механизмов дискуссионно-письменной бюрократии[35], риторика в большей степени связывается с гомилетической тра­дицией и в несравнимо меньшей — с традициями светского красноречия[36].

Ситуация начинает меняться по ходу правления Екатерины II, ознаменовавшего собою в ретроспективе русской истории начало социальной институционализации самой русской литературы. В эти же годы появляются пособия — свыше двадцати изданий азбук, грамматик и хрестоматий по гре­ческому и латинскому языку, около десяти словарей латинского языка и не менее тринадцати переводных и оригинальных риторических руководств на русском языке, — способствовавшие популяризации традиций западно-европейского риторического образования[37]. Вослед этой традиции практика школьного, университетского и позднее гимназического образования вплоть до начала XX века обязывает учащихся осваивать риторическую терминоло­гию и навыки риторических сочинений, а в их ряду — умение пользоваться приемами составления различных типов хрий — «классической» (или «стро­гой»), «смешанной» и «превращенной» (хрия инверса), — выделяя в них последовательность вступления, разъяснения, обоснования темы («причины»), «довода от обратного», сравнения, примера, свидетельства и заключе­ния. Цель такой формализации видится в умении формализовать саму речь, строить логически прозрачные высказывания и вести полемику на основе последовательной аргументации. Но наставления иноязычных риторик кон­фликтуют с речевой повседневностью русскоязычных учащихся и, кроме того, контрастируют с широко востребованной «полезностью» интеллекту­альных и технологических новшеств. Характерно, что и само слово «польза» (а также его производные «полезность», «пользительность») оказывается в это же время одним из наиболее часто употребимых в названиях многочисленных сочинений, авторы которых подчеркивают их прагматическую целесообразность для читающей публики[38]. В воспоминаниях тех, кто был вынужден претерпеть риторическое обучение, необходимость вникать в де­тализацию формальных правил грамматического, синтаксического и содер­жательного различения словопроизводства рисуется как тоска и мучение. Понять такое отношение не сложно: то, что начиналось в античности и затем нашло продолжение в европейской педагогике в качестве опыта языкового «открытия» (т.е. нахождения языкового материала), расположения, оформ­ления, запоминания и произнесения (пять частей риторики: inventio, dispositio, elocutio, memoria, actio), сменилось косностью дисциплинарной рутины.

Особенным для русской истории в этом случае явилось, однако, то, что ши­рящийся протест против риторического образования складывался в обществе, в котором оно практически не имело сколь-либо давней институциональной традиции. Диффамация риторики как учебной дисциплины начинается в том же, XVIII веке. Вслед за просветителями, настаивавшими, что ценность ска­занного определяется социальной ценностью идей, а не тех риторических форм, в которых они выражаются[39], а также почитателями Руссо, превозно­сившими значимость «правды чувства»[40], восприятие «ученого» красноречия балансирует между его истолкованием как учения о чувствах и как учения о социально значимых идеях. А.П. Сумароков уже в 1759 году убеждал читателей «Трудолюбивой пчелы»: «Щастливы те, которых искусство не ослепляет и не отводит от природы, что с слабостью разума человеческого нередко случается <…>. Природное чувствия изъяснение изо всех есть лутчее»[41]. Ученики Ло­моносова H.H. Поповский и А.А. Барсов в своей преподавательской практике в Московском университете пользуются «Риторикой» И.А. Эрнести, настаи­вавшего, что главное в красноречии — не правила, но «познание жизни и сердца человеческого»[42], а Федор Эмин тогда же, сочувственно поминая Жан-Жака Руссо и предвосхищая манифесты Н.Г. Чернышевского, устами глав­ного героя в романе «Письма Ернеста и Доравры» (1766; 2-е изд. — 1792) ре­зонерствовал на предмет бесполезности стихотворства:

Стихотворство есть наука больше хороша, нежели полезна; ибо и без рифмы человек может быть велик и обществу полезен; <…> по той причине я всех хороших профессоров философии, физики, математики, истории и медицины предпочитаю всем славным трагическим, или комическим сочи­нителям, которых сочинения в то время каждому человеку нравятся, когда ему делать нечего[43].

«Любослов», безымянный автор опубликованного в 1783 году в «Собесед­нике любителей российского слова» «Начертания о российских сочинениях и российском языке», напоминал о том же «почтенным господам издателям»: «Демосфены и Цицероны не столь красноречием своим, сколь силою и важностию чистого нравоучения обращали внимание к своим речам; но только сии так были расположены, что стройность и непрерывная связь мыслей все­гда потрясали связь понятий народных»[44]. По убеждению юного М.М. Спе­ранского, «учение о страстях» не дополняет риторическое образование, но составляет само его «основание»: риторика не отличается от поэзии («ора­торы столь же родятся, как и пииты»), а ее изучение не означает заучивание правил: «Обучать красноречию неможно, ибо неможно обучать иметь бли­стательное воображение и сильный ум»[45]. Скепсис на предмет оправданности риторической техники в изложении общественно полезного содержания не обходит стороной и литературные произведения. Так, Фемистокл — фило­софствующий на манер Руссо главный герой романа Федора Эмина «При­ключения Фемистокла» (1763; 2-е изд. — 1781) — превозносит «натуру» как имеющую в себе «всю потребную философию» и ожесточается против крас­норечия, видя в нем препятствие к поиску истины и добродетели «в сердцах и разумах»: «Не красноречие ли, по большей части, испортило человеческие нравы?.. Ах, ныне красноречие подобно ветряной мельнице, на ту сторону об­ращающейся, откуда ветер дует»[46]. М. Комаров, в предисловии к роману «Не­видимка, история о Фецком королевиче Аридесе и о брате его Полумедесе» (1789) с удовольствием отмечая, что «чтение книг вошло у нас в великое упо­требление» среди людей «всякого звания», заявляет, что потому и сам он ста­рался писать просто, «не употребляя никакого реторического красноречия»[47]. В начале XIX века приоритеты «общественной пользы» определяют от­ношение к риторике, выраженное в «Законоположении» масонского «Союза Благоденствия»: «Истинное красноречие состоит не в пышном облечении не­значащей мысли громкими словами, а в приличном выражении полезных, высоких, живоощущаемых помышлений»[48]. Образцом надлежащего отноше­ния к красноречию в этих случаях выступает авторитетный для суровых и аскетичных моралистов всех времен Катон Старший: «Держись сути, слова придут» («Rem tene verba sequentur»). Воодушевленные идеалами практи ­ческой филантропии масоны (а позже - декабристы) оценивают риторику с точки зрения гражданской ответственности ритора за свои слова. Оратор призван руководствоваться тем, что определяется понятием «парресия» (παρρησία, licentia), - фигуральностью «свободной» речи, позволяющей ему искренне выражать мысли и эмоции, «вольностью» (как переводил этот тер­мин Ломоносов) проповедовать нелицеприятную истину[49].

На фоне осуждения бесполезного красноречия риторические правила и термины вызывают отныне и скепсис, и насмешки. А слово «хрия», не слиш­ком благозвучное для русского уха, становится при этом метонимией рито­рики как таковой — виртуозности напыщенного и пустопорожнего говоре­ния. Так, например, в комедии Петра Плавильщикова «Сговор Кутейкина» (1789) это слово обыгрывается - в его звукоподражательном подобии «хрю­канью» свиней — как пример бессмыслицы всех тех правил и иностранных терминов, которые связываются с самим риторическим научением:

Кутейкин. Не ересь, но великая наука, умеете ли вы делать хрию…

Скотинин. Что за дурак! Умеет ли она делать хрю, разве она свинья? Коли

ваша риторика учит делать хрю или хрюкать, так мои свиньи — великие

в ней мастера.

Кутейкин. Не хрю, но хрию.

Скотинин. Всё один черт, что хрию, что хрю. Да, эта риторика очень весела,

я гораздо люблю слушать, как свиньи хрюкают.

Кутейкин. Не свиньи по риторике хрюкают, но люди компонуют хрию; сие

называется: размножение данной пропозиции <…> сиречь по-нашему —

предложение, а предложение из одной мысли состоит, к нему же должно

придать много единогласных других, к тому пригодных, — и будет из того

ексордиум, трактацио и конклюзия, — тогда учинится хрия[50].

Князь Иван Михайлович Долгоруков в воспоминаниях, относящихся к тем же годам, почтительно поминает своего отца, а вместе с ним всех тех, кто «худо умели сложить тропу или хрию, но умели сильно чувствовать и гово­рить языком сердца»[51].

Защитниками традиционных риторических правил в конце XVIII — на­чале XIX века выступают литераторы, так или иначе противопоставляющие себя общественному и литературному мейнстриму. Примером такой аполо­гии может служить повесть Н.П. Брусилова «Бедный Леандр, или Автор без риторики» (СПб., 1803), герой которой - неискушенный в красноречии со­чинитель Леандр — претерпевает творческие неудачи и злословие критиков только потому, что не в состоянии воспользоваться надлежащими риторическими предписаниями. Продекларированные принципы Брусилов пытался продемонстрировать собственным творчеством, сконцентрировав реализа­цию литературных правил красноречия в повести «Старец, или Превратности судьбы»[52]. Появляющиеся в 1810-1830-е годы университетские учебники по риторике А.Ф. Мерзлякова, Ф. Малиновского, А. Могилевского, Н.Ф. Кошанского, П.Е. Георгиевского, руководства Я.В. Толмачева и Е.Б. Фукса по «военному красноречию», а также рассуждения А.С. Шишкова, Г. Городчанинова, С.Н. Глинки о превосходстве церковного красноречия над светским воспринимаются на этом фоне как образцы педагогического принуждения, формализации чужих либо устаревших, но в любом случае ни к чему не обя­зывающих правил[53].

В широких слоях образованной публики мнение о необязательности ри­торического образования становится едва ли не общераспространенным к концу 1830-х годов. В 1836 году журнал «Библиотека для чтения», сообщая о четвертом издании «Общей реторики» и о третьем издании «Частной реторики» Н.Ф. Кошанского, иронизирует на предмет их практической полез­ности: «Мерзляков создал г. Кошанского, а г. Кошанский создал Пушкина. Следовательно, А.С. Пушкин учился по риторике г. Кошанского, и, следова­тельно, учась по риторике г. Кошанского, можно выучиться прекрасно писать»[54]. О предшественниках Кошанского говорить в том же контексте было уже излишне: в поэтическом творчестве Ломоносова читателю, со слов В.Г. Белинского, предлагается отныне видеть не более чем «так называемую поэзию», выросшую «из варварских схоластических риторик духовных учи­лищ XVII века»[55]. Неутомимо и разнообразно поминавший риторику недоб­рым словом в своих статьях и рецензиях, Белинский не обошел вниманием и хрии, представляющие, по его мнению, квинтэссенцию бессмысленного и отупляющего образования, препятствующего выработке самостоятельного мышления и литературного вкуса:

У нас <…> приучали рассуждать детей о высоких или отвлеченных пред­метах, чуждых сферы их понятия, и тем заранее настроивали их к напыщен­ности, высокопарности, вычурности, к книжному, педантическому языку, — или приучали их писать на пошлые темы, состоящие из общих мест, не за­ключающих в себе никакой мысли. И все это в темных педантических фор­мах хрии (порядковой, превращенной, автонианской) или риторического рассуждения в известных схоластических рамках. И какие же плоды этого учения? — Бездушное резонерство, расплывающееся холодною и пресною водою общих мест или высокопарных риторических украшений[56].

Последующая история русской литературы и публицистики будет щедра на те же инвективы. Исключения редки[57]. Отказ от формальных правил «доме­стикации речи» выразился в «природном» торжестве речевой стихии, в ко­торой легко увидеть свободу мысли и свободу чувств. Позднее литераторы, ученые и публицисты не раз схлестнутся в спорах о том, что важнее для русского общества: нормативизация языковых правил — будь то правила риторики и орфографии, традиции «классического» изучения древних язы­ков и античной литературы — или приоритеты «общественной» пользы, не нуждающейся в том, чтобы, по запальчивому выражению Д.И. Менделеева, «пичкать головы юношей классической дрянью и умственной соломой», вместо того чтобы «давать им здоровые, реальные технические познания»[58]. В контексте педагогических дискуссий, прочно противопоставивших обску­рантизм классического наследия чаяниям социальных перемен, русская ли­тература предстает историей «вольной» словесности, чуждающейся прину­дительности риторических красот. Но поэтому же история этой литературы заслуживает быть написанной как история общественного мнения, последо­вательно уравнивавшего язык и социальную действительность. И тогда за отказом от традиций риторического образования будет возможно увидеть другое: дискурсивные эффекты «неприрученной», «бездомной» речи — ав­торитарное косноязычие и коллективную логорею.

 

 

 

 

[1] Halton Е. Bereft of Reason: On the Decline of Social Thought and Prospects for Its Renewal. Chicago: University of Chicago Press, 1995. P. 104 ff.

[2] Шнирельман В.А. Доместикация животных и религия // Исследования по общей этнографии / Отв. ред. Ю.В. Бромлей. М.: Наука, 1979. С. 178-209.

[3] Livingston ].A. Rogue Primate: An Exploration of Human Domestication. Boulder, CO.: Roberts Rinehart Publishers, 1994; Redefining Nature: Ecology, Culture and Domestication / Ed. by R.F. Ellen and K. Fukui. Oxford: Berg, 1996.

[4] Cloud D. The Domestication of Language: Cultural Evolution and the Uniqueness of the Human Animal. New York: Columbia University Press, 2014.

[5] О традиции составления хрий см.: Wartensleben G. Begriff der griechischen Chreia und Beiträge zur Geschichte ihrer Form. Heidelberg: C. Winter, 1901; The Chreia in Ancient Rhetoric. Vol. 1: The Progymnasmata / Ed. by R.F. Hock and E.N. O’Neil. Atlanta: Scholars Press, 1986 (Society of Biblical Literature. Vol. 1: Texts and Translation Series); The Chreia and Ancient Rhetoric: Classroom Exercises / Ed. by R.F. Hock and E.N. O’Neil. Leiden etc.: Brill, 2002 (Society of Biblical Literature. Vol. 2: Writing from Greco-Roman World). Понятия χpεία и γνώμη при этом зачастую смешивались: Kloppenborg J.S. The Formation of Q: Trajectories in Ancient Wisdom Collections. Philadelphia: Fortress, 1987. P. 291.

[6] «Существуют многочисленные виды хрий (chria): один сходен с изречением (sententia) и выражается в простых словах: “Он сказал” или “Он имел обыкновение говорить”. Другой представляет собой ответ на вопрос: “Когда его спросили” или “Когда это ему было сказано, он ответил”. Третий, сходный с предыдущим: “Когда некто сказал или сделал что-то”» (Quintilianus. Institutio oratoria I. 9. 4).

[7] Introduction // Speech Act Theory and Pragmatics / Ed. by J.R. Searle, F. Kiefer and M. Bierwisch. Dordrecht; Boston; London: D. Reidel Publishing Company, 1980. P. VII.

[8] Can D. Narrative Explanation and its Malcontents // History and Theory. 2008. Vol. 47. № 1. P. 19-30.

[9] См. подробно: Byrskog S. The Early Church as a Narrative Fellowship: An Exploratory Study of the Performance of the Chreia // Tidsskrift for Teologi og Kirke. 2007. Vol. 78. № 3/4. P. 207-226. См. также: Eriksson A. The Old is Good: Parables of Patched Gar¬ment and Wineskins as Eloboration of a Chreia in Luke 5: 33-39 about Feasting with Jesus // Rhetoric, Ethic, and Persuasion in Biblical Discourse / Ed. by Th. Olbricht and A. Eriksson. New York: Emory University Press, 2005. P. 52-72.

[10] Сперанский МЛ. Переводные сборники изречений в славяно-русской письменности. М.: Императорское Общество истории и древностей российских при Московском университете, 1904; Сазонова Л.И. Апофегматы // ТОДРЛ. Т. 41. Л., 1988. С. 3-60; Буланин ДМ. Античные традиции в древнерусской литературе XI-XVI вв. München: Verlag Otto Sagner, 1991. С. 62-63.

[11] Булич С.К. Очерк истории языкознания в России. СПб.: Типография М. Меркушева, 1904. Т. I. С. 190. См. также: Захарьин Д.Б. Европейские научные методы в традиции старинных русских грамматик (XV — середина XVIII в.). München, 1995 (Specimina philologiae slavicae. Supplementband 40).

[12] Буланин ДМ. Указ. соч. С. 270-271. Противоположные суждения, применительно к Древней Руси, см.: Очерки истории школы и педагогической мысли народов СССР с древнейших времен до конца XVII века / Отв. ред. Э.Д. Днепров. М.: Педагогика, 1989. С. 36-39; применительно к южным славянам: Ееоргиев Е. Разцветът на българската литература в IX-X в. София: Издателство на Българската академия на науките, 1962. С. 286; Еюзелев В. Училища, скриптории, библиотеки и знания в България (XIII-XIV в.). София: Народна просвета, 1985. С. 48. Патриотическое желание видеть в Древней Руси наследников античной риторической традиции выражается, как правило, в убеждении, что выявление тех или иных тропов и фигур в древнерусской словесности свидетельствует о знакомстве ее авторов с теорией красноречия (например: Верков П.Н. Очерк развития русской литературоведческой терминологии до начала XIX века // Известия Академии наук СССР. Серия литературы и языка. 1964. Т. XXIII. Вып. 3. С. 240-241; Бегунов Ю.К. Ораторская проза Киевской Руси в типологическом сопоставлении с ораторской прозой Болгарии // Славянские литературы: IX Международный съезд славистов. Киев, сентябрь 1983 г.: Доклады советской делегации. М.: Наука, 1983. С. 42; Елеомская А.С. Русская ораторская проза в литературном процессе XVII века. М.: Наука, 1990. С. 4; Pljuchanova М. Rhetoric and Russian Historical Thought of the 16th and 17th Century // Europa Orientalis. 1986. № V. P. 333-350).

[13] Лахманн P. Демонтаж красноречия: Риторическая традиция и понятие поэтического. СПб.: Академический проект, 2001. С. 54. Свое впечатление от книги Р. Лахманн я высказал в своей рецензии на нее в: Новая русская книга. 2001. № 2 (magazines.russ.ru/nrk/2001/2/bogdan-pr.html (дата обращения: 04.03.2015)). См. также содержательные рецензии на исследование Лахманн И. Булкиной и М. Одесского в «НЛО» (2002. № 56. С. 340-350). Подробнее: Bogdanov К.А. Rhetorische und stilistische Praxis der Neuzeit in Russland // Rhetorik und Stilistik / Rhetoric and Stylistics: Ein internationales Handbuch historischer und systematischer Forschung / An Inter national Handbook of Historical and Systematic Research / Hg. von U. Fix, A. Gardt und J. Knape. Berlin; New York: Walter de Gruyter, 2008. 1. Halbband. S. 569-586.

[14] Шопом Ф.Я. Зародження і розвиток наукової філологічної думки в Росії і на Україні в XVI - першій половині XVII ст. // Філологічний збірник. Київ: Видавництво АН УРСР, 1958. С. 40-72; Steink Uhler Н. Die Theorie der Rede in Russland zu Beginn des 17. Jahrhunderts: Die Makarij-Rhetorik im europäischen Kontext // Slavische Barockliteratur II. Gedenkenschrift für D. Tschizewskij (1894-1977) / Hg. von R. Lachmann. München: W. Fink, 1983 (Forum Slavicorum. Bd. 54). S. 153-177. Поставленный некогда А.X. Востоковым вопрос о полонизмах «Риторики» Макария, как показали дальнейшие исследования, не обязывает считать, что источником русского текста непременно должен был служить польскоязычный оригинал, но полагается, если согласиться с А.И. Соболевским, что составителем «Риторики» Макария был человек, имевший польско-латинское образование (Востоков АХ. Описание русских и славянских рукописей Румянцевского музеума. СПб.: Типография Императорской Академии наук, 1842. С. 238; Соболевский А.И. Переводная литература Московской Руси XIV-XVII веков. СПб.: Типография Императорской Академии наук, 1903. С. 120). Предположение Г. Штайнкюлера о зависимости «Риторики» Макария от текста Меланхтона в редакции Лоссия повторил, не упоминая о своем предшественнике, В. Аннушкин: Аннушкин В.И. Первая русская «Риторика»: Из истории риторической мысли. М.: Знание, 1989. С. 4 (замечу в скобках, что автор указанной работы завидно последователен - как в этой, так и в других публикациях — в умалчивании об опыте изучения русскоязычных риторик зарубежными исследователями, прецедентном к его собственным сочинениям; см., например: Lachmann R. Einleitung // Die Makarij-Rhetorik («Knigi sut’ ritoriki dvoi potonku v voprosekh spisany»). Mit einer einleitenden Untersuchung herausgegeben nach einer Handschrift von 1623 aus der Undol’skij-Sammlung (Leninbibliothek-Moskau) von Renate Lachmann. Köln; Wien: Bohlau, 1980. S. 3-74).

[15] Фонкич Б.Л. Греческо-русские культурные связи в XV-XVII вв.: Греческие рукописи в России. М.: Наука, 1977. С. 108-125. Н. Каптерев считал, что греко-латинской школы Арсения в Москве не существовало, хотя Арсений и «мог давать кому-либо частные уроки, заниматься при случае так называемым домашним учительством, что ему, может быть, от патриарха Никона или от государя поручалось иногда поучить то или другое лицо по-гречески или по-латыни» (Каптерев Н. О греко-латинских школах в Москве в XVII веке до открытия Славяно-Греко-Латинской академии: Речь, произнесенная на публичном акте Московской духовной академии 1 октября 1889 года. М., 1889. С. 20). Мнение Каптерева оспаривали С. Браиловский (Браиловский С.И. Один из «пестрых» XVII столетия. СПб.: Типография Императорской Академии наук, 1902. С. 14-23) и Б. Фонкич, полагавший, впрочем, что школа Арсения «просуществовала недолго и не оставила глубокого следа в истории русской культуры» (Фонкич Б.Л. Указ. соч. С. 120-121, примеч. 28).

[16] Фонкич Б.Л. Новые материалы для биографии Лихудов // Памятники культуры. Новые открытия: Письменность. Искусство. Археология. 1987. М.: Наука, 1987. С. 64—65.

[17] Сменцовский М. Братья Лихуды: Опыт исследования из истории церковного просвещения и церковной жизни конца XVII и начала XVIII вв. СПб.: Типолитография М.П. Фроловой, 1899.

[18] Образцов С.К. Братья Лихуды: Эпизод из истории русского просвещения в конце XVII столетия // Журнал Министерства народного просвещения. 1867. Кн. IX. С. 10.

[19] Смирнов С.К. История Московской славяно-греко-латинской академии. М.: Типография В. Готье, 1855. С. 17. Период до 1700 года С. Смирнов называет «еллино-греческим», после 1700 года — «славяно-латинским» (с. 39).

[20] Лебедев С.И. Историко-критическое рассуждение о степени влияния Польши на язык и устройство училищ в России. СПб.: Типография Императорской Академии наук, 1848; Флоровский А.В. Латинские школы в России в эпоху Петра I // XVIII     век. Л.: Издательство АН СССР, 1962. Сб. 5 / Отв. ред. П.Н. Берков. С. 316—335; Lewin P. Wykłady poetyki w uczelniach rosyjskich XVIII wieku (1722—1774) a tradycja szkoł polskich. Wrocław: Zakład Narodowy im. Ossolińskich, 1972; Okenfuss M.J. The Jesuit Origins of Petrine Education // The Eighteenth Century in Russia / Ed. by J.G. Garrard. Oxford: Clarendon Press, 1973. P. 106—130. Вместе с тем структурное сходство в организации учебного процесса в образовательных заведениях Польши и России не должно заслонять не только конфессиональных, но также политических и этнокультурных различий, проявившихся в усилении взаимных антипатий русских и поляков в годы петровского правления и в конечном счете — в затухании польско-русских культурных отношений: Николаев С.И. Литературная культура Петровской эпохи. СПб.: Дмитрий Буланин, 1996. С. 52, 58 (здесь же литература вопроса).

[21] Одно из ранних определений хрии находим в «Лексиконе латинском» Епифания Славинецкого (1640-е годы): chria есть «краткое воспоминание дела или лица» (Лексикон латинський Е. Славинецького. Лексикон словено-латинський Е. Славинецького и А. Корецького-Становського / Пiдг. В.В. Нiмчук. Київ: Наукова думка, 1973. С. 121).

[22] ГИМ. Собр. Уварова. № 318. Л. 151.

[23] Вомперский В.П. Риторики в России XVII—XVIII вв. М.: Наука, 1988. С. 70—72; Аннушкин В.И. Указ. соч. С. 79—80.

[24] Общее количество русскоязычных рукописей «люллианских сочинений» приближается к восьмидесяти: Горфункель А.X. «Великая наука Раймунда Люллия» и ее читатели // XVIII век. Сб. 5. С. 336.

[25] Факсимильное издание рукописи: Риторическая рука / Сочинение Стефана Яворского. СПб., 1878. А.С. Курилов датирует перевод Поликарпова временем «не раньше 1711 г.», так как в «Посвящении» перевода И.А. Мусину-Пушкину последний назван сенатором, которым он стал в 1711 году (Курилов А.С. Литературоведение в России XVIII века. М.: Наука, 1981. С. 80). О переводчике см.: Браиловский С.Н. Федор Поликарпович Поликарпов-Орлов, директор Московской типографии // Журнал Министерства народного просвещения. 1894. № 9. С. 1—37; № 10. С. 242— 286; № 11. С. 50—91.

[26] Лужный Р. Древнепольская традиция в литературе русского Просвещения // XVIII век. Л.: Наука, 1975. Сб. 10: Русская литература XVIII века и ее международные связи / Отв. ред. И.З. Серман. С. 182. В «Риторике» Софрония Лихуда апофтегма («апофдегма») «сходится со умствованием, кроме сего еже умствование многими приемлется пространше. Апофдегма же примерно есть слово краткое, круговидное, сиречь владкое, и разумное приложити и сие, яко апофдегма приемлет что от ясных лиц. Им же паче отдаются апофегмата яко патриарси, самодержцы, цари послы и прочии». В структуре организации риторического материала апофтегма служит, по Лихуду, одним из приемов амплификации.

[27] Воскресенский Г. Ломоносов и Московская славяно-греко-латинская академия: (К стодвадцатипятилетней годовщине Ломоносова): Речь, произнесенная на публичном акте Московской духовной академии 1 октября 1890 г. М.: Типография М.Г. Волчанинова, 1891. С. 14; Ломоносов М.В. Полное собрание сочинений / Глав. ред. С.И. Вавилов, Т.П. Кравец. М.; Л.: Издательство АН СССР, 1952. Т. 7: Труды по филологии: 1739—1758 гг. С. 790.

[28] Grasshof H. Lomonosov und Gottsched: Gottscheds «Ausführliche Redekunst» und Lomonosovs «Ritorika» // Zeitschrift für Slawistik. 1961. Bd. VI. Hf. 4. S. 498—507; Маркасова E.В. Представление о фигурах речи в русских риториках XVII — начала XVIII века. Петрозаводск: ПетрГУ, 2002. С. 28.

[29] Кантемир А.Д. Собрание стихотворений / Вступ. ст. Ф.Я. Приймы; подгот. текста и примеч. З.И. Гершковича. Л.: Советский писатель, 1956. С. 58. Можно, впрочем, согласиться с Ю.В. Стенником, остроумно заметившим, что протест против латыни и науки в устах Сильвана не лишен вместе с тем здравомыслия эрудита эпохи Просвещения (Стенник Ю.В. Русская сатира XVIII века. Л.: Наука, 1985. С. 83—84).

[30] Татищев В.Я. Разговор двух приятелей о пользе наук и училищ // Татищев В.Н. Избранные произведения / Под общ. ред. С.Н. Валка. Л.: Наука, 1979. С. 91. Некоторые из риторических терминов Татищев включил в составлявшийся им с начала 1730-х годов, но так и не законченный «Лексикон российской исторической, географической, политической и гражданской».

[31] Татищев В.Н. Указ. соч. С. 108.

[32] Полное собрание законов Российской империи. СПб.: Типография 2-го Отделения Собственной е.и.в. канцелярии, 1830. Т. X: 1737—1739. № 7169; Знаменский П.В. Духовные школы в России до реформы 1808 года. Казань: Типография Императорского университета, 1881. С. 448.

[33] Ср.: Кагарлицкий Ю.В. Риторические стратегии русской проповеди переходного периода (1705—1775) / Автореф. дис. … канд. филол. наук. М., 1999.

[34] «В России литературные институции полностью отсутствуют вплоть до 1760-х годов <…>, ни социальной, ни политической функции литература не имеет» (Живов В.М. Разыскания в области истории и предыстории русской культуры. М.: Языки славянской культуры, 2002. С. 558).

[35] Keipert H. Russische Sprachgeschichte als Übersetzungsgeschichte // Slavistische Linguistik 1981. Referate des VII. Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens. Mains. 30.9.— 2.10.1981 / Hg. von W. Girke. München: Verlag Otto Sagner, 1982. S. 67—101.

[36] Закономерным результатом (и реликтом) указанного обстоятельства является стремление представить историю русской риторики в гомилетической ретроспективе: Волков А.А. Курс русской риторики. М.: Издательство храма Св. муч. Татианы, 2001.

[37] Сопиков В. Опыт российской библиографии. СПб.: Типография императорских те¬атров, 1813—1821; Черняев П.Н. Следы знакомства русского общества с древне-классической литературой в век Екатерины II: Материалы для истории классического образования в России в библиографических очерках его деятелей былого времени. Воронеж: Типография товарищества «Н. Кравцов и К°», 1904. С. 9. Имеющаяся «историческая библиография печатных руководств по риторике» (Аннушкин В.И. История русской риторики: Хрестоматия. М.: Флинта; Наука, 2002. С. 399—401), к сожалению, не является ни полной, ни научной, так как смешивает хронологию написания риторических руководств и время их выхода в свет, содержит неточности и ошибки — так, «Краткое руководство к риторике» Ломоносова датируется 1743 и 1747 годами, «Краткое руководство к красноречию» не упоминается вовсе; из 11 изданий «Письмовника» Н. Курганова упомянуты только два: 1769 и 1777 годов; нет указания на перевод риторики Ф. Скуфоса (СПб., 1779), риторику Феоктиста (И. Мочульского) (М., 1790), «Словарь древней и новой поэзии» Н.Ф. Остолопова (СПб., 1821) и т.д.

[38] Абрамзон Т.Е. «Письмо о пользе стекла» М.В. Ломоносова: Опыт комментария просветительской энциклопедии. М.: ОГИ, 2010. С. 33—35.

[39] Fuhrmann M. Rhetorik und öffentliche Rede: Über die Ursachen des Verfalls der Rhetorik im ausgehenden 18. Jahrhundert. Konstanz: Universitätsverlag, 1983 (Konstanzer Universitätsreden. Bd. 147).

[40] France P. Lumières, politesse et énergie (1756-1776) // Histoire de la rhétorique dans l’ Europe moderne. 1450-1950 / Pub. sous la dir. de M. Fumaroli. Paris: Presses Universitaires de France, 1999. P. 989-996.

[41] Сумароков АЛ. О стихотворстве камчадалов // Трудолюбивая пчела. 1759. С. 63-64. Замечательно, что Тредиаковский, придирчиво изобличавший Сумарокова в погрешностях языка и стиля, объяснял это тем, что поэт «не обучался <…> надлежащим университетским образом грамматике, реторике, поэзии, философии, истории, хронологии и географии, без которых не только великому пииту, но и посредственному быть невозможно» (Куник А.А. Сборник материалов для истории Императорской Академии наук в XVIII веке. СПб.: Типография Императорской Академии наук, 1865. Ч. I—II. С. 496).

[42] Кочеткова НД Радищев и проблема красноречия в теории XVIII века // XVIII век. Л.: Наука, 1977. Сб. 12: А.Н. Радищев и литература его времени / Под ред. Г.П. Макогоненко. С. 15.

[43] Цит. по: Сиповский В.В. Очерки из истории русского романа. СПб.: Типография СПб. товарищества печ. и изд. дела «Труд», 1910. Т. 1. Вып. 2. С. 445-446.

[44] Собеседник любителей Российского слова. 1783. Ч. VII. С. 143. Возможно, что под псевдонимом Любослов скрывался епископ Дамаскин (Кочеткова НД «Любослов» - сотрудник «Собеседника любителей российского слова» // XVIII век. Сб. 5. С. 422-428). Другие мнения см.: Сочинения императрицы Екатерины II / С объяснит. примеч. акад. А.Н. Пыпина. СПб.: Типография Императорской Академии наук, 1903. Т. 5. С. 321-329. Замечу попутно, что в журнале «Трудолюбивый муравей», издававшемся в 1771 году В.Г. Рубаном (который и был, по-видимому, его основным автором), были напечатаны два письма некоего Люборуссова о русском словопроизводстве (c. 169—172, 201—203), отчасти близкие к рассуждениям Любослова.

[45] Сперанский М.М. Правила высшего красноречия. СПб.: И. Ветринский, 1844. С. 2 (трактат написан Сперанским в 1792 году).

[46] Приключения Фемистокла и разные политические, гражданские, философические и военные его с сыном своим разговоры; постоянная жизнь и жестокость фортуны, его гонящей. М., 1781 (цит. по: Сиповский В.В. Указ. соч. Т. 1. Вып. 1. С. 501).

[47] Невидимка, история о Фецком королевиче Аридесе и о брате его Полумедесе с разными любопытными повестями, первым изданием: Российское сочинение М.*К.* с гравированною картинкою. М., 1789. С. IV.

[48] Пыпин А.Л. Общественное движение в России при Александре I. 4-е изд. СПб.: Типография М.М. Стасюлевича, 1908. С. 571.

[49] Coclough D. Parrhesia: The Rhetoric of Free Speech in Early Modern England // Rhetorica. 1999. Vol. XVII. P. 177-212.

[50] Плавильщиков П.А. Сговор Кутейкина // Русская драматургия XVIII века / Сост., вступ. ст. и коммент. Г.Н. Моисеева. М.: Современник, 1986. С. 451-452 (и дальше: «Слушай-ка, невеста, плюнь на Кутейкина, он - свинья, болтает и сам не знает что. Плюнь на его фигуры… ха, ха, ха, дурак заставляет невесту по ри-то-ри-ке хрюкать»). Пьеса Плавильщикова была поставлена в 1789 году, напечатана в 1799-м (2-е изд. - СПб., 1821).

[51] Долгоруков ИМ. Повесть о рождении моем, происхождении и всей жизни, писанная мной самим и начатая в Москве 1788-го года в августе месяце, на 25-ом году от рождения моего / Публ. Н.В. Кузнецовой и М.О. Мельцина. СПб.: Наука, 2004. Т. 1. С. 216.

[52] Автухович Т.Е. Риторика и русский роман XVIII века. Гродно, 1995. С. 77.

[53] Мерзляков А.Ф. Краткая риторика, или Правила, относящиеся ко всем родам сочинений прозаических. В пользу благородных воспитанников благородного пансиона. М.: Университетская типография, 1809 (2-е изд. — 1817; 3-е изд. — 1821; 4-е изд. — 1828); Малиновский Ф. Основания красноречия. СПб., 1815; Он же. Правила красноречия, в систематический порядок науки приведенные и Сократовым способом расположенные. СПб.: Типография Иос. Иоаннесова, 1816; Могилевский А.Г. Российская риторика, основанная на правилах древних и новейших авторов. Харьков: Университетская типография, 1817 (2-е изд. — 1824); Кошанский Н.Ф. Общая реторика. СПб.: Типография Медицинского департамента Министерства внутренних дел, 1829 (2-е изд. — 1830; 3-е изд. — 1834; 4-е изд. — 1836; 5-е изд. — 1838; 6-е изд. — 1839; 7-е изд. — 1840; 8-е изд. — 1842; 9-е изд. — 1844; 10-е изд. — 1849); Он же. Частная реторика. СПб.: Типография Императорской Академии наук, 1832 (2-е изд. — 1835; 3-е изд. — 1836; 4-е изд. — 1837; 5-е изд. — 1840; 6-е изд. — 1845; 7-е изд. — 1849); Георгиевский П.Е. Руководство к изучению русской словесности, содержащее языкоучение, общую риторику и теорию слога прозаических и стихотворных сочинений. СПб.: При Императорской Академии наук, 1835; Толмачев Я.В. Военное красноречие, основанное на общих началах словесности, с присовокуплением примеров в разных родах оного. СПб.: Типография Медицинского департамента Министерства внутренних дел, 1825. Ч. 1—3; Фукс Е.Б. О военном красноречии. СПб.: Типография императорских театров, 1825; Шишков А.С. Рассуждение о красноречии Священного Писания и о том, в чем состоит богатство, обилие, красота и сила российского языка и какими средствами оный еще более распространить, обогатить и усовершенствовать можно. СПб.: Императорская типография, 1811 (2-е изд. — 1825); Городчанинов Г. Рассуждения о превосходстве библейского и св. отцов красноречия над витийством языческих писателей // Казанский вестник. 1821. С. 45—69; Глинка С.Н. О библейском и духовном красноречии по отношению к общей нравственности и словесности. М.: Университетская типография, 1829. Ч. 1—2.

[54] Михайлова Н.И. Пушкин-прозаик и риторика его времени // Болдинские чтения / Редкол. М.П. Алексеев и др. Горький: Волго-Вятское книжное издательство, 1978. С. 58. Занятно, что примеры из Пушкина цитировались в самой «Реторике» Кошанского: Якубович Д.П. Пушкин в «Реторике» Кошанского // Временник Пушкинской комиссии. М.; Л.: Издательство АН СССР, 1941. Вып. 6 / Отв. ред. Д.П. Якубович. С. 420—424.

[55] Белинский В.Г. Полное собрание сочинений: В 13 т. / Глав. ред. Н.Ф. Бельчиков. М.: Издательство АН СССР, 1954. Т. 5. С. 524.

[56] Там же. Т. 3. С. 260. В воспоминаниях К.С. Аксакова об учебе в Московском университете в середине 1830-х годов находим сценку занятия риторикой у профессора Петра Васильевича Победоносцева — отца будущего обер-прокурора Святейшего синода К.П. Победоносцева: «На первом курсе я застал еще Победоносцева, преподававшего риторику по старинным преданиям, [и стало] невыносимо скучно: — Ну что, Аксаков, когда же ты мне хрийку напишешь? — говорил, бывало, Победоносцев. Студенты, нечего делать, подавали ему хрийки» (Аксаков К.С. Воспоминания студентства 1832—1835 годов // В.Г. Белинский в воспоминаниях современников / Сост., подгот. текста и примеч. А.А. Козловского и К.И. Тюнькина; вступ. ст. К.И. Тюнькина. М.: Художественная литература, 1977. С. 120). По воспоминанию П.И. Прозорова, одним из таких скучающих студентов был Белинский: «Не забыть мне одного забавного случая с ним на лекции риторики. Преподаватель ее, Победоносцев, в самом азарте объяснения хрий вдруг остановился и, обратившись к Белинскому, сказал: “Что ты, Белинский, сидишь так беспокойно, как будто на шиле, и ничего не слушаешь? Повтори-ка мне последние слова, на чем я остановился?” — “Вы остановились на словах, что я сижу на шиле”,— отвечал спокойно и не задумавшись Белинский. При таком наивном ответе студенты разразились смехом. Преподаватель с гордым презрением отвернулся от неразумного, по его разумению, студента и продолжал свою лекцию о хриях, инверсах и автониянах, но горько потом пришлось Белинскому за его убийственно едкий ответ» (Прозоров П.И. Белинский и Московский университет в его время: (Из студенческих воспоминаний) // Там же. С. 109).

[57] «Самым главным предметом в классе была словесность. Это была стилистика — по нынешнему; в ней давалось определение всем формам и родам литературная сочинительства, со включением поэзии. Учебником но этому предмету служили нам записки, переходившие от курса к курсу но наследству (могли быть приобретены подержанными за 20—30 коп.). Вся наука умещалась в тетрадочке не слишком значительная объема. Но для нас гораздо важнее было прикладное значение этой науки в первых опытах собственная нашего сочинительства, начиная, так сказать, с азбуки, — с простых предложений. Большая часть курса данного класса пошла на упражнения в составлении многоразличных периодов. Обыкновенно на каждый вид периода, по данному в учебнике образцу, давалась наставником тема и требовалось письменное изложение, изготовляемое учениками на дому в течение нескольких дней. Эти письменные работы попросту назывались у нас задачами и стоили нам больших забот, так как имели важное значение при оценке способностей и успехов ученика. Пока проделали все виды переводов, ушло не мало времени; затем в учебнике следовали хрии; была хрия порядочная и хрия превращенная: тогда ни откуда не слыхать было насмешек над этими обветшалыми формами изложения и мы трудились над ними так же искренно, усердно и любовно, как и над прочими формами. Под конец классного урока давали нам темы на составление описаний и первой темой этого рода, как помнится, было дано: “описание всемирного потопа”» (Грязнов Е. Из школьных воспоминаний бывшего семинариста Вологодской семинарии. Вологда, 1903 // www.booksite.ru/recollection/08_15.htm (дата обращения: 28.02.2015)).

[58] Кауфман А.Е. За кулисами печати: (Отрывки воспоминаний старого журналиста) // Исторический вестник. 1913. Т. 133. С. 100.