купить

Прорываясь сквозь барьеры времени и пространства во время блокады: Ольга Берггольц (пер. с англ. Юлии Костюк под ред. Кирилла Корчагина)

Katharine Hodgson. Breaking through the Barriers of Time in a Space under Siege: Olga Bergholz

 

Кэтрин Ходжсон (Эксетерский университет; профессор, отделение современных языков; PhD) K.M.Hodgson@exeter.ac.uk.

УДК: 821.161.1

Аннотация

В статье рассматривается динамика диалога между временами в разных видах блокадного творчества Ольги Берггольц: как в стихах, так и в дневниковой прозе и в беллетристике. Прием «сосуществования времен» использовался поэтом особенно явно уже во время блокады, когда она предложила нарративную модель темпоральной «двойной жизни», происходящей как в травматическом настоящем, так и в утопическом будущем. Такая двойственность позволила автору совмещать в своей репрезентации блокадной катастрофы  стилистические и идеологические черты социалистического реализма и «реализма без эпитетов».

Ключевые слова: Ольга Берггольц, Ленинградская блокада, темпоральность, поэзия, дневник

 

 

Katharine Hodgson (University of Exeter; asso­ciate professor, Department of Modern Languages; PhD) K.M.Hodgson@exeter.ac.uk.

UDC: 821.161.1

Abstract

The  article explores the dialogue between different representations of time in Ol’ga Berggol’ts’s writing on the Leningrad Siege, including her poet­ry, diaries, and prose. The device of representing different periods of time running in parallel with one another was already present in what she wrote during the Siege, when she developed the narrative model of a ‘double life’ which exis­ted both in the traumatic present and a utopian future. This duality allowed the author to bring toge­ther, in her portrayal of the catastrophic events of the Siege, the stylistic and ideological characteristics of socialist realism as well as those of ‘realism without adjectives’.

Key words: Olga Berghoz, Siege of Leningrad, temporality, poetry, diary

 

 

В своем творчестве Ольга Берггольц уделила много внимания Ленинградской блокаде — как в радиопередачах, посвященных блокаде и предназначенных для слушателей внутри и за пределами осажденного города, так и в стихах, передаваемых по радио или публиковавшихся во время войны и написанных сразу после нее. Кроме того, во время блокады поэтесса вела дневник. Впоследствии она реже обращалась к этой теме: блокаде посвящены лишь некоторые фрагменты автобиографической прозы «Дневные звезды» и немногие стихи. В этой статье на материале как тех текстов, что поэтесса писала во время блокады, так и тех, что были написаны позже, будет исследована временнáя структура таких описаний.

Мы попытаемся показать, что в 1941—1944 годы Берггольц изображала блокадное двумя разными способами. Как в стихах, так и в дневнике поэтесса описывает такие мгновения, когда ей казалось, что она заточена в бесконечном, почти невыносимом настоящем. В то же время тексты, предназначенные для публикации, напротив, содержат своего рода двойную перспективу, позволяющую избегать этого ощущения благодаря тому, что испытания настоящего становятся прелюдией к воображаемому будущему. В этом контексте блокада обретает новое значение: переставая быть жестоким настоящим, она становится героическим прошлым — таким, что надолго останется в челове­ческой памяти.

Во второй части статьи мы рассмотрим творчество Берггольц после того, как блокада была снята: вопреки ожиданиям это не вызвало в поэтессе того ощущения обновления, на которое она надеялась, — напротив, ей начало казаться, что в этом времени у нее больше нет никаких перспектив. Если в «блокадных» текстах Берггольц, образы будущего освобождения города служили границей, отделяющей болезненный опыт прошлого от новой жизни, возможной в будущем, то в текстах второй половины 1940-х годов эта граница между настоящим и прошлым перестает быть заметной: то чувство времени, что представлено в них, больше напоминает те сочинения поэтессы, что были написаны во время блокады, но не предназначались для печати. В них вновь возникает специфическое чувство дезориентации, связанное с тем, что прошлое вторгается в настоящее, или ощущение статичности времени, когда  поэтесса ощущает себя исключенной из привычного хода событий.

Однако в 1950-е годы Берггольц находит иной способ взаимодействия со временем: в автобиографической прозе «Дневные звезды» повествование свободно перемещается между воспоминаниями о детстве и довоенной взрослой жизни, между сегодняшним днем и началом осенних и зимних блокадных дней. Для Берггольц это чувство разрушения границ, разделяющих прошлое, настоящее и будущее, было похоже на то, что она испытывала не только во время блокады, но и во время тюремного заключения 1938—1939-х годов. Два последние типа опыта во многом похожи друг на друга: для обоих было характерно ограничение свободы передвижения, лишения и опасности, неуверенность в том, насколько долго будет длиться испытание и чем именно оно закончится. В дневнике блокадного времени Берггольц неоднократно пишет о том, что ее теперешний жизненный опыт похож на предыдущий: как дневник 1939 года, написанный после освобождения из тюрьмы, свидетельствует о том, что она периодически погружалась в поток воспоминаний, возвращавших ее в камеру, так дневник 1942 года содержит записи, где поэтесса признается, что не может забыть об умирающем в больнице муже. И в блокаде, и в тюрьме время представлялось Берггольц как бесконечное настоящее, из которого невозможно вырваться, однако в некоторые мгновения ей все-таки удавалось выйти за пределы этих привычных временны´х границ.

 

Блокадное время

Описания блокады в дневниках Берггольц 1941—1942 годов показывают, что поэтесса оказалась в плену настоящего, в котором чрезвычайная опасность, исходящая от окружающего мира, сочеталась с туманным ощущением над­вигающейся катастрофы: это время в преддверии апокалипсиса. 13 сентября 1941 года она запишет в своем дневнике: «Умирает все, что было, а будущего нет» [Берггольц 2015: 28]. Чуть более недели спустя она зафиксирует, как «сморщилось» ее чувство времени, как почти исчезло предчувствие будущего: «Времени не стало — оно рассчитывается на часы и минуты» [Берггольц 2015: 35]. В том же месяце Берггольц напишет цикл из шести коротких стихотворений «Из блокнота сорок первого года», которые запечатлеют эмоциональное состояние того, кто переживает подобные мгновения, — мгновения, когда время предстает утраченным:

Я не дома, не города житель,

не живой и не мертвый — ничей:

я живу между двух перекрытий,

в груде сложенных кирпичей...

Тональность этих стихов смещается от страха к восторгу, чтобы затем смениться отчуждением и бессилием. Они показывают, как отсутствие уверенности в судьбе города и возможности собственного выживания влияет на восприятие времени. Каждое стихотворение выглядит фрагментарным, почти не связанным с другими стихами, и время здесь становится рядом отдельных мгновений в настоящем — упоминания о будущем полностью отсутствуют. Напротив, прошлое упоминается в двух стихотворениях цикла, описывающих испытываемый поэтессой восторг:

Я никогда с такою силой,

как в эту осень, не жила.

Я никогда такой красивой,

такой влюбленной не была...

         [Берггольц 1989: 18—19]

Блокада продолжается, и ощущения, которые Берггольц описывает в своем дневнике, не теряют силы — горе и страх  преобладают среди них. То восприятие времени, которое сопровождает эти мгновения крайнего страха и чувства опасности, например во время воздушного налета в ноябре 1941 года, выглядит во многом парадоксально — реальное время не отражает переживаемое ощущение бесконечности:

Это длилось — физически около двух часов, нравственно — бесконечно, но все же кончилось [Берггольц 2015: 55].

Такое же бесконечное настоящее возникает в стихотворении, написанном после смерти мужа, Николая Молчанова, в конце января 1942 года: в этом стихотворении мы сталкиваемся с эмоциональным отчуждением, сопровождающим желание застыть в бессловесном и нескончаемом настоящем, слушая мучительный бред умирающего мужа. Здесь нет беспокойства по поводу будущего исхода войны — это оказывается уделом других людей:

И разве для меня победы будут?

В чем утешение себе найду?!

Пускай меня оставят и забудут.

Я буду жить одна — везде и всюду

в твоем последнем пасмурном бреду...

         [Берггольц 1989: 33]

Это ощущение захваченности бесконечным настоящим возникает и в дневниках Берггольц — как в тех, что писались во время блокады, так и в тех, что создавались раньше, после ее освобождения из тюрьмы. Здесь она описывает неотступные мысли и навязчивые образы, которые невозможно отправить в дальние уголки памяти: прошлое пронизывает настоящее, и поэтесса не в силах это изменить. Запись от 14 декабря 1939 года, сделанная в  годовщину ареста, говорит, что сразу после окончания заключения Берггольц начинают посещать яркие воспоминания о тюремной жизни: запахи, звуки, ощущения, что предшествовали очередному допросу. Позже в том же месяце она напишет: «Ведь скоро 6 месяцев, как я на воле, а нет дня, нет ночи, чтобы я не думала о тюрьме, чтобы я ее не видела во сне». Она постоянно спрашивает себя, не нужно ли ей обратиться в связи со всем этим к психиатру [Берггольц 2010: 31, 35]. Блокадные дневники описывают похожие переживания: в записях июля 1942 года она замечает, что ей не дают покоя образы жертв блокады, в том числе ее умирающего мужа и маленькой девочки, просившей милостыню, которую она случайно встретила на улице. Берггольц связывает эти преследующие ее образы с чувством вины, вызванным осознанием собственного эгоизма и самоуверенности, и сомнениями в природе того успеха, что сопутствовал ей во время войны:

Вспоминая эту девочку и Колю непрестанно, я чувствую всю ложность своего «успеха». Я почему-то не могу радоваться ему, — вернее, радуюсь, и вдруг обожжет стыдом, тайным, бездонным, холодным. И я сбиваюсь, мне отвратительно становится все, что я пишу, и вновь, вновь и вновь осознаю — холодно и отчаянно, что жить нельзя [Берггольц 2015: 239].

Опыт времени, зафиксированный в этом отрывке, выглядит лишенным будущего, а границы между настоящим и прошлым в нем размыты: во время блокады Берггольц чувствует себя в окружении не только в пространственном смысле — само время вокруг нее идет по кругу.

В начале 1942 года ослабевшая от голода и скорбящая по мужу поэтесса уже не находила в себе сил вырваться из бесконечного и неизбежного повседневного существования — она писала о своей жизни в эти месяцы как о последовательности «микрожизней»:

Я живу теперь микрожизнями.

Вот я стряпаю обед — это целая жизнь, и больше я ничего не знаю, я погружена в нее, все устремлено к тому — не пригорела бы каша, не ушел бы суп... Событие [Берггольц 2015: 157].

В тех же февральских записях она замечает, что экстремальные условия тогдашнего существования не находят эмоционального отклика не только у нее в душе, но и у окружающих людей:

У нас еще или просто нет эмоции, отвечающей на то, что мы переживаем. Запаса эмоций — удивления, гнева, печали, отчаяния — уже не хватает. Отсюда — та тупость, то равнодушие, которым мы отвечаем на гибель близких людей, на ужас происходящего.

Я уже несколько дней не плачу и не отчаиваюсь. Я погрузилась в тупость и мелочную бытовую деловитость [там же].

«Микрожизнь», о которой Берггольц пишет в дневнике 1942 года, позволяет сосредоточиться на повседневных задачах, а не на непредсказуемом будущем, и хотя она не может освободить от настоящего, она может помочь жить дальше, следуя определенной технике выживания, избранной скорее инстинктивно, чем сознательно. В дневнике марта 1941 года Берггольц размышляет о том, как она реагировала на разные травматические события — на смерть дочери Ирины в 1937 году, собственный арест 1938 года и на то, что она называет «смертью “общей идеи” в себе» — всё это единичные, направленные в никуда, бесцельные мгновения:

Я не живу, я живу вспышками, путем непрестанных коротких замыканий, но это не жизнь. Я живу по инерции, хватаюсь, цепляюсь за что-то: и за работу, и за пижаму, но это непрестанное бегство от самой себя [Берггольц 2010: 40—41].

Чуть позже она запишет: «Движение идет по замкнутому кругу» [там же]. «Микрожизнь», которую Берггольц описывает в блокадном дневнике, предлагает мучительно медленный выход из этого круговорота. В одном из писем 1943 года она пытается объяснить это состояние как сознательный акт под­держания более или менее нормальной, повседневной жизни, а не как от­кладывание ее до лучших дней: «…люди научились жить, не пережидая, не ставя себе сроков, научились жить всей  жизнью здесь, в Ленинграде...» [Берггольц 2010: 221].

«Микрожизнь» для Берггольц стала некоторым спасением от душевной травмы первой блокадной зимы. Она смогла создать рассказ о блокаде для слушателей Ленинградского радио, который охватывал собою гораздо больше, чем предполагала изначально поставленная задача: ее поэзия открывала перед слушателями будущее и позволяла воспринимать настоящее как необходимый этап в становлении этого будущего. Если цикл «Из блокнота сорок первого года» содержал не связанные между собой эпизоды, то в других, более поздних стихах Берггольц представляет события настоящего связанными посредством предчувствия будущего или посредством воспоминаний. Такая двойственная временнáя перспектива может быть истолкована как попытка избежать слишком близкого соприкосновения с болезненным опытом, который угрожает подорвать развертывание текста или его целеполагание. Это, впрочем, не означает, что реальность пережитого опыта, общего для поэтессы и ее аудитории, не может быть признана в настоящем. В сентябре 1941 года Берггольц пишет стихотворение «Сестре» — скрупулезное и целенаправленное высказывание: это письмо в Москву, к сестре Марии, и в нем воспоминания о совместной ленинградской молодости сочетаются с обещанием защитить страдающий от блокады город; заканчивается письмо надеждой на скорую встречу в мирном Ленинграде [Берггольц 1989: 14—15]. В этом тексте срав­нительно мало внимания уделено настоящему города, противостоящему ожесточенной атаке врага, однако уже к декабрю 1941 года поэтесса нашла способ сочетать в одном тексте предвидение конца блокады с ошеломляющими деталями суровой повседневной жизни ленинградцев. Главный мотив повествования о сопротивлении, стойкости и победе остается на месте, но твердость духа и страдания настоящего приобретают особые обертоны, которые по­зволяют возвыситься над рутинными испытаниями повседневной жизни. Предвидение будущего рождает своего рода «преждевременную память», позволяющую переосмысливать настоящее как то, что находится в процессе становления прошлым.

В стихотворении «Разговор с соседкой», написанном в декабре 1942 года и обращенном к воображаемой соседке Дарье Власьевне, почти невыполнимое требование выжить в настоящем становится залогом грядущего изобилия. Берггольц описывает будущий пир («Будем свежий хлеб ломать руками, <…> будем пить румяное вино»), используя символику христианского обряда причастия, за которой стоит самопожертвование в настоящем с надеждой на будущее воскресение. Стихотворение заканчивается видением будущего памятника Дарье Власьевне, представленной не в каком-либо преображенном, героическом виде, а такою, какою она была в настоящем:

А тебе — да ведь тебе ж поставят

памятник на площади большой.

Нержавеющей, бессмертной сталью

облик твой запечатлят простой.

 

Вот такой же: исхудавшей, смелой,

в наскоро повязанном платке,

вот такой, когда под артобстрелом

ты идешь с кошелкою в руке.

        [Берггольц 1989: 30—31]

Берггольц сохраняет эту двойственную перспективу в «Февральском дневнике» начала 1942 года с его повторяющимся мотивом «двойной жизни»: в этом стихотворении жизненный опыт блокированного Ленинграда сменяется сознанием будущей свободы, которая последует за испытаниями:

Двойною жизнью мы сейчас живем:

в кольце, во мраке, в голоде, в печали

мы дышим завтрашним, свободным, щедрым днем,

мы этот день уже завоевали.

        [Берггольц 1989: 36]

Такой прорыв сквозь время, выраженный не в пространственных, а во временны´х понятиях, оборачивается предчувствием конца блокады. «Февральский дневник» полон экскурсов в будущее, из которого настоящее видится кульминационным моментом; в этом будущем город украшен памятниками тем, кто высматривал пожары с крыш ленинградских домов. Повторяющиеся изображения будущего, в которых блокада становится частью воспоминаний, позволяют поэтессе избегать заметной в начале поэмы инерции: она открывается статичной сценой, рисующей онемевшую от горя поэтессу, которая сочувствует другой — такой же, как и она сама, — ленинградской вдове. Для обеих женщин, ожидающих окончания ночи, время течет бесконечно долго, и эта длительность передается посредством звука метронома и образа горящей свечи:

Мы съели хлеб,

                            что был отложен на день,

в один платок закутались вдвоем,

и тихо-тихо стало в Ленинграде.

Один, стуча, трудился метроном...

 

И стыли ноги, и томилась свечка.

Вокруг ее слепого огонька

образовалось лунное колечко,

похожее на радугу слегка.

        [Берггольц 1989: 34]

Финальная сцена поэмы рисует будущую встречу жителей города и освобождающих их солдат. Тем самым, то, что с точки зрения сегодняшнего дня блокады кажется пассивным стоицизмом, в будущем должно быть воспринято как важный вклад в освобождение города.

Восприятие теперешних страданий как мужества, в честь которого поставят памятники, наиболее ярко проявляется в стихотворении осени 1942 года «Ленинградская осень». Как и «Февральский дневник», оно открывается мрачной статичной сценой: наблюдая за истощенными людьми, которые несут домо­й связки досок из разрушенного деревянного дома, поэтесса словно бы лишается голоса, осознавая невозможность их утешить. Только путем проецирования себя в воображаемый музей будущего, где эти дрова уже давно превратились в пепел, ставший священной реликвией, она может найти смысл и цель настоящего: это акт самопожертвования, который будет вдохновлять следующие поколения («мы чтим тебя, священная зола / из бедственных времянок Ленинграда»). Образы распятия, возникающие в стихотворении, еще сильнее, чем в «Разговоре с соседкой», подчеркивают религиозный подтекст темы жертвенного страдания и искупления:

Вот женщина стоит с доской в объятьях;

угрюмо сомкнуты ее уста,

доска в гвоздях — как будто часть распятья

большой обломок русского креста.

Берггольц читала «Ленинградскую осень» по радио 22 ноября 1942 года и сама характеризовала ее как «рационалистическую» и «холодноватую», отметив, впрочем, положительную реакцию слушателей:

Дошло, дошло самое главное, — величие собственного — нудного, серого, тяжелейшего бытия, «Выходит ведь, что мы и в самом деле герои», — как сказала контролерша и домработница В. К. и многие-многие другие [Берггольц 2015: 313—314].

Как показывают приведенные примеры, переход в воображаемое будущее дает временную передышку от бесконечного настоящего, где бедствия и лишения блокады отступают, становясь воспоминаниями о далеком прошлом. Берггольц представляла конец блокады мгновенным переходом от войны к миру: именно так этот момент отражается в стихотворении декабря 1941 года «Разговор с соседкой»:

И какой далекой, давней-давней

нам с тобой покажется война

в миг, когда толкнем рукою ставни,

сдернем шторы черные с окна.

         [Берггольц 1989: 31]

Это момент, знаменующий кульминацию рассказа о блокаде; после это­го — только победа. Однако для Берггольц после этого еще следует борьба за то, чтобы вообразить собственное будущее. В мае 1942 года она запишет в своем дневнике, что жизнь ее закончится вместе с войной — она признает необратимость смерти своего мужа, Николая Молчанова, только после победы:

Я умру в первый день окончания войны, в первый день мира, потому что его не будет, и это будет означать, что его никогда не будет [Берггольц 2015: 228].

 

После блокады

После того как блокады была снята, Берггольц еще несколько месяцев продолжает вести передачи на Ленинградском радио, в которых размышляет о том, как меняется жизнь города. Вскоре после освобождения города, 3 февраля 1944 года, она сравнивает настоящее с недавним прошлым в радиопередаче «В Ленинграде тихо». Она отмечает, как изменилась жизнь: больше нет артиллерийского огня, трамвайные остановки восстановлены на прежних мес­тах, дети играют на Невском, там, где еще недавно была «опасная» сторона. Так же, как прежде Берггольц воспринимала мужество и выносливость во время блокады в качестве доказательства того, что город сможет пройти через все испытания, теперь, в начале 1944 года, за восстанавливающейся нормальной жизнью она замечает признаки будущего победного конца войны: «Каждая мелочь этого возвращения радует и окрыляет нас, каждая говорит о победе» [Берггольц 1989: 257]. Подошедшее к концу повествование о блокаде теперь может служить прелюдией к возмездию и победе. Берггольц, однако, не перестала писать о блокаде, подвергаясь за эту «инерцию» серьезной критике со стороны коллег [Инбер 1943: 15; Прокофьев 1945: 3]. Власть предпочла бы, чтобы страдания осажденного города поскорее забыли, однако для Берггольц блокадный опыт не завершился вместе с формальным концом блокады.

В текстах, написанных во время блокады, поэтесса часто задавалась вопросом, как память о блокаде будет выглядеть в будущем. Так, в стихотворении «Ленинградская осень» она изображает мемориальный музей блокады в отдаленном будущем, когда, со сменой поколений, исчезнет и живая память о страшных событиях прошлого:

Седой хранитель будет объяснять

потомкам, приходящим изумляться:

«Вот это — след Великого Огня,

которым согревались ленинградцы.

              [Берггольц 1989: 52]

В середине 1940-х годов Берггольц еще не ощущала той эпической дистанции между собой и блокадой, которая позволила бы думать о ней как о событии из прошлого, пусть даже недавнего. Бóльшая часть поэмы «Твой путь», ее первого крупного ретроспективного произведения о блокаде, представляет события первой зимы в блокированном городе как символическую смерть и последующее воскресение. В заключительном разделе поэмы акцент переносится на настоящее: поэтесса пишет о своем долге перед погибшими, память о которых не должна исчезнуть. В поэме отражаются два различных способа взаимодействовать с прошлым: собственно память о нем и то, что «больше, чем воспоминанье». При этом память связывается с утратой воли к жизни, с эмоциональной отстраненностью и апатией, испытываемой поэтессой в середине первой блокадной зимы:

...Все превратилось вдруг в воспоминанье:

вся жизнь,

                    все чувства,

                                         даже я сама.

              [Берггольц 1989: 78]

В свою очередь, фраза «Но это больше, чем воспоминанье», дважды встречающаяся во втором разделе поэмы, предполагает непосредственную и непрекращающуюся вовлеченность в события прошлого. Берггольц рисует свой портрет во время первой блокадной зимы, называет себя «серой, беспощадной, страшной, / глядящей из блокадного угла», вспоминает себя за несколько лет до этого, когда она была на Кавказе и «глядела в мир с неукротимой жаждой / и верила во всем ему, во всем» [Берггольц 1989: 75], и все это представляется связанным с тем, что «больше, чем воспоминанье», ведь это прошлое по-прежнему могущественно — его не так просто изгнать из настоящего.

Время в поэме «Твой путь» изображается посредством возникающих снова и снова статичных образов, которые показывают, что поэтесса все еще пребывает во власти травматического прошлого. Мертвое тело, покрытое ледяной оболочкой, становится символом конфликта между прошлым (даже доисторическим) и настоящим:

где человек, судьбы моей собрат,

как мамонт, павший сто веков назад,

лежал, затертый городскими льдами.

В заключительной части поэмы поэтесса говорит, что должна оплакивать и поминать погибших и это погружает ее в ад бесконечного настоящего. Образы, используемые Берггольц, подчеркивают судьбу, общую для нее и вмерзшего в лед человека: она изображает саму себя омертвелым и застывшим памятником тем, кто умер в блокадную зиму:

Неся избранье трудное свое,

из недр души

     я стих свой выдирала,

не пощадив живую ткань ее...

 

И ясно мне судьбы моей веленье:

своим стихом на много лет вперед

я к твоему пригвождена виденью,

я вмерзла

в твой неповторимый лед.

         [Берггольц 1989: 84]

Память о погибших объединяет поэта с теми, кого она прославляет, — с людьми, застывшими во времени где-то между прошлым и настоящим.

Подобная дезориентация во времени присутствует и в нескольких коротких стихотворениях, написанных во второй половине 1940-х годов. Эти стихи выражают чувство отчуждения от кажущегося неузнаваемым города и, на самом деле, от неузнаваемой и травмированной себя самой. Повторяющийся мотив, выражающий эту ситуацию, —  мотив слепого, который обрел утраченное зрение, но которому трудно постичь мир, осязаемый прежде исключительно на ощупь[1]. Больше всего Берггольц тяготит вина перед бывшим мужем, Николаем Молчановым, который умер в то время, когда у нее уже начался роман с Георгием Макогоненко — тем, кто впоследствии стал ее третьим мужем. В блокадных дневниках Берггольц неоднократно пишет о том, как смерть Молчанова остановила для нее нормальный ход времени:

Я не знаю все еще, как же жить. Не умом не знаю, а практически. Ну, разве это дело — непрестанно, до приостановки жизни — тосковать о Николае, жажду я его, как живого, в то время как говорю Юре, что люблю его, что он — жизнь моя и счастье [Берггольц 2015: 220].

Стихи, написанные в середине 1940-х годов, показывают, что иногда смерть Молчанова казалась Берггольц чем-то временным, а не окончательным и бесповоротным. Эта неразрешимая коллизия отразилась в двух стихотворениях, где прошлое и настоящее, воображаемое и реальное сплетаются воедино: поэтесса, вышедшая замуж в третий раз, встречает своего восставшего из мертвых бывшего мужа — Молчанова. Стихотворение «О, не оглядывайтесь назад» (1947) заканчивается строками, адресованными Молчанову, где поэтесса пишет, что обитает в особой пограничной области между миром живых и миром мертвых. Эти строки говорят о преданности, но так и не отвечают на вопрос, кто кому должен быть предан:

…для всех живущих — его жена,

для нас с тобою — твоя вдова[2].

В послевоенных стихах о блокаде Берггольц лишается возможности связывать страдания с будущей победой, возвращаясь к такой репрезентации времени, которая была характерна для стихов 1941—1944 годов. Время представлено здесь либо в виде бесконечной неопределенности, либо как сбивающее с толку слияние настоящего и навязчивого прошлого: даже в своем воображении поэтесса не свободна в том, чтобы перемещаться между прошлым и настоящим — временны´е ограничения блокады для нее по-прежнему актуальны, несмотря на то что пространственные ограничения были сняты.

В конце концов в лирической прозе «Дневные звезды» (1959) ей удается преодолеть эти ограничения, переработав опыт замкнутого пространства тюрьмы и блокады и отвергнув линейную хронологию ради ассоциативного принципа, связывающего друг с другом ключевые моменты ее жизни. Берггольц говорит об этих ключевых событиях как о своего рода эпифании — о том, что существует вне привычных временны´х границ, — только внутри этих событий она может «жить всей жизнью сразу». Это чувство освобождения фиксирует и дневниковая запись от 26 декабря 1941 года:

Это ощущение внутренней свободы я знаю еще по тюрьме, по одиночке № 9, ког­да, живя вдруг жизнью всей — прошлым, настоящим (кусок неба над намордником) и будущим, я смеялась от изумленной радости, от сознания полной и абсолютной свободы [Берггольц 2015: 108].

Многое из того, что Берггольц писала о своем личном блокадном опыте до «Дневных звезд», напоминало другое, хорошо знакомое ей пребывание в тюрь­ме, когда жизнь превращалась в нескончаемый кошмар:

Как в тюрьме, мне уже кажется все происходящее затянувшимся диким сном, и кажется, надо только сделать усилие — и вот проснешься [Берггольц 2015: 115].

В «Дневных звездах» время наконец подчиняется автору: Берггольц свободно перемещается из настоящего в различные моменты прошлого, смешивая воспоминания детства с эпизодами блокадной жизни. Такое расположе­ние событий пропитывает повесть вселяющим надежду чувством цельности, позволяет обнаружить внутреннюю логику в жизни автора и ее современников. «Дневные звезды» переосмысляют присущее Берггольц чувство размытости временны´х границ, превращая историю о вечно возвращающемся страдании в ретроспективный рассказ о целенаправленном росте и развитии. Те «вспышки», что посещали ее после выхода из тюрьмы,  мгновения, когда то, что кажется «подлинной» жизнью, преодолевает бесчувствие словно бы находящегося под наркозом существования, становятся предвестием того «лучевого пучка», который возникает в «Дневных звездах», — пучка, в котором существование и время встречаются друг с другом, освобождаясь от уже невозможного линейного повествования, которое способно лишь на то, чтобы снова и снова сталкивать нас с неразрешимым:

...я знаю, как не бывает времени! В тот день его не было — все оно сжалось в один лучевой пучок во мне, все время, все бытие. И весело рухнули перегородки между жизнью и смертью, между искусством и жизнью, между прошлым, настоящим и будущим [Берггольц 1960: 151].

В «Дневных звездах» блокада становится неотъемлемой частью истории жизни поэтессы. Так, чувство отрешенности, посещающее ее, когда она бредет сквозь замерзший город, чтобы рассказать отцу о смерти мужа, смешивается с другими воспоминаниями. Рассказ об этом пути сопровождается множеством деталей, представляющих ситуацию почти вневременной: часы на Московском вокзале останавливаются, она движется мимо вставших трамваев и троллейбусов, принадлежащих, как ей кажется, к другой, совершенно чуждой эпохе. Она вспоминает о том, как ставила перед собой цель дойти от одного фонарного столба до другого, и это фактически свидетельствует о том, что на смену времени приходит бесконечное пространство. Эта сцена связывается с воспоминаниями о детстве и семье, и блокада здесь неожиданно начинает играть новую роль, восприниматься как путь к прозрению. Повествовательная структура «Дневных звезд» акцентирует свободное, беспрепятственное движе­ние между прошлым, настоящим и будущим, конфликтуя с образами статич­ного, ограниченного времени поэмы «Твой путь». Если в блокадных текстах Берггольц стремится сокрушить временны´е барьеры, вглядываясь в буду­щее, из которого сегодняшний день может казаться важным вкладом в победу, то в «Дневных звездах» она выходит за пределы этих барьеров, представляя историю своей жизни и жизни своего поколения как взаимное сосуществование всех времен в едином мгновении. Это повествование о попытке собрать собственное «я», обрести целостность — попытке, которая вполне может закончить­ся неудачно, заточив поэтессу в бесконечном настоящем.

Берггольц планировала написать второй том «Дневных звезд», но не смогла завершить его: из ее заметок и черновиков видно, что часть этого второго тома должна была касаться ее ареста и тюремного заключения. И хотя в 1965 году она опубликовала сборник стихов «Узел», где впервые появились некоторые из ее тюремных стихов, создать приемлемое повествование из этого материала было гораздо сложнее, чем из материала блокадного, в котором причиненные автору страдания могли быть приписаны внешним, вражеским силам, а выносливость людей во время чрезвычайной опасности и лишений восприняты как героичес­кое сопротивление. Любая попытка примирить присущую Берггольц идеалис­тическую веру в коммунизм с преследованиями и арестом (как ее, так и многих других невинных людей) угрожала принципиальным образом подорвать веру поэтессы в собственное «я». Такой опасности не было, когда она говорила о блокаде «голосом Ленинграда»: ее блокадные стихи передают, по крайней мере, часть страданий города, представляют перед аудиторией воображаемое будущее, помогают наделить смыслом собственный жизненный опыт. После войны Берггольц продолжила играть роль свидетеля, защищая общую память о блокаде от тех, кто мог ее исказить, и, судя по тому, как приняли ее работу те, кто обладал сходным жизненным опытом, она достигла большего успеха в том, чтобы предложить современникам осмысленное повествование о блокаде, чем в том, чтобы создать такое повествование для себя самой. Ее собственное видение блокады, полное вины и горя, так и осталось почти невысказанным:

Мне не поведать о моей утрате...

Едва начну — и сразу на уста

в замену слов любви, тоски, проклятий

холодная ложится немота.

 

Мне легче незнакомых, неизвестных,

мне легче мир оплакать, чем тебя.

 

И все, что говорю, — одни подобья,

над песней неродившейся надгробье...

          [Берггольц 1989: 87]

Перевод с англ. Юлии Костюк под ред. Кирилла Корчагина

 

 

Библиография / References

[Берггольц 1960] — Берггольц О. Дневные звез­ды. Ленинград: Советский писатель, 1960.

(Bergholz O. Dnevnye zvezdy. Leningrad, 1960.)

[Берггольц 1989] — Берггольц О. Собрание сочинений: В 3 т. Ленинград: Художественная литература, 1988—1990. Т. 2. 1989.

(Bergholz O. Sobranie sochineniy: In 3 vol. Leningrad, 1988—1990. Vol. 2. 1989.)

[Берггольц 2010] — Берггольц О. Ольга: запретный дневник. СПб.: Азбука-классика, 2010.

(Bergholz O. Ol’ga: zapretnyy dnevnik. St. Peterburg, 2010.)

[Берггольц 2015] — Берггольц О. Блокадный дневник. СПб.: Вита нова, 2015.

(Bergholz O. Blokadnyy dnevnik. St. Petersburg, 2015.)

[Инбер 1943] — Инбер В. Разговор о поэзии // Литература и искусство. 1943. 28 августа.

(Inber V. Razgovor o poezii // Literatura i iskusstvo. 1943. 28 aug.)

[Прокофьев 1945] — Прокофьев А. Прения по докладу Н. Тихонова // Литературная газета. 1945. 26 мая.

(Prokof’ev A. Preniya po dokladu N. Tikhonova // Literaturnaya gazeta. 1945. May 26.)

 

[1] См. стихи: «Так вот она какая. Вот какой» [Берггольц 1989: 86—87], «О да, простые, бедные слова» [там же: 87], «Я знала мир без красок и без цвета» [там же: 88], «Стихи о себе» [там же: 88—89].

[2] Из стихотворения «О, не оглядывайтесь назад» [Берггольц 1989: 96—97].  Дневник Берггольц от 20 мая 1942 года включает в себя строки, которые предвосхищают окончание этого стихотворения [Берггольц 2015: 223], — они адресованы Г.П. Макогоненко, а не ее покойному мужу.