купить

Русский имперский травелог

Evgeny Ponomarev. The Russian Imperial Travelogue

 

Евгений Рудольфович Пономарев (доцент Санкт-Петербургского государственного института культуры; доктор филологических наук) eponomarev@mail.ru.

УДК: 821.161.1 + 82-1/-9 + 910.4

Аннотация:

Русский травелог — продукт имперского сознания, ориентированный на имперскую экспансию. Путешествие на Запад формирует разделение на «русское» и «нерусское» пространства, а также имперскую идентичность, которая складывается в противостоянии Западу. В путешествиях по империи имперскость проявляется как цивилизационное «преобразование пространства». Путешествие на Восток в русской традиции факультативно. Советский травелог наследует имперским традициям российского, во многом — в условиях затрудненности передвижения по стране и миру — выстраивая географическое мышление советского человека и (по наследству) современного россиянина.

Ключевые слова: травелог, имперское сознание, литература путешествий, Российская империя, путешествие на Запад, путешествие на Восток, путешествие по империи

 

Evgeny Ponomarev (associate professor; Saint Peter­sburg state university of culture; doctor of philology) eponomarev@mail.ru.

UDС: 821.161.1 + 82-1/-9 + 910.4

Abstract:
The Russian travelogue is a product of imperial consciou­sness with an orientation toward imperial expansion. Travel to the West forms the division of space into “Russian” and “non-Russian” spaces, as well as an imperial identity formed in opposition to the West. In travel within the empire, the imperial manifests as a civilizing “transformation of space”. Travel to the East is, in the Russian tradition, optio­nal. The Soviet travelogue inherits the Russian imperial traditions, shaping to a large extent the geogra­phical thinking of the Soviet citizen and (through inheritance) the contemporary Russian citizen.

Key words: travelogue, travel literature, imperial consciousness, Russian empire, travel to the West, travel to the East, travel around the empire

 

 

Имперское сознание и формы его проявления, подчас самые неожиданные и непривычные, — одна из актуальнейших сегодня тем. Именно с этой точки зрения следует рассмотреть травелог — вид литературы, изначально имеющий целью формирование коммуникаций, объединение народов и культур, взаимопонимание несходных менталитетов. Но часто по необходимости выполняющий прямо противоположное задание: навязывание собственного взгляда Другому, приспособление иных реалий к представлениям собственной культуры. Сразу оговоримся, что понимаем травелог в узком значении термина — это литературный текст, посвященный описанию проделанной автором поездки. Все вымышленные травелоги (от «Одиссеи» Гомера до «Космической одиссеи 2001» С. Кубрика) мы относим к сфере художественной литературы (игрового кино) и рассматриваем в соответствующем контексте.

Имперский травелог отличается от всех прочих общими задачами ментальной колонизации пространства. Четко разделяя пространство на свое и чужое, он стремится подчинить чужое пространство той логике событий и отношений, которая характерна для пространства своего. Пространство империи мыслится путешественником-имперцем как пространство подлинное, обуст­ро­енное (космическое) и в конечном счете единственно реальное. Пространст­во за пределами империи — варварское, нестабильное (хаотическое), становя­ще­еся, еще до конца не существующее. Лишь включение в империю обеспечивает пространству географическую определенность. При этом любое варварское пространство рассматривается как потенциальное приращение империи.

Таковы имперские травелоги римлян, таковы же имперские травелоги евро­пейцев в эпоху географических открытий. Именно имперская установка позволила Эдварду Саиду сопоставить древние путешествия на Восток с травелогами современных европейских литератур, объединив их общим понятием «ориентализм». По мнению Саида, европейцы (со времен Греко-персидских войн и до наших дней) в своих текстах реструктурируют пространства от Ливана до Индии, объединяя различные страны и культуры под общим титлом «Восток», при этом не создавая описание иных пространств, а последовательно формируя представления об обобщенном Востоке, собственную репрезентацию чужого пространства, в которой традиция значит намного больше, чем непосредственные впечатления [Said 1978].

В ориенталистических текстах, считает Саид, нет голоса Востока; за Восток всякий раз говорит европеец. Любое высказывание о Востоке — от травелога до восточных сюжетов у Гюго, Гёте, Флобера, Фицджеральда — окрашено европейской мыслью. Европа (в рамках дискурса путешествий) пересоздает Восток на свой манер, колонизируя его на уровне текста: перед нами не произведение о Востоке, а система европейских ценностей, обрамленная восточным сюжетом. С другой стороны, именно во взаимоотношениях с Востоком как Другим формируется и проявляется самоидентификация европейца. Так возникает понятие «воображаемая география (imaginative geography)», в другом месте Саид использует слово «arbitrary» [Said 1978: 54], объединяющее значение «условная» со значением «деспотическая»; можно было бы назвать ее также имперской, империалистической. Некоторые исследователи полагают, что пики развития литературы путешествий практически совпадают с пиками колониализма: сначала это колонизирующий травелог (описание путешествия по становящемуся миру вновь открытых колоний — литературное присоединение территорий к империи), затем травелог колониальный (описание путешествия по уже сформировавшимся колониям — закрепление колониального статуса территории).

Русская традиция XV—XVII веков не знает колонизирующего травелога. В русской литературной традиции нет ни путешествия Марко Поло, ни судовых журналов Колумба, ни записок Кортеса. Единственный текст, похожий на произведения такого рода, — это «Хождение за три моря» Афанасия Никитина. Путешествие в чуждую, экзотическую страну, но без малейшего намека на ее возможную колонизацию. Текст, более желающий понять чужую жизнь, чем подчинить ее привычной логике и принесенным из дома законам. Пожалуй, травелог Афанасия Никитина значительно ближе к изначальному архетипу путешествия, чем европейская литература путешествий этого периода. «Хождение за три моря» пытается выстроить образцовую коммуникационную модель: путешественник описывает чужие земли — и мусульманские, и индуистские (а заодно, например, Грузинскую землю и Молдавскую землю) — с большим уважением к их обычаям. Возможно потому, что путешественнику нередко приходится защищать свою веру от посягательств чужестранцев: главный аргумент при этом — я другой, это надо понять. О многочисленных землях, в которых путешественнику довелось побывать, рассказывается доброжелательно. Отмечен их достаток и благополучие, нет никакого желания автора навязать этим странам свой собственный жизненный уклад.

Имперский травелог появляется в русской литературе крайне поздно. Интересно, что русский имперский травелог значительно моложе Российской империи. Травелоги петровского времени, обращенные на Запад, — это большей частью произведения, созданные «птенцами гнезда Петрова», посланными «в науку за море». Европейские империи эти авторы воспринимают как ва­рианты цивилизационной модели, одним из которых они надеются видеть Россию. Русское раннеимперское сознание, таким образом, борется с мифом о российской исключительности, ассоциирующимся с Московским царством. Российская империя изначально признает Другого и его ценности, перенося эти ценности в собственное пространство. Европейские ценности при этом воспринимаются как ценности более высокого порядка, чем традиционные российские. Путешествия по самой империи в этот период носят большей частью научный характер и не играют идеологической роли. Существенная трансформация жанра, превращение русского травелога в имперский будет происходить в правление Екатерины II, а затем в эпоху Наполеоновских войн и регулярных европейских походов русской армии.

«Путешествие из Петербурга в Москву», опубликованное А.Н. Радищевым в 1790 году, не только намечает общий канон путешествий по собственной стране (если стернианское путешествие вообще может быть названо путе­шествием), но и структурирует имперское пространство. Москва и Петербург, с одной стороны, оказываются у Радищева локусами русского самодержавия и официально-помпезного восприятия России, в корне отличного от реального положения вещей. С другой стороны, столицы империи становятся начальной и конечной точками в радищевском путешествии по «страданиям человечест­ва». Эта авторская структура взаимодействует с общими представлениями конца XVIII века о Петербурге и Москве как двух сторонах русской души и русской государственности. В дальнейшем противопоставление двух российских столиц в путешествиях по России станет стержневой бинарной оппозицией, в которую будут встраиваться оппозиции частные и факультативные.

Практически одновременно с радищевским путешествием Н.М. Карамзин писал знаменитое «путешествие на Запад» — «Письма русского путешественника». Этот травелог (сохраняющий общие установки стернианства, но корректирующий принципиальный антигеографизм «Сентиментального путешествия») становится прообразом имперского путешествия. Путешественник еще принимает литературную позу Анахарсиса в Афинах и еще использует традиционный для Петровской эпохи «ученический» поведенческий код по отношению к западным людям и европейской культуре [Лотман, Успенский 1987: 527]. Но при этом оценочный ряд травелога становится критическим. Например, оказавшись в Берлине, путешественник Карамзина несколько свысока рассказывает о Королевской библиотеке («Она огромна — и вот все, что могу сказать о ней!» [Карамзин 1987: 35]), а о берлинских речках и каналах вообще отзывается уничижительно: «Лишь только вышли мы на улицу, я должен был зажать себе нос от дурного запаха: здешние каналы наполнены всякою нечистотою. Для чего бы их не чистить? Неужели нет у Берлинцев обоняния?» [Карамзин 1987: 34]. Восторженное упоение появляется у Карамзина местами — большей частью тогда, когда он встречается с великими просвещенными европейцами (Виланд, Гердер, Лафатер и т.д.) или когда он осматривает безусловно прекрасные произведения просвещенного искусства (см. главу о Версале). При этом местами проскальзывает и осуждение Европы: она недостаточно просвещена. Русский путешественник показывает ее соотечественникам в качестве образца, но образец не всегда соответствует ожиданиям. Например, увидев под швейцарским городком Муртеном сложенные рядом с дорогой человеческие кости — останки французской армии Карла Смелого, пытавшегося покорить Швейцарию (и сохраняющиеся в качестве памятника победы уже три века), путешественник замечает:

Швейцары! неужели можете вы веселиться таким печальным трофеем? Бургундцы по человечеству были вам братья. Ах! естьли бы, омочив слезами сии остатки тридцати тысячь нещастных, вы с благословением предали их земле и на месте победы своей соорудили черный монумент, вырезав на нем сии слова: Здесь Швейцары сражались за свое отечество, победили, но сожалели о побежденных — тогда бы я похвалил вас в сердце своем. Сокройте, сокройте сей памятник варварства! Гордясь именем Швейцара, не забывайте благороднейшего своего име­ни — имени человека! [Карамзин 1987: 146—147. Курсив Карамзина].

Вероятно, и по этой причине (а не только из цензурных соображений) Карамзин умалчивает о тех событиях Французской революции, которым был свидетелем. Обманутые Европой ожидания станут одним из важнейших лейтмотивов русского имперского травелога. Эта тема объединит совершенно разных по своим убеждениям путешественников — от либерала Герцена до почвенника Достоевского. Перейдет она и в имперский травелог советского времени.

Необычным (и несентиментальным) травелогом XVIII века оказываются «Письма из-за границы» Д.И. Фонвизина. Они нацелены не столько на изображение души, сколько на изображение иного быта. Правда, быт при этом пропускается через фильтр субъективных ощущений. В восприятии путешественника обеды, как правило, плохи; перины в гостиницах недостаточно покойны; езда сама по себе неудобна. Заграница не нравится Фонвизину по той причине, что она нарушает весь привычный ему жизненный уклад. Франция, сообщает он из второго заграничного путешествия (1777—1778), — отнюдь не земной рай. В ней много хорошего, но много и дурного. Французы — невежды, их лучшие умы (Вольтер и Руссо) — капризны и тщеславны, а парижская жизнь безнравственна в самых своих основах. В Петербурге жить и удобнее, и нравственнее. То же самое пишет Фонвизин из третьего путешествия (1784—1785) о Германии:

Вообще сказать могу беспристрастно, что от Петербурга до Ниренберга баланс со стороны нашего отечества перетягивает сильно. Здесь во всем генерально хуже нашего: люди, лошади, земля, изобилие в нужных съестных припасах — словом, у нас все лучше, и мы больше люди, нежели немцы [Фонвизин 1959: 508].

То же и об Италии: «Вообще сказать можно, что скучнее Италии нет земли на свете <…>» [Фонвизин 1959: 532]. Исторически фонвизинское «путешест­вие на Запад» восстанавливает систему ценностей, характерную для допетровского сознания: свое, российское всегда оказывается более ценным, чем что бы то ни было европейское. В то же время «Письма из-за границы» предваряют как травелог Александровской эпохи, так и травелог середины XIX века. Отрицание и умаление чужих земель здесь основано у Фонвизина не на древнерусском «путешествии в неправедную землю», а на чисто имперском чувстве: для носителя имперского сознания нет иных империй, кроме собственной.

Существенно важны созданные в период екатерининского царствования путешествия по Новороссии и путешествия в Крым — впервые травелог использовал традиции колонизирующего путешествия для ментального присоединения к империи завоеванных территорий. Пространство, совсем недавно воспринимавшееся как чужое, теперь получило статус своего. Традиционные для Екатерининской эпохи славословия просвещенному монарху органически соединяются здесь с литературным пересозданием описываемой земли: новые топонимы, заселение новыми жителями, изменение государственного языка, возникновение новых городов, благоустройство, просвещение и пр. Интересно, что колонизирующее сознание русского имперского травелога направляется не на колонии, а на завоеванные восточноевропейские земли. Присоединение земель к империи становится актом их нового рождения (давняя история Северного Причерноморья при этом почти не вспоминается), их история начинается с чистого листа, их недавнее присоединение создает ощущение девственности и первозданности (что звучит в ту эпоху знакомым руссоистским напевом). Довольно скоро те же мотивы перейдут на давно уже присоединенную Прибалтику (в момент ее присоединения имперского травелога еще не существовало, травелог Александровской эпохи как бы присоединяет прибалтийские земли заново — забирая их назад у Наполеона), а также на земли, лежащие к западу от российских границ.

Наполеоновские походы русской армии и Отечественная война 1812 года приводят к существенным переменам в русском национальном самосознании. Оно окончательно освобождается от ученического комплекса. Теперь русский воспринимает себя полноправным европейцем, а в ряде случаев — человеком более просвещенным, чем рядовые европейцы. Эту перемену фиксирует один из самых знаменитых травелогов Александровской эпохи — «Письма русского офицера» Ф.Н. Глинки.

Заглавие этого текста демонстрирует преемственность по отношению к травелогу Карамзина. Однако с самого начала Глинка обозначает коренное отличие своего путешественника и от карамзинского, и от любого стернианского: «…я путешествовал по обязанности, а не от праздности или пустого любопытства» [Глинка 1808: 12]. Эта важная мысль повторена и в середине текста: «...но ты знаешь, любезный друг, что я иду, куда меня ведут, и не так, как хочу, но как велят <…>» [Глинка 1808: 80]. Позиция путешественника раздваивается: с одной стороны, он офицер русской армии — и именно в этом статусе путешествует (эта перемена настолько важна, что подчеркнута заглавием: Глинка сохраняет два первых слова карамзинского названия и меняет третье — с «путешественника» на «офицера»); с другой стороны, в свободное от службы время он частный человек, способный наслаждаться увиденными красотами (остаток сентименталистского подхода). Но путешественник-офицер ощущает и свою провиденциальную миссию: его пером движет не приватное чувство, а сама История. Его путешествие — не движение одинокого путника, а движение армии.

Пространство путешествия, таким образом, становится пространством освобожденным, обретая все признаки ничейного, вновь создаваемого, присоединяемого к империи. Показательно, что ничейной оказывается не только территория Польши (нерешенный вопрос о польской государственности поднимается путешественником неоднократно) или Галиции, но и немецкие земли (включая самые благоустроенные — королевство Саксония или герцогство Саксен-Веймар): они не входят ни в одну империю, следовательно, могут быть присоединены Россией. Вслед за экспансией армейской следует и культурная экспансия:

Народ Саксонский принимает Русских с почтением и сердечною радостию. <…> Все Русское входит здесь в употребление. На многих домах надписи Немецкие написаны Русскими словами, а на иных и совсем по-Русски. <…> Неоспоримо, что слава народа придает цену и блеск языку его. <…> Теперь уже всякий Саксонец имеет ручной Российский словарь — и скоро, скоро может быть, …там, где победа украшает лаврами знамена народа Русского, станут читать Русских писателей; станут дивиться Ломоносову, восхищаться Державиным, учиться у Шишкова, пленяться Дмитриевым, любоваться Карамзиным!.. [Глинка 1815, ч. 5: 61—62].

Молодому Карамзину показалось бы крайне неуместным популяризировать Шишкова и Дмитриева (и даже его собственное творчество) в стране Гёте и Шиллера. Но травелог Глинки уже по-настоящему имперский. Ломоносов и Державин в его восприятии равновелики Шиллеру и Виланду, потому что это главные поэты его империи.

Если для Карамзина Европа (и прежде всего Франция со Швейцарией) оказывались недостаточно просвещенными, то в восприятии Глинки французы — европейские варвары, забывшие о ценностях Просвещения. Начиная описание похода против Наполеона, совершенного в 1805—1806 годах, Глинка сообщает: «<…> мы спешим к берегам Рейна, где честолюбивый Галл уже возжег пожар войны; туда стоны утесненных народов призывают защитников» [Глинка 1808: 17]. О сменившейся парадигме говорят античные сравнения путешественника: русскую армию (в Шенграбенском сражении) он уподобляет тремстам спартанцам, французов — персидским полчищам. Себя путешественник видит Ксенофонтом, выводящим греческое войско с варварской земли и пишущим свой «Анабасис Кира». Французская дикость станет постоянной темой четвертой части, посвященной Отечественной войне 1812 года, а отстраиваемые силами пленных французов отбитые города (Борисов, Вильна) актуализируют тему нового творения, опробованную в путешествиях по Новороссии. После победы над Наполеоном Россия прямо уподобляется Римской империи (в военно-метафорическом ряду Барклай-де-Толли сравним с Катоном, Кутузов уподоблен римскому триумфатору, пожар Смоленска — гибели Помпеи и т.д.), а Франция и Париж, некогда город-светоч (от него остались Лувр, Французский театр, сад Тюильри и прочие объекты туризма, которые русский офицер посетит с традиционным восхищением), теперь воняют, как карамзинский Берлин. «Так это-то Париж! — думал я, видя тесные, грязные улицы, высокие старинные, запачканные домы и чувствуя, не знаю от чего, такой же несносный запах, как и за городом от тлеющих трупов и падл» [Глинка 1815, ч. 8: 10]. И упрек французам, доведшим свою империю до революции и заслуженного разгрома (войск императора-самозванца), очень напоминает упреки Карамзина: «Чем больше узнаю Французов, тем яснее понимаю, отчего так легко управляли ими Марат, Робеспьер и Бонапарте. Неограниченное владычество сих злодеев основывалось на неограниченной ветрености народа» [Глинка 1815, ч. 7: 141].

Травелог Александровской эпохи по-новому выстраивает европейское пространство. Россия оказывается едва ли не главной европейской страной. Чем далее путешественник продвигается на Запад, тем меньше духовности находит. Записки Глинки формируют новый стиль, соответствующий новым поли­тическим задачам. Временами еще попадаются сентиментальные интонации, однако основной прагматический тон «Писем» выстраивается как поверка-оценка европейских культур, произведенная россиянином. Греко-римские ассоциации путешественника не только дань эпохе классицизма, но и результат обретения подлинно имперского духа: Россия для него — единственная империя Европы. Ни Австро-Венгрия, ни тем более Франция не могут сравниться с величием и могуществом России. О Британской империи путешественник скромно умалчивает.

Идейная структура, выкристаллизовавшаяся в травелоге Глинки, сохранится на протяжении всей первой половины XIX столетия. Благородная и благо­дарная Саксония, славящая имя России и императора Александра, зло­вонные и неблагоустроенные французские города и многие другие мотивы, приобретшие символическое значение, повторяются в целом ряде путешест­вий 1830—1840-х годов. Новым имперским мотивом, впервые вышедшим на первый план в сочинении М.П. Погодина «Год в чужих краях (1839). Дорожный дневник» (опубликовано в 1844 году), становится идея славянского единства. Путешественник уделяет пристальное внимание славянским землям Восточной Европы (прежде всего Чехии и конкретно Праге), указывая на близость славянских языков и культур. Если в немецких землях так и не стали читать Державина и Карамзина, то интеллектуалы Праги очень заинтересованы русской литературой. Путешественниками-культуртрегерами становятся большей частью филологи, историки, фольклористы. При этом тексты, которые они пишу­т, соединяя травелоги с научными работами, адресованы не столько про­фес­сиональному сообществу, сколько широкому читателю. Идея славянского единства становится весьма популярной в различных кругах русского об­щества. Австро-Венгрия, которой давно принадлежит Прага, воспринимается русским общественным сознанием как недоимперия. Мысль перечертить ее грани­цы определит патриотическую программу почти на век вперед. Пу­тешествие, таким образом, структурирует славянский географический ореол, противопоставляя принцип национально-культурного самосознания принципу государственных границ.

В середине XIX века появляется еще один тип травелога — травелог-репорта­ж. Образцовым текстом такого рода следует признать «Парижские письма» (1847—1848) П.В. Анненкова. В них русский интеллигент, долго живущий в Париже, ведет полноправный культурный диалог с Европой. «Парижские письма» — это хроника культурной жизни Парижа, состоящая из рецензий на новейшие парижские спектакли и выставки картин (культурный шок, произведенный картинами Кутюра, Коро, Делакруа на выставке 1847 года в Лувре), разбора изменений в лекционных курсах Сорбонны и Collège de France и просто пересказа газетных новостей с развернутым комментарием. Все это проникнуто тонкой иронией повествователя, судящего взором просвещенного русского европейскую жизнь. Пожалуй, этот тип травелога вновь приближает жанр к архетипу (коммуникативная установка в нем преобладает), однако и тут можно увидеть имперское зерно. Париж в этом тексте как бы становится частью культурной и общественной жизни России, включаясь в орбиту империи. Местами путешественник Анненкова смотрит на Францию изнутри, местами со стороны и свысока. Если поколение Ф.Н. Глинки впервые ощутило себя ровней европейцу, то новое поколение, открывшее спор западников и славянофилов, ставит себя выше.

Письма Анненкова предвосхищают травелог А.И. Герцена. В «Письмах из Франции и Италии» (1847—1852) покинувший Россию западник попадает наконец на духовную родину. Однако Европа не оправдала его надежд: это уже не карамзинские упреки в несовершенстве, это полное разочарование. Жизнь Франции и Италии определяет мещанство, столицей мещанства оказывается Париж: «Видимый Париж представлял край нравственного растления, душевной устали, пустоты, мелкости; в обществе царило совершенное безучастие ко всему выходящему из маленького круга пошлых ежедневных вопросов» [Герцен 1955: 141]. Духовное горение русского путешественника не находит отклика на Западе: если средневековый пилигрим видел в Иерусалиме пустой гроб, то путешественник Герцена нашел в Европе лишь пустую колыбель.

Отлетевшая душа, расслабленность и бездуховность Европы вскоре станут стержневой темой путешествий на Запад, объединяющей русских авторов самых разных взглядов и направлений. Например, через 25 лет после «Писем из Франции и Италии» идейный противник Герцена — почвенник Ф.М. Дос­тоевский — вложит в уста Версилову, герою романа «Подросток» (1875), те же слова о европейском кладбище, похоронном звоне, сопровождающем европейскую мысль, и закатном солнце над Европой. Русские, по точному слову Дос­тоевского, чувствуют себя в Европе единственными европейцами. Имперскую составляющую этой темы помогает обнаружить не только презрение ко Второй империи (как и империя Наполеона I, империя Наполеона III — недоимперия), но и объявление себя эксклюзивными интерпретаторами наследия европейской культуры. Давняя идеологема Третьего Рима обретает многогранность и объем: теперь она восходит уже не столько к Москве как наследнице православной Византии, сколько к Санкт-Петербургу как наследнику Рима имперского и одновременно Рима всехристианского.

На этом фоне активно развивается новый тип литературы путешествий — антитравелог или антипутеводитель. Одним из ранних примеров такого рода можно назвать произведение Ф.М. Достоевского «Зимние заметки о летних впечатлениях» (1862—1863). Это текст, в котором традиционные приоритеты литературы путешествий перевернуты. Страны и города лишь названы, причем в главе, посвященной Англии, речь идет большей частью о Франции; в главе, анонсирующей Эйдкунен и первые заграничные впечатления, рассказывается исключительно о России и Фонвизине (его уничижительное высказывание о французах путешественник делает точкой опоры) и т.д. Перечисление достопримечательностей оказывается перечислением всего того, что путешественник не увидел: Рим (собор Св. Петра и папу), Берлин, Дрезден, Кёльн (в которых он побывал, но все равно что не был), Лондон (в котором он тоже был, но не видел собора Св. Павла. То есть видел, но сажен за двести, а рассматривать не стал). Рим и Лондон, столицы юга и севера, католицизма и англиканства, с двумя громаднейшими соборами Европы, как бы дополняют друг друга в пафосе отрицания. Германия, оказавшаяся между ними, тоже не заслуживает внимания: Кёльнский собор — «кружево, кружево и одно только кружево, галантерейная вещица вроде пресс-папье на письменный стол, сажен в семьдесят высотою» [Достоевский 1973: 48], а Берлин как две капли воды похож на Петербург, нечего было и ехать. «Те же кордонные улицы, те же запахи, те же… (а, впрочем, не перечислять же всего того же!). Фу ты, бог мой, думал я про себя: стоило ж себя двое суток в вагоне ломать, чтоб увидать то же са­мое, от чего ускакал?» [Достоевский 1973: 47]. Все города Европы, посещенные и непосещенные, не стоят внимания образованного русского. Само понятие «досто­примечательность» выпадает из сознания повествователя: в «стране святых чудес» святых чудес нет. Таким образом, имперское сознание не просто пытается подчинить себе европейские пространства, оно превращает Запад в дорогие сердцу развалины — наподобие римского форума. Не замечать Европу — новая стратегия имперского путешественника. Российская империя остается единственной на континенте.

Антитравелог окажется крайне востребованным в русской литературе кон­ца XIX столетия. Эту форму активно применяет в своих европейских очерках Г.И. Успенский. М.Е. Салтыков-Щедрин выстроит свой европейский травелог — цикл очерков «За рубежом» (1880—1881) — в соответствии со стратегией антипутеводителя: обсуждению российских проблем посвящено значительно больше места, чем непосредственному восприятию Европы; главное впечатление от поездки — обезличенные люди, которыми заполнены все города; только Берлин и Париж имеют каждый свою мерзкую физиономию. Берлин превращается в локус солдатчины и потенциальной угрозы. Париж, как и у Герцена, — локус мещанского благополучия. В восприятии Щедрина он мало отличается от Москвы, ибо воняет самодовольством.

Путешествие по империи, напротив, приобретает все большую значимость на протяжении XIX века. Описание своих территорий осмысляется как имперское пересоздание диких земель, созидание цивилизации на месте хаоса и утверждение российской государственности. Передвижение путешественника сообщает динамику описываемым местам: читатель видит территории в развитии, в соединении прошлого и настоящего, переходящими в имперскую вечность. Например, одним из наиболее важных маршрутов оказываются путешествия по Сибири. «Письма из Сибири» (1826), написанные историком П.А. Словцовым, утверждают саму идею российской Сибири. Активно развиваются региональные травелоги — демонстрируя разнообразие и величие самой большой империи планеты. Показательны, например, уральские травелоги. Первоначально они связаны с преодолением Уральских гор, попаданием на горные заводы и полны теллурической таинственности изначального бытия. С развитием регулярного пароходного сообщения (середина XIX века) горы отходят на второй план, на первом же оказывается река и цивилизация, становящаяся вдоль нее. Сам пароход как символ и инструмент имперского пересоздания пространства олицетворяет принцип цивилизации, приходящей в дикие места. Появление железнодорожного транспорта еще более усиливает цивилизационное задание травелога. Преодоление горных перевалов становится быстрым и привычным, движение поезда и прокладка новых железных дорог, связанная с технократическим характером уральской местности, упорядочивают пространства и стремят все далее на Восток имперский проект (подробнее см.: [Власова 2010]). Строительство Транссибирской магистрали и Китайско-Восточной железной дороги (см. огромные путеводители по этим дорогам, изданные в начале XX века, а также известный травелог генерала А.В. Верещагина) доводят цивилизационный проект до восточных рубежей империи и оформляют экспансию России в Маньчжурии и Китае.

Особый сюжет русского имперского травелога представляет путешествие на Восток. Пожалуй, только этот маршрут сопоставим с западноевропейским ориенталистским проектом, описанным Э. Саидом. Ряд путешествий в Персию и Турцию, включая пушкинское «Путешествие в Арзрум» (тип пушкинского путешественника практически тот же, что у Ф.Н. Глинки), совмещают традиционный для путешествий на Восток «экзотизм» с описанием земель как предмета потенциального завоевания. С присоединением к Российской империи Центральной Азии путешествия в эти земли стали русским вариантом колонизирующего путешествия. Путешествия в Индию, Сиам, Китай и Японию (включая знаменитое путешествие цесаревича Николая в 1890—1891 годах), с одной стороны, демонстрируют потенциальную экспансию империи на Дальний Восток, с другой — воспринимаются как продвижение европейской цивилизации, частью которой оказывается Россия.

Однако основным сюжетом русского имперского травелога следует признать путешествие на Запад. Перефразируя Саида, утверждавшего, что именно в противостоянии Востоку складывается западная идентичность, можно сказать, что российская имперская идентичность складывается в политическом и культурном противостоянии Европе. Умаление Европы, постепенно и последовательно проведенное в травелоге XIX столетия, можно осмыслить как важнейший стержень имперской идеологии, приведший в конечном счете к Первой мировой войне. Имперский Берлин как локус агрессии и солдатчины — и противостоящий ему расслабленный и ветреный Париж (при факультативности Вены в русских путешествиях: Вена нередко осмысляется как узловая железнодорожная станция на пути в Италию или на юг Франции) определяют ключевые точки имперского травелога уже в 1880-е годы. На протяжении трех последующих десятилетий силовые линии травелога будут доведены до максимального напряжения.

Советский травелог, появившийся в начале 1920-х годов, еще до оформления имперских черт внутри советской идеологии, наследует традиции русского имперского травелога. Учитывая смещение силовых линий в послевоенной Европе (теперь Берлин — близкий «нам» город, а Париж — столица капиталистической Европы, но при этом еще и город буржуазных революций, функционально рифмующийся с Петроградом и Москвой), он выстраивает советскую идентичность в противостоянии с идентичностью западного буржуа. Европейский травелог предстает как путешествие в мир прошлого, азиатский травелог (в том числе маршрут, включающий Турцию, где только что произошла своя антирелигиозная, антифеодальная и антизападная революция) — как посещение потенциального союзника, более отсталого, чем «мы», но уважающего и любящего «нас». Советский Союз позиционирует себя вождем движения угнетенных народов (интенции восточных путешествий), а также вождем всех угнетенных классов (интенции западных путешествий). Путешествия по Союзу Советов не просто продолжают цивилизационно-имперский проект путешествий XIX века, они усиливают заложенную в нем идею пересозда­ния географии: новое административное деление с приданием ряду губерний стату­са республик и автономных республик (по смыслу слов, независимых и свободных государств) подается как возрождение запущенных территорий, превращение заштатных городишек в новые столицы республик и краев аналогично строительству новых городов; увеличение количества столиц оказывается символическим развитием территорий.

Важнейшим моментом советских травелогов становится ре-номинация объектов. Она свойственна любому имперскому травелогу (переводя иностранные названия на собственный язык, путешественник переназывает объекты, тем самым деформируя их, подчиняя иному узусу), но советский травелог воспринимает ее как основу географической политики. На территориях, при­соединяемых к империи, происходит тотальное изменение топонимов (Ка­рельский перешеек в 1940 году, Калининградская область в 1946 году, ряд переименований в ГДР и других странах социалистического лагеря) — точно так же поступают с топонимами в советских городах (превращение Петербурга-Петрограда в Ленинград с переименованием улиц и площадей всего центра города; такое же изменение московской топонимики в соединении с изменением самого городского пространства — рисунка улиц и площадей). Интересно, что в советских травелогах мы находим тот же прием в качестве значимой шутки и символического акта одновременно. Путешествуя по США, Б. Пильняк так переименовывает Лос-Анджелес: «Приехали в Лос-Анджелес — в Архангельск, если перевести по-русски» [Пильняк 1933: 118].

Новому номинативному подходу соответствует и новый информативный подход. Советский травелог игнорирует все то в ином пространстве, что не соответствует его представлениям о жизни. Например, рассказывая о Берлине 1920—1930-х годов, советские путешественники уделяют много внимания транспортной инфраструктуре (это объект для заимствования), голоду и безра­ботице (проклятие буржуазного мира), массовым демонстрациям пролетариа­та (близость советской культуре), социалистической культуре (революционные песни немецких поэтов и пьесы Эрнста Толлера, идущие в театрах); отмечает­ся даже пение советских революционных песен («Смело, товарищи, в ногу») в берлинской пивной. Но нет ни слова о Берлинском филармони­ческом оркест­ре, о немецком экспрессионизме и Баухаузе (исключение — упомина­ние того и другого в единственном травелоге И.Г. Эренбурга), о взаимодействии русского и немецкого современного искусства (творчество В.В. Кандинского, например), о новом немецком театре и даже о Б. Брехте. Темами для травелога становится только то, что работает на нужную внешнеполитическую идею, и только то, что делает из Германии второй СССР. Все самобытные артефакты остаются вне внимания и тем самым перестают существовать. Задача ментальной колонизации пространства не просто выходит на первый план, она доминирует над всем остальным. К середине 1930-х годов многие травелоги (например, тексты Л. Никулина) будут сочиняться по материалам газет, вне всякой связи с реальным путешествием и непосредственными впечатлениями (см. подробнее: [Пономарев 2013]).

Советский травелог довел до логического завершения идейный принцип имперского травелога. Литературное перемещение стало механизмом преобразования чужого пространства в свое. Присоединением неопределившегося пространства к империи. При этом любое неимперское пространство воспринимается как неопределившееся и потенциальные границы империи не оканчиваются нигде. Имперская география, создаваемая травелогом, формирует сознание как внутреннего, так и внешнего читателя. Для читателя внешнего, с одной стороны, создается иллюзия зеркальности двух пространств — их почти полного сходства; с другой стороны, последовательно проводится мысль, что внутри империи жизнь лучше, так как она упорядочена. Для читателя внутреннего формируется иллюзия, что вне империи живут почти так же, как у нас, но хуже. Это вызывает желание присоединить страдальцев к империи из гуманных соображений.

В условиях затрудненного перемещения по собственной стране и внешнему миру травелог в Советском Союзе оставался единственным источником информации о жизни и быте других территорий. Имперские штампы советского травелога легко воспроизводились идеологизированным массовым сознанием. Не исключено, что и сегодня эти штампы продолжают жить в российском социуме: при актуализации знакомых имперских мифологем они всплывают из подсознания.

 

Библиография / References

[Власова 2010] — Власова Е.Г. «Дорожные дискурсы» уральского травелога XVIII — начала XX // Вестник Пермского университета. 2010. Вып. 6 (12). С. 115—121.

(Vlasova E.G. «Dorozhnye diskursy» ural’skogo traveloga XVIII — nachala XX // Vestnik Permskogo universiteta. 2010. Vol. 6 (12). P. 115—121.)

[Герцен 1955] — Герцен А.И. Письма из Франции и Италии // Герцен А.И. Собр. соч.: В 30 т. Т. 5. М.: Изд. АН СССР, 1955.

(Gerzen A.I. Pis’ma iz Francii i Italii // Gerzen A.I. Works: In 30 vols. Vol. 5. Moscow, 1955.)

[Глинка 1808] — Глинка Ф. Письма русского путешественника о Польше, Австрийских владениях и Венгрии. М.: Тип. П. Бекето­ва, 1808.

(Glinka F. Pis’ma russkogo puteshestvennika o Pol’­she, Avstrijskih vladenijah i Vengrii. Moscow, 1808.)

[Глинка 1815] — Глинка Ф. Письма русского офицера о Польше, австрийских владениях, Пруссии и Франции: В 8 ч. М.: Тип. С. Селивановского, 1815.

(Glinka F. Pis’ma russkogo oficera o Pol’she, avstrijskih vladenijah, Prussii i Francii: In 8 parts. Moscow, 1815.)

[Достоевский 1973] — Достоевский Ф.М. Зимние заметки о летних впечатлениях // Достоевский Ф.М. Полн. cобр. соч.: В 30 т. Т. 5. Л.: Наука, Лен. отд., 1973. С. 46—98.

(Dostoevskij F.M. Zimnie zametki o letnih vpechatlenijah // Dostoevskij F.M. Complete Works: In 30 vols. Vol. 5. Leningrad, 1973. P. 46—98.)

[Карамзин 1987] — Карамзин Н.М. Письма русского путешественника. Л.: Наука, Лен. отд., 1987.

(Karamzin N.M. Pis’ma russkogo puteshestvennika. Leningrad, 1987.)

[Лотман, Успенский 1987] — Лотман Ю.М., Успенский Б.А. «Письма русского путешест­венника» Карамзина и их место в развитии русской культуры // Карамзин Н.М. Письма русского путешественника. Л.: Наука, Лен. отд., 1987. С. 525—606.

(Lotman Ju.M., Uspenskij B.A. «Pis’ma russkogo pute­shestvennika» Karamzina i ih mesto v razvitii russkoj kul’tury // Karamzin N.M. Pis’ma russkogo puteshestvennika. Leningrad, 1987. P. 525—606.)

[Пильняк 1933] — Пильняк Б. О’кэй. Американский роман. М.: Федерация, 1933.

(Pil’njak B. Okay. Amerikanskij roman. Moscow, 1933.)

[Пономарев 2013] — Пономарев Е.Р. Типология советского путешествия. «Путешест­вие на Запад» в литературе межвоенно­го периода. 2-е изд. СПб.: СПбГУКИ, 2013.

(Ponomarev E.R. Tipologija sovetskogo puteshest­vija. “Puteshestvie na Zapad” v literature mezhvoennogo perioda. 2 ed. Saint Petersburg, 2013.)

[Фонвизин 1959] — Фонвизин Д.И. Письма // Фонвизин Д.И. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. М.; Л.: ГИХЛ, 1959.

(Fonvizin D.I. Pis’ma // Fonvizin D.I. Works: In 2 vols. Vol. 2. Moscow; Leningrad, 1959.)

[Said 1978] — Said E.W. Orientalism. New York: Pantheon Books, 1978.