купить

Дети равнины: Герман Садулаев как постсоветский и (пост)колониальный писатель

Stanislav Lvovsky. The Lowland’s Children: German Sadulaev as a Post-Soviet and a (Post-)Colonial Writer

 

Станислав Львовский (Оксфордский университет, аспирант факультета средневековых и современных языков) halfofthesky@gmail.com.

УДК: 821.161.1+82-31+82-32

Аннотация:

В статье рассмотрены тексты Германа Садулае­ва, чья проза представляет собой яркий пример постколониального письма в постсоветской литературе. В фокусе статьи — в основном ранние произведения писателя: сборник повестей и рассказов «Я — чеченец!» (2006) и роман «Шалинский рейд» (2010). Хотя рассмотренные тексты носят несомненные признаки постколониальности, и протагонисты, и фигура повест­вователя в прозе Садулаева обнаруживают более сложную внутреннюю структуру, нежели в классических постколониальных произведениях, что связано, среди прочего, с тем, что его проза отражает тесное переплетение постсоветского и постколониального.

Ключевые слова: Чеченская Республика, Герман Садулаев, субалтерные исследования, постколониальные исследования, постколониальные литературы, постсоветская литература, русская литература

 

Stanislav Lvovsky (University of Oxford, DPhil candidate, Faculty of Medieval and Modern Languages) halfofthesky@gmail.com

UDC: 821.161.1+82-31+82-32

Abstract:

The article draws attention to the works of German Sadulaev, whose fiction provides a vivid example of postcolonial writing in post-Soviet literature. The analysis is focused on Sadulaev’s early works, namely his short fiction collection «Ia — chechenets» [I Am a Chechen] (2006) and the novel «Shalinskii Reid» [The Raid on Shali] (2010). Though the texts in question show all evidence of a postcolonial condition in accordance with the existing scholarship, both the protagonists and figure of the narrator in Sadulaev’s writing are more complex than those of a former colonial subject, since the intertwinement of the post-Soviet and postcolonial conditions is the most important constitutive element of his fiction.

Key words: Chechen Republic, German Sadulaev, postcolonial studies, subaltern studies, postcolonial literatures, post-Soviet literature, Russian literature

 

 

Первая повесть Германа Садулаева (р. 1973) «Одна ласточка еще не делает весны» была опубликована в журнале «Знамя» в 2005 году [Садулаев 2005], а на следующий год вышла книга «Я — чеченец» [Садулаев 2006]. С тех пор Садулаев превратился в фигуру, вполне заметную на российском литературном поле: его романы «Таблетка» и «Шалинский рейд» вошли в короткие листы премии «Русский Букер» в 2008 и 2010 годах [Объявлены финалисты 2008, 2010]. «Шалинский рейд» вошел также в список финалистов премии «Большая книга» — однако ни «Букера», ни «Большую книгу» Садулаев не получил, а стал лишь лауреатом премии «Знамени» [Михайлова 2011]. Садулаев, кроме того, довольно активно работает на ниве публицистики и охотно выступает в качестве публичной фигуры, чьи провокационные высказывания на политические темы вызывают порой широкий резонанс. Так, глава Чеченской Республики Рамзан Кадыров даже высказался однажды о Садулаеве следующим образом: «[Т]акого писателя у нас нет, во-первых. А во-вторых, он если вот такие вещи пишет, он не чеченец и даже не мусульманин, даже не человек» [Для омбудсмена 2010].

Садулаев — далеко не единственный постсоветский писатель, обращающийся к проблемным отношениям России с кавказскими территориями. Эти отношения — и в первую очередь две чеченские войны — нашли отраже­ние в современной русской прозе. Достаточно назвать Владимира Маканина («Кавказский пленный», 1995), Захара Прилепина («Патологии», 2005), Алису Ганиеву («Салам тебе, Далгат», 2010) и Марину Ахмедову («Дневники смертницы: Хадижа», 2011), — хотя список можно продолжать еще долго. Садулаев, однако, остается чуть ли не единственным — и во всяком случае, наиболее известным как отечественному, так и зарубежному читателю автором, чьи произведения оказываются репрезентацией взгляда Другого. В настоящей статье я попытаюсь, с одной стороны, проанализировать этот взгляд, а с другой — ответить на вопрос, почему именно Садулаев был «принят» в качестве Другого как читателями, так и значительной частью экспертного сообщества. Речь пойдет о том, что книги Германа Садулаева, во-первых, представляют собой в известном смысле образец (пост)колониальной литературы, а во-вторых, могут послужить отличным материалом для анализа сложной диалектики постсоветской разновидности постколониальности.

 

Постсоветское, русское, северокавказское, постколониальное

Упомянутая разновидность постколониальности находится в центре весьма примечательной дискуссии, сфокусированной на попытках приложения пост­колониального дискурса к постсоветской литературе и к постсоветской ситуа­ции в целом. Колониальность выглядит по-разному в контексте разных империй и разных колоний — и точно так же варьируются постколониальные состояния. Попытки прямого применения к России теоретических конструкций (связанных ли с ориентализмом или с (пост)оксидентализмом), уже существующих в области постколониальных исследований, являются, по всей видимости, методологически некорректными. Как замечает Александр Эткинд,

[р]азличные способы распространения империй по земному шару определяли различные способы колониального управления и практики применения военной силы, но также разные формы науки и культуры. В XIX веке Россия была, наряду с Британией и Францией, колониальной империей, а также колонизированной территорией наподобие Африки или Вест-Индии. В разных своих аспектах и в разные периоды русская культура была и субъектом, и объектом ориентализации. Таким образом, приложение постколониальных идей к России требует работы не только историков, но и теоретиков [Etkind 2010: 128, курсив в оригинале].

Александр Эткинд основывается на понимании России как страны, колонизирующей саму себя [Эткинд 2013]. Эта концепция демонстрирует возможности успешного ее применения в литературоведении [Липовецкий 2012; Кукулин 2012], в особенности на примере современной русской литературы, позволяя проявить многие черты и смыслы, до сих пор ускользавшие от внимания исследователей. В то же время в случае Германа Садулаева мы имеем дело не с литературой, которая должна рассматриваться внутри сложного, многослойного представления о «внутренней колонизации», но с постколониальной литературой в прямом, классическом, если можно так сказать, смыс­ле слова. Впрочем, литература эта оказывается также весьма сложным и специфичным объектом исследования.

Так, Мадина Тлостанова пишет о двух видах различия — колониальном и имперском: первое отсылает «к отличию между современными капиталистическими империями (сердцем Европы) и их колониями», в то время как второе, имперское различие относится к странам-неудачникам, «которые не смогли либо были лишены различными обстоятельствами и силами возможности осуществления своей имперской миссии в период Нового времени и оказались в результате на вторых ролях» [Tlostanova 2012: 134]. Такие империи второго плана (second-rate empires) были

интеллектуально, эпистемически или культурно колонизированы победителями <…> и выработали логику догоняющих, сопряженную с целым рядом тревожных неврозов, коллективных шизофренических комплексов, идеологиями «осажденного лагеря» или, напротив, идеологиями, представляющими поражение как победу [Tlostanova 2012: 134].

По мнению Тлостановой, Россия сформирована тем, что автор называет «внешним имперским различием», и представляет собой «парадигматический случай <…> двуликой империи, — богатой, но бедной; богоданной, но потерпевшей неудачу; империей с долгой историей попыток поверхностного усвоения тех или иных элементов модерности, но строящейся на иных основаниях». И далее: «…специфическая природа такой империи второго плана, вечно неуверенной в себе и оглядывающейся на Запад, порождает трансформированные постколониальные импульсы» [Tlostanova 2012: 135]. Согласно автору, ситуация проецирования Россией своего комплекса неполноценности на колонии в самой России породила

комплекс второсортного европейца. В Центральной Азии она привела к самоориентализации, а на Кавказе — к символическому самоотрицающему причислению себя к «белой» культуре (self-whitening) и последовавшему за этим подавлению альтернативных политических и социальных движений [Tlostanova 2012: 135].

Автор отмечает «параллели и пересечения между постколониальными комплексами и посткоммунистическими синдромами», утверждая, что «мож­но говорить о специфической риторике советской (или шире, социалистичес­кой) модерности, в которой все еще эксплуатируется знакомая логика колониальности» [Tlostanova 2012: 136].

При заметных различиях в риторике колониальные практики Российской империи (а позже и СССР) на Кавказе представляют собой, возможно, наиболее яркий пример родства с соответствующими практиками европейских колониальных держав в их заморских колониях. Владимир Бобровников, в частности, не только обнаруживает значительное сходство колониальной политики России на Кавказе с колониальной политикой Франции в Алжире, но говорит о том, что наряду с заимствованием колониального опыта из одного источника, а именно из практик Османской империи, имел место «сознательный обмен колониальным опытом» между двумя империями [Бобровников 2010: 202]. Тлостанова также обращает внимание на имитационную природу в практике отечественного колониализма, описывая русских офицеров на Кавказе или в Центральной Азии как актеров, «в каком-то смысле играющих роли британских офицеров в Индии или Африке» [Tlostanova 2005: 16]. Советская администрация унаследовала от прежней империи множество колониальных практик [Полян 2011], что, применительно к Чечне, о которой дальше в основном и пойдет речь, вылилось в конце концов в «Операцию чечевица» 1944 года, в ходе которой основная часть чеченского и ингушского населения была депорти­рована в Среднюю Азию, а административно-территориальная единица под назва­нием «Чечено-Ингушская АССР» была упразднена. Российская колониальная политика на Северном Кавказе, разумеется, отличалась от той, что проводилась в Средней Азии или даже в Закавказье, и не воспроизводила целиком и полностью опыт Британии или Франции. В частности, «религиозный и языковой элементы выступали более важным критерием формирования инаковости, а этнический оставался своего рода условной уступкой расовым дискурсам Западной Европы» [Тлостанова 2004: 57] (см. также: [Каппелер 1997: 125–144]). Однако в целом российские колониальные практики приближались к практикам мировых империй настолько, насколько позволяли обстоятельства.

Важно коротко обсудить проблематичность самого термина «постколониальность» в контексте разговора о текстах Германа Садулаева — точнее, даже не всего термина, а префикса пост-. Действительно, Чечня de jure является частью Российской Федерации. Вместе с тем, ее статус de facto по меньшей мере не совсем обычен, поскольку:

патронатно-клиентские отношения центральных и северокавказских элит, предполагающие готовность «Москвы» в обмен на лояльность своих клиентов предоставить им практически безраздельную власть на «вверенных территориях», неожиданно напоминают очень архаические формы административной зависимости <…> прежде всего феодальный вассалитет и систему личной унии [Эткинд, Уффельманн, Кукулин 2012: 50].

Можно, видимо, говорить о широком консенсусе, сложившемся по этому вопросу, в соответствии с которым Северный Кавказ в значительной степени является самоуправляемой территорией. Сергей Маркедонов, в частности, отмечал в 2010 году, что «в Чечне возникла такая конфигурация сил, в рамках которой радикальная автономизация была получена в обмен на декларирование лояльности» [Goble 2010] (см. также: [Маркедонов 2013]). Аркадий Бабченко, журналист «Новой газеты», срочником прошедший Первую чеченскую войну (1996–1998), а затем, уже в 2000 году, еще шесть месяцев прослуживший в Чечне добровольно, писал в 2009 году, что «окончание контртеррористической операции» на самом деле

означает только одно: что Кремль вручил Рамзану Кадырову ключи от региона, чтобы тот правил им, и дал Кадырову полную свободу как полноправному и единоличному хозяину Чечни. Той Чечни, о которой одно мы уже знаем твердо: сло­во Кадырова в ней — закон [Babchenko 2009].

Наконец, Алексей Малашенко еще в 2011 году указывал на то, что экспер­ты и политики в том, что касается Северного Кавказа, все чаще прибегают к термину «внутреннее зарубежье». Малашенко перечисляет и ряд особенностей, ко­торые превращают регион в «особую “зону”, радикально отличную от осталь­ной России»: чрезвычайно высокий уровень насилия; абсолютное недоверие, испытываемое населением по отношению к федеральным властям, и, наконец, тот факт, что «[р]оссийское законодательство на Северном Кавказе является в значительной степени не более, чем формальностью» [Malashenko 2011: 4]. Согласно Малашенко, федеральные власти также не в состоянии полностью контролировать выделяемые из бюджета средства, а в целом

отношения между Северным Кавказом и федеральной властью строятся по схеме, крайне напоминающей схему «патрон—клиент», т.е. отношения эти существуют на базе личных договоренностей и взаимных обязательств. В то же время присутствие силовых структур, подчиняющихся Москве, придает этим отношениям оттенок колониального администрирования [Malashenko 2011: 6].

Однако вместе с тем важно (и возможно, гораздо важнее), что «около 60% граждан страны поддерживают отделение региона от России» [Malashenko 2011: 2] (см. также: [Markedonov 2013]. Статус Северного Кавказа как части нынеш­него российского государства имеет, таким образом, весьма сложную природу. Причин этого не имеет смысла искать исключительно в событиях постсоветской эпохи — как замечает Малашенко, «проблема “внутреннего зарубежья” возникла задолго до распада Советского Союза и даже до его создания» [Malashenko 2011: 2, курсив в оригинале]. Он полагает, что этот феномен можно проследить к XIX веку, «когда Кавказ и Центральная Азия были включены в состав Российской империи», но «в том, что касалось внутренних дел, продолжали функционировать, опираясь на собственное традиционное устройство, социокультурное и этнорелигиозное» [Malashenko 2011: 2]. Статус этот, до 1985 года обладавший относительной устойчивостью, пережил с тех пор попытки отделения и две войны, причем вторая затронула не только Чечню, но и Дагестан. В термине «внутреннее зарубежье», очень точно описывающем ситуацию, предъявлена внутренняя динамика деколонизации. Малашенко приходит на этот счет к довольно однозначному выводу:

Федеральный контроль ослабевает, становясь в некоторых случаях номинальным; исполнение российских законов обеспечить невозможно. Российская гражданская идентичность все более явно отступает под напором идентичности исламской, более динамичной <…> Северный Кавказ становится самоуправляемым, и кажется, это подходит обеим сторонам [Malashenko 2011: 10].

Здесь и далее постколониальность понимается как политическое/культурное состояние, следующее за деколонизацией. Несмотря на то что в нашем конкретном случае деколонизация представляет собой незавершенный проект, работы по которому разворачиваются у нас на глазах (при отсутствии, впрочем, гарантий, что они непременно будут закончены в сколько-нибудь обозримом будущем), — статус «внутреннего зарубежья», в котором пребывает весь регион и Чечня в особенности, позволяет говорить о текущем состоянии как о (пост)колониальном. Разумеется, до состояния «полной постколониальности» Северно­му Кавказу предстоит чрезвычайно долгий путь, — однако и предшествовавшее нынешнему «полностью колониальное» состояние осталось позади, и видимо, навсегда. Принимая во внимание также и тот факт, что Северный Кавказ сегодня гораздо более независим в культурном отношении, нежели в политическом, тексты Садулаева следует обозначать как (пост)колониальные, лишний раз подчеркнув среди прочего своеобразие рассматриваемой ситуации.

 

«Я помню все это»: память, меланхолия и ностальгия

Я помню все это. Помню повозки и усталых людей. Помню их быков, коров, лошадей. Помню, как в предрассветный сумерек они возжигали огонь на вершине холма, поливали пламя топленым маслом и распевали заклинания. Мне до сих пор иногда это снится. И когда я закрываю глаза, я ясно вижу это. Только вижу сверху, нет, не очень высоко, не с далеких небес, я вижу это с высоты птичьего полета, с высоты полета ласточки над весенней землей [Садулаев 2006: 32—33].

Эта цитата из первой опубликованной повести Садулаева, «Одна ласточка не делает весны», лишь один из многих примеров его обращения к дискурсу памяти, воспоминания и, неизбежным образом, забвения. Не будет преувели­чением сказать, что повествователи «Одной ласточки…» и «Шалинского рей­да» одержимы памятью[1]. Последний постоянно повторяет: «я помню все», «я помню все это», «я хорошо это помню» [Садулаев 2010: passim]. Он даже рисует по памяти план своей старой школы: «Я еще помнил, где находится каждый кабинет» [Садулаев 2010: 233]. Позже он становится в отряде повстанцев связным именно благодаря своим выдающимся способностям: «[Я] нес сообщения, распоряжения и планы ГКО — устно, записанные в моей памяти» [Садулаев 2010: 264].

В обоих случаях память оказывается источником тревоги и напряжения. На нее нельзя положиться: в любой момент она может внезапно прийти в столкновение с памятью других либо с реальностью. Нарратора «Одной ласточки…» преследуют своего рода апокалиптические воспоминания о будущем, в частности о депортации 1944 года и одновременно — о двух еще только предстоящих чеченских войнах:

Память моя. Я не могу связать твои нити, не могу соткать полотна. Я помню все, и я ничего не помню. Я помню то, что было тысячи лет назад, я помню то, что было с другими людьми, и то, что только могло быть, я помню то, чего никогда не было, и иногда я помню то, что еще только будет. Такая память зовется сумасшествием [Садулаев 2006: 61].

Эта пророческая, иррациональная и атемпоральная память сосуществует с личными воспоминаниями, которые, в свою очередь, пропитаны меланхолией и ностальгией. Тамерлан из «Шалинского рейда», в частности, описывает СССР как потерянный рай:

Знаете, за что я люблю советское время? В Советском Союзе была любовь. И был секс, но чистый, непорочный, первозданный. Таким сексом занимались Адам и Ева в раю до грехопадения. <...> И это был самый чудесный секс. Сорвать — нет, зачем срывать — просто наклониться вдвоем к одному цветку и вдыхать его аромат. Смотреть на звезду, утреннюю звезду, даже не прикасаясь друг к другу [Садулаев 2010: 35—36].

Советское имперское прошлое оказывается здесь локусом памяти, с одной стороны, о счастливом детстве (и отрочестве), а с другой — о мирной, спокойной жизни вообще. Важно отметить, что Советский Союз как таковой для Садулае­ва не является чистым объектом ностальгических переживаний: его отно­шение к канувшей империи амбивалентно. Так, в «Одной ласточке…» советская власть навязывает применение пестицидов, приводящее к гибели коров, — корова же в повести прямо символизирует родину и в целом описана как источник самой жизни. В «Шалинском рейде» бывшие советские чиновники имеют запас цинизма, позволяющий им без сожалений переметнуться на другую сторону противостояния и за несколько лет превратиться в ревностных мусульман. При этом в тексте чрезвычайно заметна тоска по тому, что следует, вероятно, назвать советской модерностью, — тоска, особенно оттеняемая мгновенной демодернизацией, и особенно в «Шалинском рейде». Тамерлан различает равнинных чеченцев и горцев, ламарой. Его соседи и земляки-шалинцы, относящиеся к первой категории, не просто считают себя образованнее и современнее тех, кто жил в «диких горных аулах», но считают «себя и только себя “настоящими чеченцами”»:

Нам, выпестованным советской властью в интеллигентов, было обидно и страш­но, когда толпы необразованных людей, спустившихся при Дудаеве с гор, заиме­ли силу и авторитет, отодвинули нас на второй план [Садулаев 2010: 104].

В многочисленных работах, посвященных исследованиям культуры, отмечалось, что ностальгия является чрезвычайно распространенной и устойчивой чертой не только постколониальных литератур [Walder 2011; Su 2005], но и литературы постсоветской, не говоря уже о том, какое заметное место ностальгия занимает в постсоветских культурных практиках вообще. Источники этой ностальгии сколь многочисленны, столь и разнообразны. Ностальгия садулаевской прозы — это не «просто» постсоветская ностальгия, постимперская тоска по советскому золотому веку. Не слишком схожа она и с «реставриру­ющей» ностальгией, характерной для периода интенсивного формирования пост­колониальных наций. В «Одной ласточке…» Садулаев предпринимает попытку создания примордиалистского мифа о чеченской нации, но результаты не убеждают, кажется, даже его самого, — что, по всей видимости, является причиной, по которой соответствующие фрагменты перемежаются прямыми отсылками к теории этногенеза Л.Н. Гумилева[2]. Наличие в тексте одновременно двух «гумилевских» терминов («Великая Степь» и «Хазарский каганат») недвусмысленно свидетельствует о происхождении теоретической подкладки садулаевских идей. Гумилев в «Одной ласточке…» даже назван прямо:

То, что происходит с чеченским народом, Лев Гумилев назвал бы пассионарным перегревом. От этого и героизм чеченцев, их активность, их воспроизводство, но и фатализм, самопожертвование [Садулаев 2006: 45].

Для теории Гумилева характерно «строго эссенциалистское и натуралистическое понимание этнического», в рамках которого этничность описывается «как биологический феномен, а этнические группы или этносы — как природные существа» [Bassin 2015: 168]. Тем не менее еще одной составляющей создаваемого здесь эклектичного мифа оказывается подход, проходящий, неожиданным образом, скорее по ведомству социального конструкционизма. Сразу вслед за процитированным выше абзацем о «пассионарном перегреве» Садулаев пишет следующее:

Если «война до последнего чеченца» не будет завершена, если чеченцы выживут и станут народом, благодарить за это они должны будут Россию, которая лучше всяких солнечных аномалий зажгла в них пассионарность, заставила встать плечом к плечу и внушила каждому: арию, хурриту, хазару — ты чеченец. Русские — наша последняя надежда [Садулаев 2006: 45—46].

Вернемся к ностальгии, имеющей и в «Одной ласточке…», и в «Шалинском рейде» (а также, например, в повести «Когда проснулись танки») не слишком сложную, но и не совсем очевидную природу. Это ностальгия привилегированной прежде части подданных империи, «выпестованных» колониальной властью, тесно переплетенная с устойчивым ресентиментом в отношении необразованных толп «спустившихся с гор». Это ностальгия по давно утерянной, но все еще вожделенной стране счастливого невинного детства, позднее разрушенной совместными усилиями колониальной власти и «обитателей диких аулов». Ностальгия, отягощенная глубокой меланхолией, никогда не отпускающим чувством потери и вины, которую всегда испыты­вают выжившие. Но более всего это ностальгия по цельности собственной идентичности — даже если цельность эта на деле никогда не существовала или была иллюзорной.

 

«Склеить осколки»: расщепленные идентичности

Теперь мне очень важно восстановить все, в подробностях. Воскресить свою память, продлить свое прошлое в настоящее, в будущее, собрать и склеить осколки. Ведь я еще хочу жить, я так хочу жить! А жизнь — это подробности [Садулаев 2006: 145].

Этой декларации Зелика (Зелимхана), одного из двух близнецов-протагонистов повести «Когда проснулись танки», эхом вторит второй близнец, Динька:

Я создаю все заново, склеиваю, собираю. И иногда мне светло и спокойно. А иногда больно, очень больно, я даже не хочу думать об этом, не хочу вспоминать. Но я должен. Иначе мне не найти себя, не выстроить, не собрать целиком [Садулаев 2006: 150–151].

Оба героя (как и автор) — сыновья отца-чеченца и русской матери. Один из них остаeтся в Шали и позднее присоединяется к повстанцам. Второй отправляется в Россию, где становится полицейским и служит в ОМОНе. В конце братья предсказуемо встречаются в бою, и один из них убивает другого, однако Садулаев оставляет читателя гадать, кто из них жертва, а кто — братоубийца. Текст заканчивается словами: «Тот из нас, кто выстрелил первым, написал эту повесть» [Садулаев 2006: 190]. По мере того, как авторская метафора двойничества разворачивается, читателя отсылают сначала к «Мифу о близнецах» [Садулаев 2006: 136–138], а затем даже и к мифу об андрогине: «Мы вдвоем были тем самым андрогином, мифическим существом, цельным и совершенным, которое боги разделили на две части из зависти и из ревности» [Садулаев 2006: 144].

В «Шалинском рейде» фигура нарратора гораздо сложнее. По видимос­ти, рассказчиком является Тамерлан Магомадов, вернувшийся в свой родной Шали. Дядя пристраивает Тамерлана на должность в Министерстве государ­ственной безопасности. По ходу повествования в Шали возникают и набирают силу параллельные структуры власти, и то, что поначалу было просто дезорга­низацией, постепенно превращается в хаос. В конце концов, в феврале 1999-го, президент Аслан Масхадов вводит в Чечне шариатское правление и герой, таким образом, просыпается однажды утром уже сотрудником нового Министерства шариатской безопасности. Артур Дениев добровольцем вступает в отряд Магомадова: он приехал в Шали из Краснодарского края повидать родите­лей, однако принимает решение присоединиться к повстанцам после того, как последние терпят поражение в Дагестане. Дениев гибнет под бомбами во время налета российской авиации, а Тамерлан теряет паспорт, точнее не теряет, а забывает его во внутреннем кармане пальто, которым он укрыл мертвого Дениева. Паспорт погибшего с российской пропиской Магомадов заби­рает себе — и едет в Россию, где собирает средства на продолжение сопротивления федеральным войскам. Эти события излагаются на протяжении примерно двадцати страниц, после чего рассказчик прерывается, чтобы обратиться к «гражданину начальнику», — тут можно предположить, что речь идет об офицере полиции, который допрашивает героя, — и к «сестре», вероятно, медицинской:

Я не должен был возвращаться.

Я не вернулся?.. О чем вы говорите? При чем тут все эти бумаги, при чем паспортный стол и справки с места работы? Вы думаете, мне это все приснилось? Думаете, это бред, галлюцинации? Ложная память? Вот опять я это слышу: ложная память. Ну и что, что это освобождает меня от ответственности? Кого освобождает? Меня? Но я и есть эта память, и если она — ложная, то меня просто нет [Садулаев 2010: 37].

На протяжении всего текста рассказчик обращается далее то к «доктору», то к «господину адвокату», то к «гражданину начальнику», и читателю остается только недоумевать относительно того, где он произносит свой монолог и к кому адресуется. Более того, закрыв книгу, мы так и не узнаем, кто говорит с ее страниц: то ли это пациент психиатрической клиники Тамерлан Магомадов разговаривает с лечащим врачом; то ли член чеченского сопротивления Тамерлан Магомадов отвечает тому, кто его допрашивает (иногда в присутствии адвоката). Да и кто этот человек вообще? Тамерлан Магомадов, живущий по паспорту убитого Дениева? Или настоящий Артур Дениев в помраченном состоянии сознания — т.е. страдающий, вероятно, посттравматическим расстройством?

Стоит отметить, что нарратор «Шалинского рейда», кто бы он ни был, полон раскаяния и ненависти к себе, вызванных совершенным предательством: он за 270 000 евро продал российским военным информацию о местонахождении Масхадова. В то же время трудно не заметить, что чувство вины и ненависть к себе преобладают и среди эмоций, испытываемых повествователями «Одной ласточки…» и повести «Когда проснулись танки». В последней Динь­ка, которому принадлежит один из двух мерцающих голосов, называет источник одной из этих эмоций прямо:

Из-за тебя, отец, у меня нет и не было в душе ни одного согретого уголка, только холод, только обида. Из-за тебя я стал ненавидеть свою мать. <…>

И я ненавижу тебя, я ненавижу себя, за то, что во мне течет твоя кровь и кровь твоего народа, будьте вы прокляты! [Садулаев 2006: 151—153].

В короткой главе, откуда взят вышеприведенный фрагмент, герой постоянно колеблется, будучи не в состоянии решить, на чью сторону встать. Он обвиняет отца в отсутствии у того «чести», являющейся главным качеством (стереотипического) чеченского мужчины, — и не только встает, таким образом, на сторону матери, но и перенимает экзотизирующее колониальное представление о «горце», «благородном дикаре». Но в следующий момент он обвиняет уже мать, потому что «это она во всем виновата, она шлюха, блядь, она поебалась с каким-то мерзким ублюдком, с тобой, отец, у нее было бешенство матки, а мозгов не было, ни мозгов, ни чести» [Садулаев 2006: 151]. Здесь герой демонстрирует патриархальный, стигматизирующий взгляд на женщину изнут­ри общества, по сей день в большой степени традиционного. На протяжении нескольких абзацев герой успевает переметнуться то на одну, то на другую сторо­ну не один раз.

В прозе Садулаева без труда обнаруживаются многочисленные эпизоды, напоминающие описанный выше. Расщепленная идентичность и неустойчивое представление о себе; размытые внешние границы личности; постоянная смена позиций и точки зрения; наконец, очевидная и постоянно дающая о себе знать угроза распада множественного, не собирающегося в единое целое «я» — все это вместе образует узнаваемый паттерн (пост)колониального состояния. Близнецы (или двойники), населяющие садулаевскую прозу, могут тосковать по утраченной целостности, однако в реальности они не способны сосуществовать друг с другом. Нагляднее всего такую несовместимость демонстрируют отношения Диньки и Зелика из повести «Когда проснулись танки»: близнецы здесь не встречаются вообще. Они говорят, не обращаясь друг к другу — читатель «слышит» лишь два сменяющихся голоса, произносящих обращенные к нему, читателю, монологи. Эти голоса полностью отчуждены друг от друга, и между ними нет ни намека на возможность прямой коммуникации. Мы именно потому и остаемся в неведении относительно того, кто из братьев выжи­л, а кто погиб, что ни один из этих голосов не в состоянии назвать себя: самоидентификация возможна только в присутствии Другого. Отношения каждого из братьев со своим (существующим на деле только для читателя) vis-à-vis напоминают в каком-то смысле отношения человека со смертью по Эпикуру[3]. В сущности, мы не можем быть уверены даже в том, что Тамерлан Магомадов и Артур Дениев когда-либо вообще находились в одной реальности, поскольку один из них (любой), возможно, не более чем болезненный фантом, порождение делириозного состояния, в которое все глубже погружается рассказчик.

Слово делириозный, влекущее за собой делириум, возникает здесь не случайно. В случае Садулаева бинарные нарративные структуры, не будучи, разумеется, всецело обусловлены биографическими обстоятельствами (Садула­ев — сын чеченца и терской казачки), далеки вместе с тем от того, чтобы представлять собой расчетливо и тщательно сконструированный литературный прием. Картина, возникающая от пристального чтения садулаевской прозы, напоминает «характерные парные сопряжения», упоминаемые Францем Фаноном, который полагает их частью «манихейского делириума» [Fanon 2008: 141]. Самира Каваш детализирует этот термин следующим образом:

…«манихейское мироздание» колониализма — это не метафора, но скорее буквальное описание новой, идеологической — но в то же время и материальной — реальности, порожденной колониальным проектом. Манихейский мир — это мир абсолютного разделения и противостояния. Колонизатор и колонизируемый не могут быть частями одного диалектического процесса, поскольку они противопоставлены абсолютно и один исключает другого [Kawash 1999: 240].

Фанону важно, что «[з]она, где живут местные, и зона, где живут поселенцы, не находятся в отношениях взаимной дополнительности. Эти две зоны противопоставлены, но так, что они не образуют единства более высокого порядка» [Fanon 2007: 81]. Перед нами предстает, таким образом, «мир изолированных друг от друга частей, мир неподвижный, манихейский» [Fanon 2007: 83].

Разумеется, ни чрезвычайно сложная политическая и культурная реальность Северного Кавказа, ни даже паттерны — будь то психологические, исторические, социальные или культурные, — замурованные в фундамент садулаевской прозы, невозможно уложить в логику простых бинарных оппозиций. Можно, однако, уверенно говорить о том, что фаноновский «манихейский делириум» — одно из нескольких состояний, одновременно присутствующих в письме Садулаева.

 

«Все вокруг чужое»: безместные[4], разъятые и несуществующие

Альберт Мемми в «Колонизаторе и колонизированном» утверждает применительно к еврейскому населению французских колоний в Африке:

…они пытаются подражать колонизатору, искренне надеясь на то, что он перестанет считать их иными, нежели он сам. <…> Однако пусть колонизатор и не всегда открыто препятствует им в достижении такого сходства, он также и не позволяет желающим обрести его. Они, таким образом, живут в состоянии постоянной болезненной неясности…

Недавно ассимилировавшиеся ставят себя в позицию куда большего превосходства, чем средний колонизатор. Они до предела доводят колониальный способ мышления, с гордостью демонстрируя открытое презрение к колонизированному <…> [Memmi 2003: 59].

Этот фрагмент довольно точно описывает коллизию между горными чеченцами и «равнинными», жившими в Шали. По Мемми, все — будь то «черный (Negro), еврей или колонизированный — должны быть похожи на белого, нееврея, колонизатора», в связи с чем колонизированный, «мучительно ассимилируясь, скрывает собственное прошлое и собственные традиции, — т.е. все, породившее его, оказывается позорным». Заключение, к которому он приходит, звучит как приговор: «...оказалось, что в колониальной ситуации ассимиляция невозможна» [Memmi 2003: 167]. Эти слова являются ключом к объяснению постоянного присутствия в прозе Садулаева как эмоций вины и ненависти к себе, так и множащихся в его книгах амбивалентностей разного рода. Его герой часто находится не просто в состоянии «двойного сознания» (double consciousness, см.: [Du Bois 1994]), но в позиции недавнего колонизированного, до сих пор полагающего, что его ассимиляция могла бы быть чрезвычайно успешной или полной — если бы не то, как повернулись события конца 1980-х — начала 1990-х. По-видимому, здесь же следует искать объяснение садулаевской ностальгии, противоречиво сочетающейся с ясным пониманием советской системы как репрессивной. Тоскуют его герои не по колониальному прошлому как таковому, но по живому еще в те времена обетованию успешной ассимиляции, — или, иначе говоря, по надежде, раз и навсегда потерянной. Самая первая публикация «Одной ласточки…» была снабжена кратким послесловием, не вошедшим в последующие издания. Полностью этот заслуживающий особого внимания текст выглядит так:

Поделюсь переживаниями: мне не нравится, когда мои тексты воспринимают как «слово с той стороны». Иногда даже с таким подтекстом: «Смотрите, как интересно! Вот ведь папуас, а умеет писать по-русски сложносочиненными предложениями!» Чувствуешь себя как диковинная зверушка на выставке. Конечно, это дает мне преимущество. Но я не хочу им пользоваться. Я хочу, чтобы ко мне относились без снисхождения, судили меня с позиций русской словесности без скидок на экзотическую национальность. Потому что нет «той стороны». У нас одна сторона, общая. Здесь есть концептуальное непонимание, смещение позиций. Вернее, конструирование несуществующей контрпозиции: «чеченцы и русские, они и мы, свои и чужие». Постарайтесь читать повесть, убрав установку, что это «они» пишут о «нас». Поймите, что это «мы» пишем о «себе» [Садулаев 2005: 48].

Локусом этого потерянного состояния — пусть не цельности, но надежды на цельность, ее возможности — оказывается довоенный Шали. Никто — ни Тамерлан, ни Артур, ни Зелик, ни Динька — не может туда вернуться. Нарратор «Одной ласточки…» говорит о своем чувстве вины так: «Но я не ушел в горы. Я сел на поезд и вернулся в северный город. И меня не было рядом с тобой. Сможешь ли ты простить меня, мама?» [Садулаев 2006: 12]. Один из близнецов в повести «Когда проснулись танки» остается, второй уезжает, чтобы позже вернуться. В «Шалинском рейде» топология передвижений героев сложнее: Артур приезжает из России и остается, Тамерлан уезжает в Россию (если в романе кто-либо вообще приезжает и уезжает куда бы то ни было). Мало того, что идентичности героев Садулаева расщеплены, различные части этих идентичностей еще и непрерывно осциллируют, почти в гейзенберговском смысле, как если бы в их мире принцип неопределенности был основным законом жизни. В мире, где безместность — единственное практически возможное состояние, возвращение домой, разумеется, невозможно. В этом отношении проза Садулаева, несомненно, принадлежит к корпусу мировой пост­колониальной литературы, для которой безместность — одно из центральных понятий, а внимание к ней представляет собой

источник специфического постколониального кризиса идентичности, требующего для своего разрешения развития или восстановления работающих, способствующих самоидентификации отношений между «я» и местом [Ashcroft 2003: 8—9].

Помимо присутствующей в этих текстах сложной диалектики отношений между «я» того или иного героя и местом — у Садулаева это почти всегда Шали, — необходимо обратить внимание на еще один важный для него мотив, присутствующий на разных уровнях текста. Все рассматриваемые тексты в той или иной степени представляют собой «фрагментарную прозу». В наименьшей степени это верно относительно «Шалинского рейда», напоминающего конвенциональный роман. Остальные тексты короче (повести) и всегда разбиты на небольшие (иногда в несколько абзацев) фрагменты. Есть у Садулаева и несколько коротких рассказов. Мысль о том, что фрагментация художественной прозы имеет отношение к постколониальному состоянию, неоднократно высказывалась исследователями, в том числе Гаятри Спивак, которая утвержда­ет, что постколониальный текст «работает с мелкими осколками, напоминая в этом отношении о постмодернистской привычке к цитированию без указания источника» [Spivak 1990: 231]. В случае Садулаева есть нечто, заставляющее внимательного читателя предположить связь жанра с (пост)колониальным состоянием. Герои его прозы много говорят о разорванных телах и частях тел. Этот аргумент также недостаточен, поскольку война здесь — одна из центральных тем, однако наличие корреляции между описаниями разъятых тел, с одной стороны, и постоянно присутствующими метафорами и прямыми описаниями расщепленной идентичности, с другой, представляется несомненным.

 

«Если бы Санкт-Петербург был на месте Шали — это был бы Париж, уверяю вас»: Европа как тихая гавань vs. Четвертый рейх

Тлостанова пишет о вторичном ориентализме, который обнаруживается в России и ее колониях, будь то бывших или нынешних, и оказывается сложнее своего прототипа, поскольку возникает в результате «двойного зеркального отражения», неточного копирования и часто сопровождается «неосознанным ощущением, что Россия и сама представляет собой для Запада мифический и таинственный Восток» [Tlostanova 2008: 1]. Соображение это, с одной стороны, оказывается плодотворным для осмысления смешанных состояний, являющихся и постсоветскими, и постколониальными. Вместе с тем оно вызывает и ряд вопросов: каковы природа и механизмы возникновения «неточностей копирования» и «двойного отражения»? Какие именно и как производятся фигуры умолчания «вторичности» империи?

В своих текстах Садулаев не скрывает ресентимента по отношению к Европе, которая у него почти равна Западу или, по крайней мере, составляет бóль­шую часть мифа о нем. Здесь показательнее всего, вероятно, «День победы», рассказ из книги «Я — чеченец!», в котором как в фокусе собираются различные составляющие обсуждаемой нами проблематики, а также некоторые важнейшие качества нынешнего российского постсоветского состояния. Двое ветеранов войны, Алексей Родин и Ваха Асланов, русский и чеченец, встречаются на День Победы в Таллинне. Действие происходит будто бы в наше время, видимо, в середине 2000-х. Ветераны из садулаевского рассказа очевидно моложе самих себя[5] если не на поколение, то немногим меньше того — они прошли однополчанами почти всю войну, до 1944 года. Потом их пути разошлись:

Когда пришло известие о выселении чеченцев, Ваха был в госпитале, после ранения. Сразу из госпиталя его перевели в штрафбат. Без вины, по национальному признаку. Родин, тогда старший лейтенант, ходил к начальству, просил вернуть Ваху. Заступничество комроты не помогло. Ваха закончил войну в штрафбате и сразу после демобилизации был отправлен на поселение в Казахстан.

Родин демобилизовался в 1946-м, в звании капитана, и был определен на службу в Таллин, инструктором в горком партии [Садулаев 2006: 246].

После реабилитации депортированных чеченцев Родин добивается для Вахи и его семьи разрешения переехать в Таллин, однако Ваха приезжает один, поскольку его «жена и ребенок <…> заболели тифом в товарном вагоне и скоропостижно cкончались», а родители умерли в Казахстане [Садулаев 2006: 247]. Русские и чеченцы — аллегория здесь прозрачна — смогли остаться друзьями, несмотря на очевидность диспозиции «хозяин — субалтерн». Это возможно, во-первых, за счет наличия у них общего (и уравнивающего) фронтового опыта, а во-вторых, благодаря тому, что Родин тоже ощущает себя субалтерном, своего рода объектом внутренней колонизации. Но однажды

он оказался в чужой стране, где запретили носить советские ордена и медали, где их, напитавших своей кровью землю от Бреста до Москвы и обратно до Берлина, назвали оккупантами.

<…> Родин не понимал этой злости благополучных эстонцев, которые и при советской власти жили лучше, чем русские люди где-нибудь на Урале.

Ведь даже Ваха. Родин был готов, что после выселения, после той чудовищной несправедливости, трагедии своего народа, Ваха станет ненавидеть Советский Союз и особенно русских. Но оказалось, что это не так. Ваха слишком много видел. В штрафбате русские офицеры, героически вырвавшиеся из плена и за это разжалованные в рядовые, переполненные зоны и тюрьмы. Однажды Родин пря­мо спросил — не винит ли Ваха русских в том, что произошло.

Ваха сказал, что русские от всего этого пострадали больше остальных народов [Садулаев 2006: 249].

Оба друга в новой постколониальной ситуации независимой Эстонии оказались «бывшими колониальными хозяевами», чьи прошлые различия уже неважны, в том числе и для них самих. Ближе к вечеру Дня Победы они, оба в парадной форме с боевыми орденами, направляются в бар, чтобы выпить

сто грамм фронтовых, да. И там, в баре, юноши в модном милитари со стилизованными под символику «СС» нашивками назвали их русскими свиньями, стары­ми пьяницами и сорвали с них награды. Ваху они тоже назвали русской свиньей [Садулаев 2006: 250].

Ваха хватает лежавший на стойке нож и «точным ударом» убивает «молодо­го эстонца». В течение следующих пяти минут посетители бара насмерть забива­ют Асланова и Родина ногами «на деревянном полу». Смысл эпизода очеви­ден: на бывших колониальных хозяевах никакой вины нет и никогда не было. Винить следует «большого Другого», а именно «фашистскую Европу» (или Запад), представители которой всегда были подлинными колониальными хозяевами и для русских, и для чеченцев, — даже если (а возможно, и тем более, что) здесь и сейчас хозяева эти представлены бывшими субалтернами советской империи, переметнувшимися на сторону победителя. Такая экспликация может казаться преувеличением, однако в 2012 году были опубликованы три рассказа писателя из готовившегося тогда сборника под рабочим названием «Четвертый рейх»[6].

Термин «Четвертый рейх» связан с относительно распространенным в России среди крайне правых пониманием Европейского союза как реинкарна­ции гитлеровского Третьего рейха. Сам термин, впрочем, появился, видимо, в 1949 году, когда Макс Лернер, писатель и журналист, сотрудничавший в «New York Post», опубликовал очередную колонку, где, в частности, писал:

Самый большой вопрос относительно Германии, стоящий в повестке сегодняшнего дня, заключается в том, не подготавливаем ли мы — вне зависимости от того, что происходит там с выборами и конституцией, — появления Четвертого рейха [Lerner 1949].

Позже, в 1950-е и 1960-е годы, термин использовался в контексте дискуссий о нацистском прошлом правительственных чиновников Западной Германии. Генезис его у Садулаева проследить трудно, но он вполне может оказаться недавним: правый британский журналист Саймон Хеффер опубликовал под этим названием в «Daily Mail» статью о том, как Германия якобы использует экономический кризис в целях подчинения себе Европы [Heffer 2011].

Подробный разбор причин устойчивости такой, казалось бы, внутренне противоречивой идейной конструкции в рамках этой статьи невозможен, однако хотелось бы еще раз подчеркнуть, что логика Садулаева полностью освобождает от ответственности колонизатора, принадлежавшего (или принадлежащего) к «империи второго плана», особенно если принять во внимание, что колонизатор и сам являлся объектом внутренней колонизации — или, говоря словами Вахи, пострадал «больше остальных».

 

«Опрокинут, смят, унесен потоком»: трудности различения

Проза Германа Садулаева представляет собой один из случаев, когда постколониальная теория может служить концептуальной рамкой анализа написанной по-русски постсоветской литературы без того, чтобы эту теорию пришлось подвергнуть существенной доработке или расширению. В его прозе постсоветское и постколониальное состояния демонстрируют соприродность, — недостаточную, впрочем, для того, чтобы произошло совпадение, но более чем достаточную, чтобы различение стало весьма затруднительным. В этой последней части я хотел бы привести один пример, иллюстрирующий вышесказанное.

В статье о Садулаеве 2010 года критик Алла Латынина делает важное наблюдение: протагонисту «Шалинского рейда» отчаянно не хватает силы воли. Латынина цитирует вынесенный в заголовок фрагмент: «Меня опрокинуло, смяло, понесло потоком… Снежный шар, катящийся по полю… Вот так это было — не сцепление, но налипание событий…» [Садулаев 2010: 149], и задается вопросом, почему рассказчик «так безволен? <…> Почему не сделать попытки выскочить из потока»? И добавляет: «…есть что-то сомнамбулическое в поведении героя» [Латынина 2010: 174].

Вопрос этот и в самом деле уместен. Рассказчик одного из относительно коротких текстов Садулаева, «Почему не падает небо», дает радикальный ответ: «…я — обычная тень, одна из миллиардов теней. И у меня есть дом. Сейчас он стоит, пустой и темный» [Садулаев 2006: 101]. Иными словами, говорящего нет, он не существует. Конечно, эти слова не следует понимать буквально, однако они демонстрируют ту степень ацедии, которую трудно оставить без комментария. Разумеется, комплекс реакций героев садулаевской прозы может быть отнесен и на счет посттравматического синдрома, однако апатия и беспомощность — распространенные последствия интернализации отношения к колонизируемому со стороны колонизатора. Как пишет Рауль Росадо, «в культуре обременения (imposition) психологическая интернализация угнетения на глубоких уровнях личности неизбежна» [Rosado 2010: 85]. В качестве примера он, ссылаясь, среди прочих, и на Фанона, приводит раскручивающуюся спираль негативных аффектов, вызываемых «невидимостью» субалтерна:

...от ощущения невидимости к замешательству, от него — к сомнению, боли и сты­ду, от них к отчаянию, безволию и пассивности, затем к безнадежности и апатии, от них к цинизму, затем к безнадежности, эмоциональному параличу, — за которыми, наконец, следуют ненависть к себе и саморазрушение [Rosado 2010: 86–87].

Вместе с тем как собственно современное, так и постсоветское состояние рос­сийского общества довольно часто описывается при помощи похожего набора характеристик, среди которых есть и апатия, и анемия, и беспомощность, — в последнем случае иногда прибегают к уточняющему определению «выученная»[7]. Причины «выученной беспомощности» и апатии постсоветского общества, видимо, в какой-то степени структурно схожи с теми, о которых пишет Росадо. Они вызваны тем, что опыт жизни в чрезвычайных условиях сталинского террористи­ческого государства (мы не рассматриваем здесь события более давние) поро­дил набор социальных практик, которые закрепились в структурах повседневнос­ти и были интернализованы не только непосредственными свидетелями и вы­жив­шими, но также и последующими поколениями. Общий же знаменатель следует искать, вероятно, не только в рамках постколониальной теории, а скорее в поле subaltern studies. Если посмотреть на ту же ситуацию под другим углом, возможно и еще одно соображение: отсутствие воли, безразличие к собственной судьбе в мире связано здесь с состоянием внутренней убежденности в собственной неви­новности, т.е. с категорическим отказом от ответственности. Колонизи­рованный не может нести ответственности, поскольку он был угнетен. Колониза­тор в нашем случае на следующем уровне также является субалтерном (для колонизатора более высокого уровня), — поэтому и ему ответственность вменена быть не может[8].

Третий подход к той же проблематике мы находим у Евгения Добренко, который пишет о том, что половина населения России, согласно опросам, жела­ет видеть страну неуязвимой мировой державой, а вторая половина — бога­той и процветающей. Отметив, что только ничтожная часть опрошенных выска­зала желание видеть Россию образованной и культурной страной, он утверж­дает далее, что такую статистику можно объяснить, только признав тот факт, что «она отражает общество, одержимое, как и прежде, комплексами бессилия и неполно­ценности», что приводит к образованию коктейля из агрессии и беспо­мощности. Коктейль этот давно и подробно описан в постколониальной теории, однако Добренко находит другое объяснение — он напоминает о следующем сооб­ражении Михаила Рыклина: уже в тридцатых годах «СССР стал отгораживаться от окружающего рационализма особым, расшифровываемым языком травмы», а коммунизм был ее «воображаемой тотальной компенсацией» [Рыклин 2002: 57]. По мысли Добренко, «социализм дал России шанс войти в Европу не просто с собственным локальным, но с глобальным, европейским проектом, которым Россия так гордилась, что эта гордость заслонила собой давнее сознание собственной неадекватности Европе» [Dobrenko 2011: 163]. Агрессия и беспо­мощность вызваны, в конечном итоге, неудачей этого проекта, которая нанес­ла российской идентичности огромный ущерб. И эта травма не может быть оставлена в прошлом до тех пор, пока страна не разберется с советским прошлым — чего она избегает, поскольку этот процесс обещает быть чрезвычайно болезненным.

Из простого соположения приведенных объяснительных моделей видно, как, перетекая друг в друга, постколониальное становится постсоветским, а постсоветское — постколониальным, пусть и в специфическом контексте «империи второго плана». Два этих состояния только с большим трудом могут быть дифференцированы в текстах, о которых шла речь, потому что они с трудом различимы и на практике. В порой бесхитростной, на грани pulp fiction, прозе Германа Садулаева проблематика постсоветского/(пост)колониального предстает во всей своей если не сложности, то впечатляющей запутанности, и, возможно, внимательное чтение в этом случае способно в какой-то мере облегчить процесс понимания того, что происходит и будет происходить в обозримом будущем в России — и на Северном Кавказе.

 

Библиография / References

[Бобровников 2010] — Бобровников В. Русский Кавказ и Французский Алжир // Imperium inter pares: Роль трансферов в истории Российской империи (1700—1917) / Ред. М. Ауст, Р. Вульпиус. М.: Новое литературное обозрение, 2010.

(Bobrovnikov V. Russkiy Kavkaz i Frantsuzskiy Alzhir // Imperium inter pares: Rol’ transferov v istorii Rossiyskoy imperii (1700—1917) / Ed. by M. Aust, R. Vulpius. Moscow, 2010.)

[Для омбудсмена 2010] — Для омбудсмена Чеч­ни писателя Садулаева больше не сущест­вует // Сайт Международного Мемориала. 2010. 3 ноября (http://www.memo.ru/d/59862.html (дата обращения: 19.05.2015)).

(Dlia ombudsmena Chechni pisatelia Sadulaeva bol’­she ne sushchestvuet // Sait Mezhudnarodno­go Memoriala. 2010. November 3 (http://www.memo.ru/d/59862.html).)

[Дынник 1955] — Материалисты Древней Греции: Собрание текстов Гераклита, Демо­крита и Эпикура / Ред. М. Дынник М.: Госу­дарственное издательство политичес­кой литературы, 1955.

(Materialisty Drevney Gretsii: Sobranie tekstov Geraklita, Demokrita i Epikura / Ed. by M. Dynnik. Moscow, 1955.)

[Каппелер 1997] — Каппелер А. Мазепинцы, малороссы, хохлы: Украинцы в этничес­кой иерархии Российской империи // Россия — Украина: История взаимоотношений / Ред. А. Миллер, В. Репринцев, Б. Флория. М.: Языки культуры, 1997. С. 125—144.

(Kappeler A. Mazepintsy, malorossy, khokhly: Ukrain­tsy v etnicheskoy ierarkhii Rossiyskoy imperii // Rossiya – Ukraina: Istoriya vzaimootnosheniy / Ed. by A. Miller, V. Reprintsev, B. Floriya. Moscow, 1997.)

[Кукулин 2012] — Кукулин И. Внутренняя пост­колонизация: Формирование постколониального сознания в русской литературе 1970—2000-х годов // Там, внутри: Практики внутренней колонизации в культурной истории России / Ред. А. Эткинд, Д. Уф­фельманн, И. Кукулин. М.: Новое литературное обозрение, 2012. С. 846—909.

(Kukulin I. Vnutrennyaya postkolonizatsiya: Formirovanie postkolonial’nogo soznaniya v russkoy literature 1970–2000 godov // Tam, vnutri: Praktiki vnutrenney kolonizatsii v kul’turnoy istorii Rossii / Ed. by A. Etkind, D. Uffelmann, I. Kukulin. Moscow, 2012. P. 846—909.)

[Латынина 2010] — Латынина А. Чеченская война Германа Садулаева // Новый мир. 2010. № 4. С. 169–176.

(Latynina A. Chechenskaya voyna Germana Sadulaeva // Novyy mir. 2010. № 4. P. 169—176.)

[Липовецкий 2012] — Липовецкий М. Советские и постсоветские трансформации сюжета внутренней колонизации // Там, внутри: Практики внутренней колонизации в культурной истории России / Ред. А. Эткинд, Д. Уффельманн, И. Кукулин. Москва: Новое литературное обозрение, 2012. С. 809—845.

(Lipovetskiy M. Sovetskie i postsovetskie transformatsii siuzheta vnutrenney kolonizatsii // Tam, vnutri: Praktiki vnutrenney kolonizatsii v kul’turnoy istorii Rossii / Ed. by A. Etkind, D. Uffelmann, I. Kukulin. Moscow, 2012. P. 809—845.)

[Маркедонов 2013] — Маркедонов С. Приватизированная республика: Как Рамзан Кадыров заменил государство // Forbes­Online. 2013. 4 ноября (http://www.forbes.ru/mneniya-column/vertikal/237166-privatizirovannaya-respublika-kak-ramzan-kadyrov-zamenil-gosudarstvo (дата обращения: 27.01.2016)).

(Markedonov S. Privatizirovannaya respublika: Kak Ramzan Kadyrov zamenil gosudarstvo // ForbesOnline. 2013. November 4 (http://www.forbes.ru/mneniya-column/vertikal/237166-privatizirovannaya-respublika-kak-ramzan-kadyrov-zamenil-gosudarstvo).)

[Михайлова 2011] — Михайлова М. Знаменательный год: Журнал «Знамя» вручил литературные премии за 2010 год // Новые Известия. 2011. 17 января (http://www.newizv.ru/culture/2011-01-17/139348-znamenatelnyj-god.html (дата обращения: 27.01.2016)).

(Mikhailova M. Znamenatel’nyi god: Zhurnal “Znamiya” vruchil literaturnye premii za 2010 god // Novye izvestiya. 2011. Jamuary 17 (http://www.newizv.ru/culture/2011-01-17/139348-znamenatelnyj-god.html).)

[Объявлены финалисты 2008] — Объявлены финалисты «Русского Букера»—2008 // Русский Букер. 2008. 2 октября (http://www.russianbooker.org/news/22/ (дата обращения: 27.01.2016)).

(Ob”yavleny finalisty “Russkogo Bukera”—2008 // Russkiy Buker. 2008. October 2 (http://www.russianbooker.org/news/22/).)

[Объявлены финалисты 2010] — Объявлены финалисты «Русского Букера»—2010 // Русский Букер. 2010 6 октября (http://www.russianbooker.org/news/35/ (дата обращения: 27.01.2016)).

(Ob”yavleny finalisty “Russkogo Bukera”—2010 // Russkiy Buker. 2010. October 6 (http://www.russianbooker.org/news/35/).)

[Полян 2011] — Полян П. Советизация по-вай­нахски (1922—1941) // Вайнахи и имперская власть: Проблема Чечни и Ингушетии во внутренней политике России и СССР (начало XIX — середина XX веков) / Ред. В. Козлов и др. М.: РОССПЭН; Фонд «Президентский центр Б.Н. Ельцина», 2011. С. 447—461.

(Polian P. Sovetizatsiya po-vaynakhski (1922—1941) // Vaynakhi i imperskaya vlast’: Proble­ma Chechni i Ingushetii vo vnutrenney politike Rossii i SSSR (nachalo XIX — seredina XX ve­kov) / Ed. by V. Kozlov et al. Moscow, 2011. P. 447—461.)

[Рыклин 2002] — Рыклин М. Пространства ликований. Тоталитаризм и различие. М.: Логос, 2002.

(Ryklin M. Prostranstva likovaniy. Totalitarizm i razlichie. Moscow, 2002.)

[Садулаев 2005] — Садулаев Г. Одна ласточка не делает весны // Знамя. 2005. № 12. С. 9—48.

(Sadulaev G. Odna lastochka ne delaet vesny // Znamya. 2005. № 12. С. 9—48.)

[Садулаев 2006] — Садулаев Г. Я — чеченец! Екатеринбург: Ультра.Культура, 2006.

(Sadulaev G. Ya — chechenets! Ekaterinburg, 2006.)

[Садулаев 2010] — Садулаев Г. Шалинский рейд. М.: Ad Marginem, 2010.

(Sadulaev G. Shalinskiy reyd. Moscow, 2010.)

[Тлостанова 2004] — Тлостанова М. Постсоветская литература и эстетика транскультурации: Жить никогда, писать ни­откуда. М.: Editorial URSS, 2004.

(Tlostanova M. Postsovetskaya literatura i estetika transkul’turatsii: Zhit’ nikogda, pisat’ niotkuda. Moscow, 2004.)

[Эткинд 2013] — Эткинд А. Внутренняя колонизация: имперский опыт России. М.: Новое литературное обозрение, 2013.

(Etkind A. Vnutrennyaya kolonizatsiya: Imperskiy opyt Rossii. Moscow, 2013.)

[Эткинд, Уффельманн, Кукулин 2012] — Эткинд А., Уффельманн Д., Кукулин И. Внутренняя колонизация России: Между практикой и воображением // Там, внутри: Практики внутренней колонизации в культурной истории России / Ред. А. Эткинд, Д. Уффельманн, И. Кукулин. Моск­ва: Новое литературное обозрение, 2012. С. 6—50.

(Etkind A., Uffelmann, D. Kukulin I. Vnutrennyaya kolonizatsiya Rossii: Mezhdu praktikoy i voobrazheni­em // Tam, vnutri: Praktiki vnutrenney kolonizatsii v kul’turnoy istorii Rossii / Ed. by A. Etkind, D. Uffelmann, I. Kukulin. Moscow, 2012. P. 6—50.)

[Ashcroft 2003] — Ashcroft B., Griffiths G., Tiffin H. The Empire Writes Back: Theory and Practice in Post-Colonial Literatures. London: Rout­ledge, 2003.

[Babchenko 2009] — Babchenko A. Russia’s Decision to Pull out of Chechnya Is Overdue and Overplayed: Kremlin’s Populist Move Gives Chechen President Ramzan Kadyrov Freedom to Reig // The Guardian. 2009. January 16 (http:// www.theguardian.com/world/2009/apr/16/chechnya-russia-analysis (accessed: 19.05.2016)).

[Bassin 2015] — Bassin M. Narrating Kulikovo: Lev Gumilev, Russian Nationalists, and theTroub­led Emergence of Neo-Eurasianism // Between Eu­rope and Asia: The Origins, Theories, and Legacies of Russian Eurasianism / Ed. by M. Bassin, S. Glebov, M. Laruelle. Pittsburgh, PA: University of Pittsburgh Press, 2015. Р. 165—186.

[Dobrenko 2011] — Dobrenko E. Utopias of Return // Studies in East European Thought, 2011. Vol. 63. № 2. Р. 159—171.

[Du Bois 1994] — Du Bois W.E.B. The Souls of Black Folk. New York; Avenel, N.J.: Gramercy Books, 1994.

[Etkind 2010] — Etkind A. The Shaved Man’s Burden: The Russian Novel as a Romance of Internal Colonization // Critical Theory in Russia and the West / Ed. by A. Renfrew, G. Tihanov. New York: Routledge, 2010. Р. 124—151.

[Fanon 2007] — Fanon F. Concerning Violence (The Wretched of the Earth) // On Violence: A Reader / Ed. by B.B. Lawrence, A. Karim. Durham, N.C.; London: Duke University Press, 2007. Р. 78—100.

[Fanon 2008] — Fanon F. Black Skin, White Masks. London: Pluto Press, 2008.

[Goble 2010] — Goble P. Chechnya Less Peaceful Since Russian Ended Counter-Terrorist Operation // Eurasia Review. 2010. April 15 (http://www.eurasiareview.com/15042010-chechnya-less-peaceful-since-russian-ended-%E2%80%98counter-terrorist-operation%E2%80%99/ (accessed: 27.01.20160)).

[Heffer 2011] — Heffer S. Rise of the Fourth Reich. How Germany Is Using the Financial Crisis to Conquer Europe // Daily Mail. 2011. August 17 (http://www.dailymail.co.uk/news/article-2026840/European-debt-summit-Germany-using-financial-crisis-conquer-Europe.html (accessed: 27.01.2016)).

[Kawash 1999] — Kawash S. Terrorists and Vampires: Fanon’s Spectral Violence of Decolonization // Frantz Fanon: Critical Perspectives / Ed. by A. Alessandrini. London: Routledge, 1999. P. 237—260.

[Lerner 1949] — Lerner M. Will There Be a Fourth Reich? // New York Post. 1949. May 23.

[Malashenko 2011] — Malashenko A. The North Caucasus: Russia’s Internal Abroad? // Carnegie Moscow Briefing Papers. 2011. Vol. 13. № 3. Р. 1—12 (http://carnegieendowment.org/files/MalashenkoBriefing_November2011_ENG_web.pdf (accessed: 21.01.2016)).

[Markedonov 2013] — Markedonov S. The North Caucasus: The Value and Costs for Russia: From a Regional Problem to a National Dilem­ma // Russia in Global Affairs. 2013. December 27 (http://eng.globalaffairs.ru/number/The-North-Caucasus-The-Value-and-Costs-for-Russia-16287 (accessed: 27.01.2016)).

[Memmi 2003] — Memmi A. The Colonizer and the Colonized. London: Routledge, 2013.

[Rosado 2010] — Rosado R. Consciousness-in-Action: Toward an Integral Psychology of Liberation & Transformation. Caguas, Puerto Rico: Ile publications, 2010.

[Seligman 1975] — Seligman M. Helplessness: On Depression, Development, and Death. San Francisco, CA: W.H. Freeman, 1975.

[Spivak 1990] — Spivak G.C. Poststructuralism, Marginality, Post-Coloniality and Value // Literary The­ory Today / Ed. by P. Collier, H. Geyer-Ryan. Ithaca, N.Y.: Cornell University Press, 1990. P. 219—244.

[Su 2005] — Su J.J. Ethics and Nostalgia in the Con­temporary Novel. Cambridge: Cambridge University Press, 2005.

[Tlostanova 2005] — Tlostanova M. The Sublime of Globalization? Sketches on Transcultural Subjectivity and Aesthetics. Moscow: Editorial URSS, 2005.

[Tlostanova 2008] — Tlostanova M. The Janus-Faced Empire Distorting Orientalist Discourses: Gender, Race and Religion in the Russian/ (Post-) Soviet Constructions of the “Orient” // Worlds and Kno­wledges Otherwise. 2005. Vol. 2. № 2. P. 1—11.

[Tlostanova 2012] — Tlostanova M. Postsocialist ≠ Postcolonial? On Post-Soviet Imaginary and Global Coloniality // Journal of Postcolonial Writing. 2012. Vol. 48. P. 130—142.

[Walder 2011] — Walder D. Postcolonial Nostalgias: Writing, Representation and Memory. London: Routledge, 2011.

 

[1] Следует отметить, что биографические детали персонажей и/или нарраторов обо­их текстов отчасти совпадают: как и сам писатель, оба родились в Шали, из которого (как и автор) позднее уехали в Петербург, чтобы получить там юридическое образование.

[2] В 2012 году в свет вышла книга Садулаева «Прыжок волка. Очерки политической истории Чечни от Хазарского каганата до наших дней», в значительной степени осно­ванная на идеях Гумилева и представляющая собой домысленную и беллетризованную «историю чеченского народа».

[3] Ср. в письме к Менекею: «…когда мы существуем, смерть еще не присутствует; а когда смерть присутствует, тогда мы не существуем» [Дынник 1955: 209].

[4] Это слово здесь и далее использовано для перевода английского displacement, обозначающего важное в контексте постколониальных исследований понятие (подробнее см. ниже).

[5] Здесь Садулаев следует общей анахроничности, характерной для празднования 9 Мая в современной России. Так, распространенный слоган «Спасибо деду за победу» большинство молодых людей не может отнести к себе, поскольку в их семьях воевали уже не деды, а прадеды.

[6] http://thankyou.ru/lib/realism/german_sadulaev/books/chetvertyiy_reyh (дата обращения: 02.12.2016).

[7] Феномен выученной беспомощности возникает после серии неудачных попыток человека или животного воздействовать на окружающую среду в своих интересах и характеризуется тем, что он (или оно) перестает стремиться к положительным стимулам и избегать отрицательных, иначе говоря, впадает в депрессию/апатию. Был открыт, а затем экспериментально подтвержден психологом Мартином Селигманом в 1967 году [Seligman 1975].

[8] Еще одно возможное объяснение возвращает нас к «выученной беспомощности». Даже если колониальному объекту чудом удастся оказаться на месте колонизатора, это ничего не изменит, он все равно не будет свободен: в такой конфигурации не только локус желания, но и локус контроля находится принципиально вовне. А если контроль не может быть присвоен ни при каких обстоятельствах, попытка «выскочить из потока» оказывается бессмысленной.