купить

Памяти Олега Юрьева

Олег Юрьев не случайно предпослал своей благодарственной речи по случаю вручения ему Премии имени Хильды Домин «За литературу в изгнании» цитату из Джеймса Джойса[1], которого он называет «нашим святым-заступником». В этом выбранном Олегом фрагменте Джойс выделяет — в качестве предпосылок бытия поэта — изгнание, молчание и хитроумие. Я бы добавила: и стиль. Стиль, конечно, в том смысле, в каком использует это понятие Иосиф Бродский в книге о Венеции[2]: «В те дни мы отождествляли стиль с сущностью... <...> Все-таки мы были публикой книжной...» Олег, правда, если иметь в виду год его рождения, не вполне вписывался в «те дни», однако, уже в силу своего происхождения, совершенно определенно относился к той самой «книжной публике» — обстоятельство, которое связывает с ним и меня. Именно так оно и было на Востоке Европы, по крайней мере — на тогдашнем Востоке Европы. Оба они, Бродский и Олег Юрьев, происходили из Ленинграда, который теперь опять называется Санкт-Петербургом, но «в те дни» все еще был Ленинградом, городом с особой туманной и репрессивной атмосферой, в которой Олег — поначалу — писал театральные пьесы. Только позже — уже переехав в Германию, страну своего языкового изгнания, — он стал все больше и больше писать прозу. Он писал в прозаической манере, генетически связанной с авангардом, которая соответствовала его наклонностям и от которой он сам мог воспламениться, но которая не имела ничего общего с теми «несмышлеными авангардистами тридцатых», к коим Бродский пренебрежительно причислял, например, В. Маяковского[3]. Олег неслучайно цитировал Джойса. В литературе, созданной Олегом, нет ничего «классического», то есть того, что читатель особенно ценит в русской литературе: никакого эпического повествования в духе Толстого или Достоевского. Книги Олега — безумные и вместе с тем умные, правдивые и смешные, даже взбалмошные! Из классиков ему, пожалуй, был близок Гоголь с его абсурдными и нелепыми носами, и шинелями, и ревизорами, и мертвыми душами; а еще — из-за связи этого писателя с Санкт-Петербургом.

Из того, что писал Олег, я раньше всего прочитала «Полуостров Жидятин», который до сих пор остается моей любимой книгой; тогда, в 1999 году, появилось первое немецкое издание этого романа — еще в «Фольк унд Вельт», которое раньше было гэдээровским издательством и в то время тоже публиковало интересных советских авторов, например Василия Аксенова, который хотя и принадлежал к поколению Бродского, но, как и все мы на Востоке Европы, жил, по выражению Олега Юрьева, в параллельной реальности, не имевшей ничего общего с андеграундной, или протестной, культурой. Я имею в виду субкультуру «книжной публики» — состоявшую из маленьких кружков единомышленников, которым писатель или поэт мог не только читать вслух свои тексты, но и доверить соответствующие рукописи, чтобы они потом копировались и передавались дальше. К этому прибавлялось еще и трудное, запутанное, никогда не получавшее по-настоящему точного определения существование в качестве еврея — правда, Советский Союз поспособствовал однозначному пониманию такого феномена, введя обязательную фиксацию в паспорте еврейства как национальности. Трудное существование в качестве еврея: эта тема, можно сказать, выныривает в романах Олега повсеместно — и не исключено, что она даже является главной. Что такое еврейская литература, никто толком не знает. Я недавно прочитала ученое эссе французского литературоведа Филиппа Зарда[4], очень трудное для понимания — но ведь и тексты Олега, будь то стихи или проза, не всегда бывает легко понять, — так вот, этот литературовед называет «еврейским» всякого автора, который признает свою принадлежность к еврейству (конечно, не в религиозном смысле, а просто потому, что такому автору с его еврейством приходится в жизни нелегко и в своих текстах он пишет и об этом тоже), и вводит понятие «апокрифическая еврейская литература», имея в виду, что литература подобного рода подходит к теме еврейства не фронтально, то есть не посредством комментариев к каноническим текстам либо рассуждений об иудаизме.

Все это вполне приложимо к криптоиудаизму бабы Раи и ее внука, главного персонажа первой половины романа «Полуостров Жидятин», уверенных, что «Ерусалим» расположен где-то в окрестностях Хельсинки, и к крипто-еврейству семьи ассимилированных ленинградских евреев, а также мальчика из этой семьи, главного персонажа второй половины книги. Дело в том, что книга эта двойная: она представляет собой, если угодно, диптих, и читать ее можно по-европейски, справа налево, или же слева направо, на еврейский манер, — так что оба текста, обе истории как бы устремляются навстречу друг другу. Я не знаю, где Олег выискал имя для своего полуострова — Жидятин (Judatin), — но по-русски, конечно, оно звучит гораздо грубее, чем по-немецки, потому что русское «жид», в отличие от немецкого Jude, означает не просто «еврей»: это слово, используемое по отношению к евреям, заключает в себе явно оскорбительный смысл.

Олег провел половину своей жизни, слишком короткой, в России, а другую половину — в Германии; и, конечно, первая половина всегда оставалась для него определяющей. Он писал главным образом на русском языке — и обмеривал, обыгрывал этот язык на всех его пиках и глубинах, во всей протяженности и со всех сторон; таким своим акробатическим мастерством, столь исчерпывающим освоением языкового пространства он гордился — и по праву! Во второй половине жизни он был двуязычным человеком, и это не мешало ему, а, наоборот, способствовало еще более яркому полыханию его языкового искусства и формотворчества — как, впрочем, происходило и с другими писателями, жившими до него. Однако, в отличие от Джойса и Бродского, Юрьев был похоронен в родном городе; не буду говорить «на родине», поскольку сам Олег ощущал себя — во многих смыслах — изгнанником; больше того: он не только смирился со столь некомфортным положением в мире, но именно из него черпал всю свою творческую мощь.

Где бы ты сейчас ни был, Олег, — салют тебе и пока!

Пусть память о нем принесет благословение. Зехер ливраха[5].

Пер. с нем. Татьяны Баскаковой



[1] «Ты спрашиваешь меня, что я хотел бы сделать и чего бы я не стал делать. Я тебе скажу, что я делать буду и чего не буду. Я не буду служить тому, во что я больше не верю, даже если это называется моим домом, родиной или церковью. Но я буду стараться выразить себя в той или иной форме жизни или искусства так полно и свободно, как могу, защищаясь лишь тем оружием, которое считаю для себя возможным, — молчанием, изгнанием и хитроумием» («Портрет художника в юности»; перевод М.П. Богословской-Бобровой под редакцией С. Хоружего). — Здесь и далее примеч. перев.

[2] Имеется в виду автобиографическое эссе Иосифа Бродского «Набережная неисцелимых» (перевод Григория Дашевского).

[3] В том же эссе «Набережная неисцелимых».

[4] «От Шейлока до Cinoc’а: Эссе об апокрифических иудаизмах» (Zard Ph. De Shylock a Cinoc: Essai sur les judaismes apocryphes. Paris: Classiques Garnier, coll. «Perspectives comparatistes», 2017). Cinoc — персонаж книги Жоржа Перека «Жизнь способ упот ребления». В русском издании это имя не транскрибируется, так как в тексте обыгрываются разные возможности его фонетического прочтения.

[5] Да будет благословенна память о нем (иврит).