купить

Пункт обмена опытом: функция метафоры в реалистическом тексте (читая «Мидлмарч»)

Татьяна Венедиктова (доктор филологических наук, профессор, заведующая кафедрой теории дискурса и коммуникации; филологический факультет МГУ им. М.В. Ломоносова, Москва)

Tatiana Venediktova (Moscow Lomonosov University, Department of Discourse and Communication Studies, School of Philology, professor and chair)

tvenediktova@mail.ru

Ключевые слова: экономика, литература, обмен, роман, опыт, реализм, метафора, Джордж Элиот

Key words: economics, literature, exchange, novel, experience, realism, metaphor, George Eliot

УДК/UDC: 82

Аннотация: Экономическая категория обмена, трактуемая расширенно — как социальное взаимодействие, — позволяет описать природу литературного процесса в терминах взаимообращенных письма и чтения. Метафора как «трансакция между контекстами» (А. Ричардс) служит при этом своеобразным пунктом обмена опытом или смыслопроизводящей деятельностью. Разбирается фрагмент из романа Джордж Элиот «Мидлмарч» (1874), в котором такая роль когнитивной метафоры одновременно обсуждается и предъявляется.

Abstract: The economic category of exchange, widely regarded as a social interaction, allows for the description of the nature of the literary process in terms of the reciprocity of writing and reading. Additionally, the metaphor as a “transaction between contexts” (I.A. Richards) serves as a unique point of exchange of experience or meaning-producing activities. A fragment of George Eliot’s Middlemarch is discussed in which such a role of the cognitive metaphor is simultaneously discussed and revealed.

Tatiana Venediktova. The Point of Experiential Exchange: The Function of Metaphors in a Realist Text (Reading Middlemarch)

Разговор о литературе и экономике подразумевает вовлеченность литературы в контекст социальной и экономической жизни — как правило, на уровне институциональном или тематическом (отображаемых реалий). Едва ли, однако, этого достаточно, учитывая то, что экономическая мысль пребывает «в центре современной системы идеологии» и даже «превратилась в нечто вроде негласной космологии, включая в себя некоторые идеи, характерные для мифологии древних времен» [Weisskopf 1955: 145]. Не только не исключена поэтому, но даже особенно интересна работа с корреляциями, соединяющими потенциально порядки стиля (эстетическую форму) и порядки социальной жизни, включая экономическое поведение человека. Последние тоже имеют формальные характеристики, функциональные в том смысле, что организуют или дезорганизуют нашу жизнь. Работе с «содержательной формой» обществовед-экономист может поучиться у литературоведа [Levine 2015: 23], но, с другой стороны, и литературоведа та же посылка приглашает и даже обязывает думать о художественной форме в прагматическом ключе — как о латентном действии или системе взаимодействий. В этой новой оптике история литературы обещает предстать перед нами как история актов воображения. Работа художественного воображения воплощается в манерах текстопроизводства и условностях текстовосприятия, которые (те и другие) связаны косвенно со множеством других практик, в том числе далеких от сферы эстетического. Отсюда возможность постановки вопроса не только о том, как литература следует за экономикой, детерминируется ею и адаптируется к ней, подчиняясь экономическим «законам» (этот вид связи, соединяющей «базис» с «надстройкой», исследован и исследуется марксистским литературоведением), но и о том, например, как, реагируя на не явный еще запрос времени, литература осваивает формы взаимодействия, не освоенные экономикой и экономической мыслью, — как бы репетирует вновь возникающие возможности в режиме «опережающего отражения».

Классический реалистический роман XIX века интересен именно с этой точки зрения — как способ проработки опыта «современности» (modernity). Под «опытом» понимается при этом не слой значений, увековеченных традицией, не совокупность форм, универсально значимых и предполагаемо неизменных (это было бы справедливо для упомянутой выше «мифологии древних времен»). В фокус внимания попадает скорее опыт как процесс, длящаяся интеракция, непосредственное взаимодействие субъекта с другим, или с сообществом, или с миром в целом. Такое переживание жизни, в силу своей «текучести», заведомой субъективности и всегда конкретной контекстуализированности, сопротивляется означиванию, тем самым передаче, но в качестве ценности осознается не иначе как в акте передачи. открытость субъекта разного уровня трансакциям, процессам взаимообмена с миром — форма жизнеобеспечения современной личности и важный ресурс развития для социума в целом. Последний обнаруживает в себе новые источники энергии и становится небывало динамичным, подвижным — во многом именно благодаря все более дробной, подробной проработке индивидуального опыта и все более широкому его вовлечению в общий «оборот».

Привилегированным средством публикации и рефлексии индивидуального опыта уже в XIX веке становится роман, перемещающийся из «низов» на «стремнину» литературного процесса. Роман берется экспериментировать с «новым, сугубо светским способом представлять в воображении смысл жизни»: смысл этот, в описании франко Моретти, предстает как «рассеянный среди бесчисленных мелких деталей, ненадежный, смешанный с мирским безразличием и мелкими эгоизмами — однако же, пребывающий в них неизменно и упорно» [Moretti 2013: 75]. Ощущением присутствия рассеянного, неочевидного смысла в формах жизни и формах речи определяются режимы романного письма, а также романного чтения.

Уже сама ситуация приватного, индивидуального, досугового взаимодействия с текстом (со стороны читателя) создает своего рода «лабораторные условия» для экспериментальной работы-игры с опытом, чужим и собственным; вынесению его в пространство свободного обмена способствует условный модус литературного иносказания. Эстетическое отношение к тексту реализуется в порядке «трансакции» [1], предполагающей (принципиально, притом в степени, лишь нарастающей со временем) неопределенность авторской интенции, неоднозначность означаемого и нетождественность себе адресата. В рамках этого отношения человеческое и социальное действие обмена реализуется тем последовательнее, что не редуцируется к чисто экономической операции. Творческое усилие, произведенное одним субъектом, подхватывается и развивается другим, почти не замирая, не умирая в тексте как продукте и товаре. с одной стороны, книга в эту пору становится именно товаром («широкого потребления»), вещью, привычной в обиходе и легко перемещающейся в пространстве (ср. феномен «железнодорожного чтения», в XIX веке многих поражавший новизной), с другой и как бы в порядке неочевидной компенсации, она по-новому реализует свои «нематериальные» возможности — все шире осознается как средство равноправно-встречного смыслопроизводства. Литература получает тем самым новый смысл и новую социальную функцию как пространство и способ демократического обмена опытом, обмена деятельностью. Особого интереса в связи с этим заслуживает функция метафоры в тексте.

В реалистической романной прозе метафоричность, как правило, не акцентирована [2], но функциональна — именно в качестве стимула к состязательно-коллаборативной деятельности смыслопорождения. В известном определении А. Ричардса, метафора — это «трансакция между контекстами» (trans action betwe en contexts — см.: [Richards 1936: 94]). она предполагает акт или процесс установления отношения, связи «на расстоянии». Возможность формирования таких косвенных связей не ограничивается опознаваемыми риторическими фигурами, — литературный текст мы воспринимаем скорее как «метафорическое поле», способное плодоносить буквально в каждой точке, притом столько же за счет авторской речевой инициативы, сколько за счет инвестиций читательского воображения. Метафороподобен, т.е. рассчитан на достройку, расширение, дальнейшие смысловые трансформации, и литературный текст в целом. Будучи воспринимаем пассивно и буквально (в отсутствие, по выражению Эко, читательской «конгениальности»), он попросту перестает существовать как полноценно литературный продукт, перестает доставлять то специфическое удовольствие-наслаждение, которое мы ассоциируем с «художественным» чтением.

Способность осваивать все новые ресурсы, извлекать ценность и выгоду из любого сырья, включая очевидно «бросовое», — одна из характеристик изобретательства, подталкивающего современную экономику, источник ее подвижности, инновационности. Искусство слова начинает вести себя сходным образом. Именно литературу, а не (только) промышленно-рыночные практики имел в виду Флобер, когда писал Луизе Коле: «Раньше думали, что сахар содержится только в сахарном тростнике. Сегодня его извлекают почти откуда угодно» [3]. Но как именно, за счет чего осуществляется этот сдвиг от «раньше» к «сегодня»?

Литературная культура реализма делает явную ставку на жизнеподобие описаний обыденной жизни, а неявную (но, возможно, эстетически более весомую) — на усиленную подвижность ценностей-смыслов, обеспечиваемую на уровне стиля. Стиль высказывания приобретает новую ценность как интерактивная среда, — относительно автономная, самодостаточная, не упорядоченная иерархически (как это было в риторической культуре) и исполненная неочевидной динамики. Язык в этой среде выступает в функции денег, т.е. всеобщего обменного эквивалента: теоретически нет ничего, что не могло бы быть описано и вынесено через описание в зону публичного обмена. «Точное слово», в идеале, как «справедливая цена», схватывает облик и суть явления в их единстве, но одновременно и проблематизирует это единство, открывая подразумеваемую «суть» возможным перетолкованиям и тем самым переоценкам. Расширению грамотности сопутствует усложнение навыков, предполагаемых в «продвинутой» когорте читателей, — то и другое поощряется буржуазной культурой литературного чтения. Почему бы не читать так же, как люди привыкли считать деньги, — бережно, преодолевая в себе привычку невнимания к слову и к обыденному опыту, умея небесполезным для себя образом сосредоточиваться на мелочах? Если исходить из того, что каждой фразой писатель «хочет что-то сказать» и в каждой же фразе читатель «хочет что-то прочесть», получается, что между ними происходит своего рода обмен — с опорой на совместное использование метафорического потенциала языка. Обмен не исключает того, что вложенное одним и обнаруженное другим могут не соответствовать друг другу, но предполагает, как и «положено» отношениями обмена, игру на равных и обоюдное уважение сторон.

В качестве примера мы рассмотрим пассаж из десятой главы романа «Мидлмарч» (1874) Джордж Элиот. В этом классическом образце реализма XIX века редкого читателя не впечатлит контраст между объемностью, пространностью текста и микроскопичностью проработки деталей, с сюжетной точки зрения часто избыточных и в то же время загадочно (неявным образом) функциональных. У стиля Элиот при ближайшем рассмотрении обнаруживается специфическая прагматика, на которой мы и сосредоточимся.

Цитируемый ниже абзац посвящен переживаниям престарелого ученого, филолога Кейсобона, оказавшегося неожиданно для себя в роли счастливого жениха.

Бедный мистер Кейсобон воображал, будто долгие холостые годы усердных занятий накопили ему сложные проценты для наслаждения жизнью и капитала его нежных чувств хватит на оплату самых больших чеков, ибо все мы — и серьезные люди, и легкомысленные — затуманиваем свой рассудок метафорами, а затем, исходя из этих метафор, совершаем роковые ошибки. И теперь самое убеждение, что он — редкий счастливчик, едва ли не удручало его: он не мог найти никаких внешних причин, объяснявших онемение всех чувств, которое поражало его именно тогда, когда им должна была бы владеть столь чаянная радость — когда он покидал привычное однообразие лоуикской библиотеки и отправлялся в Типтон-Грейндж. Это было томительное испытание, обрекавшее его на такое же безысходное одиночество, как и отчаяние, порой подкрадывавшееся к нему в то время, как он брел по трясине своих изысканий, ни на йоту не приближаясь к цели. И одиночество это было тем страшным одиночеством, которое бежит сочувствия. Он не желал, чтобы Доротея подумала, будто он не так счастлив, как должен быть счастлив в глазах света ее избранник, а в ее юной доверчивости и почитании он обретал опору для себя: ему нравилось пробуждать в ней все новый интерес, потому что этот интерес служил ему ободрением — разговаривая с ней, он излагал свои замыслы и планы с безмятежной уверенностью наставника и хотя бы ненадолго избавлялся от тех незримых холодных ценителей, которые, точно призрачные тени Тартара, окружали его в долгие часы тяжкого невдохновенного труда [Элиот 2007: 104] [4].

В этом пассаже, как и в целом в прозе Элиот, внимание сосредоточено на сети межсубъектных отношений: отношение Кейсобона к самому себе опосредовано его отношением к Доротее (невесте) и еще по крайней мере к двум «виртуальным» инстанциям — «свету» (the world), который наблюдает и судит его жизнь, и воображаемой ученой публике, «незримым холодным ценителям» его трудов. Встречно выстраиваются отношения к Кейсобону Доротеи, «света», а также «нас всех». Почти физически осязаемой становится «ткань» взаимосвязей, внутри которой находится любой человек и от которой любой же зависим, при том что сам эту ткань неустанно (вос)создает. Источник драмы усматривается в том, что человек доверчиво принимает метафорические подобия за истины и на их основе пытается лепить свою судьбу (act fatally). Так поступает мистер Кейсобон, и именно по этой причине этот малоприятный субъект, занимающий в многонаселенном романе Элиот второе место с конца по степени привлекательности, удостаивается сочувственного эпитета «бедный» (poor) — наравне с большинством других персонажей. Жизненные резоны любого из них/нас на поверку не менее призрачны.

Метафора, посредством которой герой организует и оправдывает свое поведение: жизнь это банк — многолетние вложения в виде упорных ученых трудов должны оправдаться возможностью при случае снять проценты в виде наслаждений личной жизни. Но не тут-то было. Ирония ситуации, в освоении которой живо участвует и читатель, имеет как содержательное, так и формальное измерения. То и другое «прорастают» из словечка «обмен» (exchange), спрятанного ровно посередине процитированного пассажа. Привычная тоска библиотечных бдений «обменяна» Кейсобоном на волнующую сладость визитов к невесте, — и что же? Трансакция между контекстами как будто произошла, но… не осуществилась, не дала почему-то ожидаемого результата. Точнее, дала эффект чисто внешний: «весь свет» считает пожилого педанта, ставшего неожиданно для себя избранником юной красавицы, «исключительно счастливым» (unusually happy), но в собственном его внутреннем опыте необъяснимым образом воспроизводятся ощущения усталости и одиноко-беспомощного увязания в трясине (morass). Ирония имеет и формальное измерение: пассаж о коварстве метафор весь пронизан метафорами, и читатель, будучи «упрежден» повествователем об их ненадежности, тем самым и насторожен к их действию (в отличие от персонажа и в противоположность собственным внелитературным практикам).

В чем же состоит действие метафор? Фактически, они функционируют как мостики, соединяющие наш и любого человека опыт с опытом (в данном случае) Кейсобона, заставляя заодно с ним, но в ином ракурсе, чем он, переживать нечто остро парадоксальное: по здравому смыслу человек должен испытывать счастье, но почему-то не может. Вытекающие из парадокса внутренние действия Кейсобона переданы (опять-таки метафорически) в последней фразе. Фактически, он эксплуатирует доверие Доротеи к тому, отсутствие чего в самом себе переживает мучительно, — использует ее наивный энтузиазм как опору (he leaned), или подпитку (drew forth), или защиту, — средство (means of) укрепления собственного эго и самообороны от мира. Нигде не сказано прямо, что этот выбор эгоистичен, тем более что для самого Кейсобона выбора как бы и не было, его субъективным реакциям приписана вынужденность: he could not but wish — он не мог не желать, he was in danger of being saddened —он подвергался опасности быть опечаленным. Этическая оценка здесь имплицируется в отсутствие однозначного морального «приговора», и читатель может судить о персонаже не иначе как с позиций сочувственного, слегка растерянного равенства.

Мы привыкли думать, что реалистический психологизм предполагает рационализирующее описание внутренних состояний. Но стиль Элиот, как тонко замечает о нем Фр. Джеймисон, нельзя назвать даже интроспективным [Jameson 2013: 226]. «Другой» присутствует здесь скорее как предмет реакций, адаптаций, настроек, «тропизмов» (у Н. Саррот тропизмы — мельчайшие реакции, предполагающие контакт с миром на молекулярном уровне, не схватываемом семантикой языка). Отношения первичны —изображаемые субъекты не предшествуют им, а становятся их посредством, человеческое состояние — длящийся процесс обмена, происходящий между индивидом и его социальным окружением. Об этом напоминает нам на каждом шагу гладкая, но как бы вязкая проза Элиот, требующая соучастия и потому «притормаживающая» то и дело за счет оговорок, вопрошаний, уточнений, множащихся сложноподчиненных оборотов, странноватых уподоблений, откуда-то вдруг выплывающих, на манер «призрачных теней Тартара» в последней фразе. Сэкономить на вовлеченности в этот процесс «себе дороже» — это значило бы понести потерю не только эстетическую, но именно этическую, оказавшись в кругу бессознательно несчастных буквалистов, подобных Кейсобону.

За счет микроскопических жестов повествователя и встречных по отношению к ним читательских жестов происходит продуктивное «рассеяние» смысла: природа жеста, как известно, инференционна, — смысл его «схватывается» до или даже помимо осознания. Именно поэтому опознание природы жестового сигнала и даже стороны, его инициировавшей (умысел автора? домысел читателя?), — в литературе всегда проблема. К примеру, читая, мы можем заметить или не заметить повтор слегка видоизмененной фразы, трансформированной метафоры в начале и в финале процитированного абзаца. Считать ли его «запланированным»? Или случайным? — наверное не скажет никто. Но даже и оставшись незамеченным или будучи замечен лишь периферическим зрением, этот повтор-со-сдвигом участвует, бесспорно, в кумулятивном смыслообразовании. Ср.: «Poor Mr. Casaubon had imagined that his long studious bachelorhood had stored up for him a compound interest of enjoyment, and that large drafts on his affections would not fail to be honored» — и — «… he liked to draw forth her fresh interest in listening, as a means of encouragement to himself». «To draw interest» в первом употреблении значит «снимать процент», во втором — «привлекать интерес». То и другое Кейсобон пытается делать ценой самообмана и невольного обмана, — и именно в этом, как уже говорилось, прячется корень его драмы. Будучи способен использовать чужой интерес, он не в силах генерировать живой интерес в самом себе — не расположен распространять свое бытие в направлении другого предмета или субъекта (inter-esse). Даже в осуществлении научного проекта он обнаруживает, увы, одержимость, но не полноценную познавательную эмоцию.

Желаемый стилистический (и косвенно-познавательный!) эффект собственной прозы Элиот резюмирует причудливой, труднопереводимой фразой «gather… wide sensibility» [Eliot 2007: 732]. Погружаясь в плотную текстуру отношений и взаимодействий, читатель опытным путем исследует и осознает природу интерсубъективной связи. Ее, эту связь, однако, важно не просто осознать, но представить себе «с той ясностью, которая есть уже не размышление, но чувство (идея, воспринятая сенсорно, подобно вещественности предметов)» [Элиот 2007: 224]. А это возможно лишь при условии смыслового обмена, пережитого как соучастное действие, образцово этическая и эстетическая «трансакция».

В литературном дискурсе становящегося модерна, равно как и в дискурсе философском, и дискурсе экономическом, категории «обмена», «интереса» и «симпатии» неслучайным образом востребованы. Становление гражданского общества сопряжено не только с эмансипацией экономического начала в социальной жизни, но и с нарастающим вниманием к аффективно-чувственной природе человека, к структуре мотиваций, интересов, желаний, движущих поведением индивида. Интерес или «чувство любви к себе» есть «мера человеческих действий» — это чувство следует положить в основу социальной взаимосвязи, «заменяя языком интереса тот оскорбительный тон, который сообщали моралисты своим максимам», — писал Гельвеций [Гельвеций 1973: 262—263]. Его современник Юм, развивая ту же аксиоматику, утверждал, что человеку в равной мере присущи интерес к себе и «склонность симпатизировать другим людям и воспринимать посредством сообщения их наклонности и чувства, как бы они ни отличались от наших, хотя бы они были даже противоположны последним» [Юм 1995: 54]. Двойственностью «интереса» — его направленностью столько же на себя (в еще не раскрытых, свободных возможностях), сколько и на другого — классики экономической науки и в XVIII, и в XIX столетиях объясняли «природную» склонность людей к взаимообразному обмену: избыток у одного порождает у другого ощущение прежде неведомого недостатка, — подражая чужому желанию, я создаю в себе не существовавшую ранее возможность. Зазор между утопической широтой такого понимания обмена и конкретным опытом обитания в рынке, между культурным идеалом, рожденным историей, и историческими же ограничениями его реализации определил во многом характер «современного» литературного воображения в его становлении.

Библиография / References

[Гельвеций 1973] — Гельвеций К.-А. об уме // Гельвеций К.-А. Сочинения: В 2 т. Т. 1. М.: Мысль, 1973.

(Gel’vecij K.-A. Ob ume // Gel’vecij K.-A. Sochineniya: In 2 vols. Vol. 1. Moscow, 1973.)

[Флобер 1935] — Флобер Г. Собрание сочинений: В 10 т. Т. VII. М.: Гослитиздат, 1933—1935.

(Flober G. Sobranie sochinenij: In 10 vols. Vol. VII. Moscow, 1935.)

[Эко 2018] — Эко У. Открытое произведение: форма и неопределенность в современной поэтике. М.: Corpus, 2018.

(Eco U. Opera aperta. Moscow, 2018. — In Russ.)

[Элиот 2007] — Элиот Дж. Мидлмарч. М.: Эксмо, 2007.

(Eliot G. Middlemarch. Moscow, 2007. — In Russ.)

[Юм 1995] — Юм Д. Трактат о человеческой природе: В 2 т. Т. 2. М.: Канон, 1995.

(Hume D. A Treatise of Human Nature // Yum D. Traktat o chelovecheskoj prirode: In 2 vols. Vol. 2. Moscow, 1995. — In Russ.)

[Eliot 2007] — Eliot G. Middlemarch. London: Vintage Books, 2007.

[Jameson 2013] — Jameson F. Antinomies of Realism. London: Verso, 2013.

[Levine 2015] — Levine C. Forms: Whole, Rhythm, Hierarchy, Network. Princeton: Princeton University Press, 2015.

[Moretti 2013] — Moretti F. The Bourgeois: Between History and Literature. London; New York: Verso, 2013.

[Richards 1936] — Richards I.A. The Philosophy of Rhetoric. New York; London: Oxford University Press, 1936.

[Weisskopf 1955] — Weisskopf W.W. The Psychology of Economics. Chicago: Chicago University Press, 1955.



[1] Это слово и понятие устойчиво и неслучайно использовал Умберто Эко, строя концепцию «открытого произведения». см.: [Эко 2018].

[2] Роман Якобсон считал даже, как известно, что она реализму «противопоказана», что этот тип текста в принципе тяготеет к противоположному, метонимическому «полюсу языка».

[3] Письмо Луизе Коле от 27 марта 1853 года — см.: [Флобер 1935: 444].

[4] Poor Mr. Casaubon had imagined that his long studious bachelorhood had stored up for him a compound interest of enjoyment, and that large drafts on his affections would not fail to be honored; for we all of us, grave or light, get our thoughts entangled in metaphors, and act fatally on the strength of them. And now he was in danger of being saddened by the very conviction that his circumstances were unusually happy: there was nothing external by which he could account for a certain blankness of sensibility which came over him just when his expectant gladness should have been most lively, just when he exchanged the accustomed dulness of his Lowick library for his visits to the Grange. Here was a weary experience in which he was as utterly condemned to loneliness as in the despair which sometimes threatened him while toiling in the morass of authorship without seeming nearer to the goal. And his was that worst loneliness which would shrink from sympathy. He could not but wish that Dorothea should think him not less happy than the world would expect her successful suitor to be; and in relation to his authorship he leaned on her young trust and veneration, he liked to draw forth her fresh interest in listening, as a means of encouragement to himself: in talking to her he presented all his performance and intention with the reflected confidence of the pedagogue, and rid himself for the time of that chilling ideal audience which crowded his laborious uncreative hours with the vaporous pressure of Tartarean shades [Eliot 2007: 85].