купить

Печи Освенцима и пепел Хиросимы: страх войны в режиссуре советских массовых мероприятий 1950 — 1980-х годов

Алексей Попов (Крымский федеральный
университет им. В. И. Вернадского; доцент кафедры истории России; кандидат исторических наук)

Aleksei Popov (V.I. Vernadsky Crimean Federal University; associate professor, PhD)

popalex79@mail.ru

Ключевые слова: публичные церемонии, массовые праздники, коллективная память, аффективный менеджмент, эмоциональный режим, страх, образы будущего, великая отечественная война, советский союз

Key words: public ceremonies, mass holidays, collective memory, affective management, emotional
regime, fear, images of the future, Great PatrioticWar, Soviet Union

УДК/UDC: 94 (47).084.9

Аннотация: В статье на примере массовых мероприятий, происходивших в ссср 1950—1980-х годов, анализируются практики советского «аффективного менеджмента», связанные с осуждением войн прошлого, настоящего и будущего на основе формирования аффекта устрашения. По мнению автора, это соответствовало диспозициям советского «эмоционального режима» и было направлено на формирование «эмоциональных сообществ», включающих не только граждан СССР, но и представителей других стран. Рассчитывая на получение кратковременных аффектов страха, режиссеры таких мероприятий использовали манипулятивные приемы: жесткие бинарные оппозиции, бутафорские, но хорошо узнаваемые символы зла, демонизировали американский империализм и отождествляли его с нацизмом. В итоге такие шаблонность, схематизм и безальтернативность в долгосрочной перспективе приводили к непредусмотренным эмоциональным реакциям: появлению панических настроений, распространению неформальных фольклорных текстов и формированию агрессивной, а не пацифистской модели борьбы за мир.

Abstract: Using the example of mass events that took place in the USSR from the 1950s through the 1980s, practices of Soviet “affective management” are discussed, practices associated with the condemnation of wars of the past, present, and future on the basis of the formation of the affect of scare tactics. In the author’s opinion, this corresponded to the dispositions of the Soviet “emotional regime” and was aimed at forming an “emotional community,” which including not only citizens of the USSR, but also representatives of other countries. Counting on the generation of the short-term affects of fears, the directors of such events used manipulative techniques: strict binary oppositions featuring sham, but well known symbols of evil that demonized American imperialism and equated it to Nazism. Such stereotypes, schematism, and the lack of alternatives in the long term led to unexamined emotional reactions as a result: panicked reactions, the distribution of informal folkloric texts, and the formation of an aggressive, rather than pacifistic, model of the struggle for the world.

Aleksei Popov. Auschwitz Ovens and Hiroshima Ashes: Fear of a War in Directing Soviet Mass Events in the 1950s—1980s [1]

Масштабная подготовка к празднованию 75-летия окончания Великой Отечественной войны в мае 2020 года (официально объявленного в Российской Федерации «Годом Памяти и Славы») вновь актуализирует интерес к вопросу о значении этого события в исторической политике и мемориальной культуре. Как и во время предыдущих празднований (особенно юбилеев) Дня Победы, ретроспективному описанию и концептуальному осмыслению которых уже посвящен ряд исследований (см., например: [Архипова, Доронин, Кирзюк 2017; Бордюгов 2010; Габович 2015; Gabowitsch, Gdaniec, Makhotina 2017, и др.]), атмосфера приуроченных к 9 мая массовых мероприятий предполагает неизменный на протяжении уже многих десятилетий «эмоциональный режим» [2]. «Праздник со слезами на глазах» в отечественной традиции по-прежнему сочетает в себе радость [3] от победного окончания войны, грусть и скорбь о миллионах погибших, гордость за подвиги воевавших и благоговейный трепет от сопричастности к «стране-победителю» и «народу-победителю». Причем в данном случае вслед за одним из самых известных представителей emotion studies Уильямом Редди можно говорить не только об эмоциях, но и об эмотивах — эмоциональных состояниях, психологическое значение которых умножается с помощью вербальных высказываний [Reddy 2004: 128] (например: «Я помню! Я горжусь!»). Однако, по мнению ряда наблюдателей, в условиях современной России в контексте памяти о событиях 1941—1945 годов достаточно «размытой» и ослабленной оказалась еще одна из базовых эмоций — страх, вызванный возможностью повторения войны [4]. Наиболее ярким примером осмысленного или латентного отсутствия страха перед войной является широкое распространение слогана «1941—1945. Можем повторить!», который в последние годы превратился в мем и имеет множество сюжетно-визуальных интерпретаций. Между тем, именно страх часто выступает основанием мировоззренческой картины мира, имеет конструктивное значение и мотивирующую функцию [5]. Как утверждает американский исследователь Кори Робин:

Политический страх [6] должен научить нас, чего стоят специфические политические ценности. Страх гражданской войны, например, должен породить уважение к правопорядку, страх тоталитаризма — приверженность либеральной демократии, страх фундаментализма — поддержку терпимости и плюрализма. Боясь столкнуться с этими бедами, мы убеждены в необходимости предпринять соответствующие меры по их предотвращению [Робин 2007: 13].

Наблюдаемую «девальвацию» страха перед возможной войной обычно объясняют спецификой политической ситуации в современной России, но есть основания предположить, что генетически этот феномен может быть связан с коммеморативными практиками позднесоветского периода. В данной статье будет предпринята попытка на нескольких конкретных примерах описать использование «страха войны» в сценариях советских массовых мероприятий 1950—1980-х годов, интерпретировав их через призму режиссуры, пропаганды, аффективного менеджмента и повседневных практик с привлечением методологии истории эмоций. Причем предметом нашей рефлексии станут события и сценарии, номинально даже не имеющие прямого отношения к мемориальному календарю памяти о Великой Отечественной войне, что подтверждает справедливость утверждения Ильи Кукулина о том, что в позднесоветский период эта война «могла быть метафорой для описания любого экстремального опыта, любой ситуации риска, любых безвыходных, трагических переживаний» [Кукулин 2005: 648].

Между прошлым и будущим, между войной и миром: советский опыт инструментализации страха

На протяжении XX века Российская империя и СССР неоднократно участвовали в военных конфликтах, в том числе в двух мировых войнах. Ретроспективная память об этих драматических событиях создавала условия для возникновения и распространения соответствующих фобий, однако обращение к этому эмоциональному ресурсу со стороны официальной власти претерпевало определенные метаморфозы. С одной стороны, уже в первые годы советской власти резко негативные коннотации, понятные участникам и очевидцам Первой мировой и Гражданской войн, были использованы в политических целях. Летом 1924 года была инициирована общесоюзная общественно-политическая кампания «против империалистических войн», приуроченная к 10-летию вступления России в Первую мировую войну. В ходе этой кампании по всей стране происходили многочисленные митинги, театрализованные постановки, коллективное подписание соответствующих воззваний. В риторическом отношении «подписанты» выражали твердую уверенность в том, что трудящиеся СССР под руководством партии большевиков и в союзе с мировым пролетариатом «положат конец алчности капиталистических акул и вместо кровавого кошмара, вновь нависшего над миром, ярко засияет солнце социализма!» (цит. по: [Ульянова 2015: 44]). Таким образом, в глобальной перспективе мирный социализм четко противопоставлялся воинствующему капитализму. Примерно в то же время был сформулирован соответствующий марксистской диалектике тезис о том, что каждая последующая война будет страшнее предыдущей:

Ужасы последней войны кажутся бледными зарницами перед молниями грядущей грозы. все техническое могущество капиталистического общества и все его социальное варварство, безвыходность его противоречий… принимают вид необъятной массы отравляющих и взрывчатых веществ, которые грозят обрушиться на голову злосчастного человечества [7].

Для усиления воспитательного воздействия на массовую аудиторию антивоенный нарратив подкреплялся наивными перформансами. Например, одна из «живых картин», демонстрируемых в рабочих и сельских клубах, называлась «Война — войне!», а ее нехитрый сюжет заключался в том, что «красноармеец ударами сбивает и валит чудовище — империалистическую войну» [Ульянова 2015: 42].

Однако затем страх оказался вытесненным на периферию «эмоционального режима». Сначала это было связано с милитаризацией общественного сознания 1930-х годов. Детерминантой эмоционального устрашения, вместо образа войны, на некоторое время становится возрожденный «страх и благоговение перед государем» [Суни 2010: 99]. Он был заимствован из арсенала имперской политической власти, но теперь связывался с персональным культом Сталина и массовыми репрессиями. В период Великой Отечественной войны официальная пропаганда превозносила героизм, бесстрашие/мужество и самопожертвование — именно эти моральные качества были объявлены нормой для всех советских людей, противостоящих врагу. Хотя в литературных рецепциях, создаваемых очевидцами событий, эта «романтическая концепция» часто замещалась «реалистичной концепцией», согласно которой каждый солдат в действительности испытывает страх [8]. В 1942 году в одном из своих стихотворений Илья Сельвинский называет страх «хроническим катаром фронтовым», а также сравнивает с тяжелым камнем, который каждый боец носит под сердцем, а год спустя появились широко известные строки Юлии Друниной: «Кто говорит, что на войне не страшно, / Тот ничего не знает о войне» [9]. Очевидно, что такое творчество играло роль «эмоционального убежища» и на низовом, «окопном» уровне реабилитировало чувство страха, которое противоречило официально установленному в военное время «эмоциональному режиму».

В первые послевоенные десятилетия реалистичное описание травматического военного опыта в СССР во многом оставалось табуированным (см., например: [Кукулин 2005: 635—642]). Однако параллельно с этим на рубеже 1940— 1950-х годов вновь начинают проводиться массовые кампании, направленные на «разоблачение преступных махинаций поджигателей войны» и теперь уже адаптированные к реалиям холодной войны [Орлова 2007: 73].

Принятая в 1961 году третья редакция программы КПСС провозглашала, что «уничтожить войны, утвердить вечный мир на земле — историческая миссия коммунизма» [10]. Во второй половине XX века миротворчество с мессианской риторикой превратилось в значимое направление глобальной культурной дипломатии СССР, оставаясь при этом одним из способов мобилизационно-пропагандистского влияния на внутреннюю аудиторию (см.: [Нагорная, Никонова, Попов 2018: 226—290; Орлова 2007, и др.]). Именно в рамках «борьбы за мир во всем мире» была вновь актуализирована тема страха перед воображаемыми войнами будущего, инсценируемая с помощью как традиционных, так и инновационных творческих средств.

Страх объединяет: от «эмоционального режима» к «эмоциональному сообществу»

6 августа 1957 года в рамках VI Всемирного фестиваля молодежи и студентов (далее Фестиваль-57), сохранившегося в коллективной памяти как исключительно радостное и светлое событие, на Манежной площади в Москве состоялась грандиозная Манифестация за мир и дружбу. В советских источниках говорилось о том, что в этом мероприятии приняли участие 500 тыс. человек, хотя в западной прессе эту цифру называли сильно преувеличенной [11]. По сценарию, разработанному режиссером основных мероприятия Фестиваля-57 Иосифом Тумановым, традиционный с начала 1920-х годов жанр «театрализованного митинга» был максимально насыщен дополнительными визуальными и звуковыми эффектами: выступлениями симфонического оркестра, хоровых ансамблей и солистов-вокалистов из разных стран, демонстрацией на гигантском экране заранее смонтированных кинокадров, а также презентацией огромных художественных панно и антивоенных плакатов. В ходе мероприятия на сцене появлялись группы людей, репрезентирующие основные категории пострадавших в годы войны, — инвалиды с боевыми наградами, сироты в детдомовской форме, вдовы и скорбящие матери в траурном облачении [12].

Центральной темой театрализованной постановки во время манифестации являлась трагедия Хиросимы, а само мероприятие состоялось в день 12-й годовщины со дня атомной бомбардировки японского города. Вот как впоследствии описывался кульминационный момент театрализованной части Манифестации в советских учебниках для студентов творческих специальностей:

На экране расползается зловещий гриб атомного взрыва. Видны развалины домов, искаженные мукой лица. Это документальные кадры, рассказывающие о трагедии Хиросимы. На фоне ожившего экрана миниатюрная девушка… из Хиросимы — Хисака Нагата. Она обращается к собравшимся со словами о борьбе за мир. На трибуну поднимается женщина — мать Зои Космодемьянской. Она прижимает к груди девушку из Хиросимы... гневное «Нет!» на разных языках загорается на экране и повторяется сотнями тысяч голосов [Генкин 1975].

Таким образом, самое масштабное по количеству участников событие Фестиваля-57, этого «праздника мира и дружбы», должно было вызвать у его участников и широкой медийной аудитории весь комплекс общекультурных базовых эмоций негативного спектра (по Полу Экману) [13]страх, грусть, отвращение и злость (по отношению к «зачинщикам войн»). На фоне такого эмоционального контраста им предоставлялась возможность через элементарную реакцию («Да»/«Нет») сделать выбор между миром и войной, жизнью и смертью, добром и злом. не случайно репортаж известного советского писателя Льва Кассиля о манифестации за мир и дружбу назывался «“Да” и нет”»:

Юноши и девушки всех пяти материков земли и с ними молодые москвичи направляются по улицам столицы к ее центру. Эти полмиллиона несут в своих сердцах, на своих стягах то, о чем думают миллионы людей всех возрастов, всех стран. <…>. Молодежь идет с факелами… на фасаде старого классического здания манежа, обращенном к площади, расположены три больших панно. На одном из них… тень атомной бомбы, а во мраке этой страшной тени — развалины многоэтажного разбомбленного дома <…>. «Нет!» — звучит над манежной площадью, повторяемое на всех языках мира. «Нет!» — возникает начертанное на разных языках в светлом квадрате огромного киноэкрана. «Нет! нельзя допустить, чтобы это повторилось!» — звучит в речи каждого выступающего… [зовущего] объединиться против атомной войны [14].

Впоследствии эту четко выраженную бинарность мы увидим в сценарии всех массовых антивоенных мероприятий, а ее главным воплощением станет песня Александры Пахмутовой и Николая Добронравова «Пока не поздно» (1983) в исполнении Иосифа Кобзона: «Рядом, рядом — / Радость и беда. / Надо, надо / Твердый дать ответ: / Солнечному миру — / Да! Да! Да! / Ядерному взрыву — / Нет! Нет! Нет!»

в самом тексте этой песни мы видим устрашающий сценарий ядерного апокалипсиса, угрожающего существованию не только всего человечества и даже всего живого, но и мира в целом(!): «Неужто завтра замрут моря, / Умолкнут птицы, застынут сосны, / Уже не сможет взойти заря». Неудивительно, что такая перспектива делала предложенный выбор безальтернативным в пользу сил добра и света. В итоге, как справедливо отмечает Галина Орлова, выбор позитивного отношения к борьбе за мир для граждан СССР был определен самим фактом их включения в порядок советского, поэтому в реальности им лишь предоставлялась возможность выбрать степень активности и форму выражения этого отношения [Орлова 2007: 78].

Таким образом, нормативный «эмоциональный режим», основанный на страхе войны, уже не воспринимался как установленный «сверху», а приобретал (или должен был приобретать) характер «эмоционального сообщества» (термин Барбары Розенвейн) — специфической формы групповой идентичности, основанной на разделении одних и тех же норм в выражении чувств и отношении к эмоционально окрашенным категориям [Плампер 2018: 111—112, 115]. Что же касается характеристики используемого здесь способа формирования «эмоционального сообщества», то его можно обозначить как «аффективный менеджмент» (термин Сергея Ушакина), преследующий социальную, а не гносеологическую цель — связать людей воедино, предоставив им социальное пространство (причем максимально публичное) и символические средства, с помощью которых эмоциональная связь стала бы очевидной и ощутимой [Ушакин 2014].

Холодная война и такие связанные с ней явления, как гонка ядерных вооружений и острые кризисы в международных отношениях (например, Карибский кризис 1962 года), сделали массовые геополитические страхи и антивоенные настроения очень популярными во всем мире. На этом фоне антивоенные дискурсы и практики могли успешно способствовать расширению «эмоциональных сообществ» за пределы государственных границ. В первую очередь это касалось социалистического лагеря, в том числе такого непростого с точки зрения достижения внутриблокового консенсуса памяти государства, как ГДР. в 1958 году немецкий писатель Арнольд Цвейг, в том же году ставший лауреатом международной Ленинской премии «За укрепление мира между народами», в своей статье-воззвании против размещения ядерного оружия США на территории Европы написал:

Надо прекратить подготовку к тому, чтобы от наших тысячелетних городов остались лишь груды золы, а центры нашей умственной жизни стали кладбищами атомной смерти и от них в истории культуры сохранились бы только названия... Газовые печи Освенцима, несомненно, показались бы чем-то крошечным в сравнении с той атомной гибелью, которой была бы поражена Центральная Европа [15].

Но еще более ценной для советской стороны признавалась эмоциональная мобилизация представителей стран «третьего мира» и, особенно, развитых капиталистических государств. Именно поэтому международные фестивали и форумы, организованные СССР в 1950—1980-е годы, практически в обязательном порядке включали в себя инсценировки, призванные формировать интернациональные «эмоциональные сообщества» на основе страха перед войной и стремления к миру.

(Некро)карнавал эпохи холодной войны: сценарии, маски, декорации

Сценарий Манифестации на Манежной площади во время Фестиваля-57 вошел в учебно-методическую литературу как канонический, а ее режиссер-постановщик Иосиф Туманов до своей смерти в 1981 году оставался классиком, корифеем этого жанра. Поэтому неудивительно, что после 1957 года сходные мероприятия многократно воспроизводились в разных масштабах, географических локациях и по разным поводам. Единственным важным дополнением базового сценария стало часто практикуемое публичное сожжение символов зла (чего не было на Манежной 6 августа 1957 года, но имело место на Красной площади во время Парада Победы 24 июня 1945 года). В качестве примера можно привести описание вечера, посвященного борьбе за мир, который состоялся в крымском международном лагере «Спутник» в первой половине 1960-х годов:

Когда спускаются сумерки, юноши и девушки с горящими факелами колонной направляются на танцевальную площадку, украшенную флагами и гирляндами разноцветных лампочек. Они видят висящее на шесте чучело холодной войны и огромный щит, на котором нарисована атомная и водородная бомбы, перечеркнутые крест-накрест красной тушью, а внизу надпись: «Нет!»… Затем в огонь костра повергли чучело холодной войны и щит с изображением бомб [16].

А вот описание массовой манифестации молодежи социалистических стран «За мир и разоружение», которая состоялась 21 мая 1983 года в Потсдаме (ГДР):

Где-то за зданием изящного старинного дворца вспучился огромный, тревожно-багровый шар. Он растет, он уже в полнеба, он тянется ввысь, превращаясь в зловещий ядерный гриб. Ошеломленные, притихли десятки тысяч зрителей… но вот вспыхнули два ослепительных прожекторных луча и перечеркнули зловещее ядерное видение. Гриб поблек, сник и растворился в многоцветье праздничного салюта [17].

Летом 1985 года в Москве вновь состоялся Всемирный фестиваль молодежи и студентов (далее Фестиваль-85, подробнее см.: [Попов 2018]). Незадолго до этого в Советском Союзе с небывалым размахом отмечалось 40-летие Победы, и фестивальные дискурсы и сценарии во многом отсылали к этому событию. В частности, 28 июля 1985 года состоялось самое массовое мероприятие программы Фестиваля-85 — театрализованное представление «Мир победит войну!» на московском стадионе «Динамо», которому предшествовал «Звездный марш» участников фестиваля по Ленинградскому проспекту. Сценарий этого представления для 50 тыс. зрителей и многомиллионной телевизионной аудитории, в реализации которого участвовало около 10 тыс. исполнителей, отражал основные этапы и важнейшие события Второй мировой войны, образным языком подчеркивая решающую роль СССР и значение объединения союзных сил в борьбе с нацизмом. Вот как описывается в источниках кульминация этого представления:

В центр стадиона была вывезена огромная чаша с хворостом. Представители японского города Хиросимы и европейских государств факелами разожгли в ней символический костер Возмездия. В него были брошены атрибуты и символы войны, угнетения и колониализма. Участники театрализованного представления в форме солдат стран антигитлеровской коалиции швырнули в костер большую бутафорскую свастику. Колонна детей в костюмах всех стран мира бросила в костер громадное чучело войны — скелет в каске, в противогазе, в армейских ботинках и с атомной бомбой в руках. Молодые люди в костюмах развивающихся стран швырнули в костер большую бутафорскую цепь с наручниками, девушки в белых одеждах — макет ракеты с буквами МХ [18], а группа молодых африканцев — крест с балахоном Ку-клукс-клана [19].

Как ясно уже из сценарного описания, набор уничтожаемых путем сожжения предметов указывал на немецкий фашизм, американский империализм, колониализм и расизм — явления политического порядка, маркированные как ужасающие, враждебные и требующие агрессивного отрицания. Их подчеркнуто бутафорский, неестественный вид служит подтверждаем того, что в аффективном менеджменте важна не достоверность образов, вещей и звуков, а их способность провоцировать и/или поддерживать определенный эмоциональный накал [Ушакин 2014]. Во время представления на электронном табло стадиона высвечивался относящийся к прошлому призыв «Помни!» и относящийся к будущему призыв «Нет!» на разных языках.

Но, пожалуй, самым выразительным является сценарий массового театрализованного шествия «Мир победит войну!», которое состоялось на набережной Ялты в рамках проводимого в «Артеке» международного детского фольклорного фестиваля. Приведем лишь некоторые, наиболее яркие цитаты-описания этого мероприятия, проведенного летом 1987 года, на самом излете холодной войны:

Впереди идут одетые в черное барабанщики. За группой барабанщиков следует открытый помост на колесах. На нем везут «на казнь» преступников: Войну и ее трубачей. Чучело войны — крестовина с нахлобученной сверху гитлеровской каской, автоматом на груди, свастиками на свисающих рукавах…

Вокруг чучела войны (у которого на груди укреплена доска с надписью «ВОЙНА») стоят фигуры Куклуксклановца (т.е. расизма), Атомной смерти и другие по усмотрению и возможностям художника. Фигуры должны быть исполнены из легкоузнаваемых материалов и носить очень условный, сугубо плакатный характер <...>

Далее движется манифестация с зажженными факелами. Барабанный бой время от времени по ходу шествия прерывается скандированием («Нет войне», «Позор империализму», «Смерть врагам человечества» и т.п.) на нескольких языках. После каждого призыва, произнесенного группой «кричальщиков», шествие синхронно поднимает и опускает факелы <…>

Оглашается приговор:

— Именем детей всего мира мы, собравшиеся в «Артеке», осудили на смерть Войну и расовую ненависть. Долой угнетение народов! Да здравствует дружба и мир всех детей планеты! [20]

Кульминация этого театрализованного действа в сценарии описывается следующим образом: «Чучела забрасывают горящими факелами. Их охватывает огонь. При свете этого костра начинается танцевальная перекличка» [21]. Таким образом, соглашаясь с утверждением Даниэля Зеверта о том, что Фестиваль-57 стал апофеозом развития карнавальных традиций в Советском Союзе [Зеверт 2016: 122], атмосферу массовых антивоенных акций последующего периода можно условно обозначить как (некро)карнавал, где переоблачение касалось отрицательных героев и символов, олицетворяющих страх и ужас, а их публичное исключение из реальности (в жестком варианте — путем сожжения, а в мягком варианте — перечеркиванием крест-накрест) было обязательной частью сценария и олицетворяло финальное торжество сил добра и света.

Устрашать и воспитывать: слово режиссерам

Выразительная фактура массовых антивоенных мероприятий стимулирует постановку вопроса о роли профессиональных режиссеров и используемых ими творческих средств в инструментализации страха. Как уже говорилось, для подготовки таких мероприятий привлекались самые известные режиссеры-постановщики. Как свидетельствуют архивные документы, привнесение (анти)-военной тематики в программу Фестиваля-57 состоялось по личной инициативе Иосифа Туманова, к тому времени уже являвшегося известным режиссером и лауреатом Сталинской премии 1950 года. Во время заседаний комитета по подготовке к Всемирному фестивалю ряд высокопоставленных участников обсуждения сомневались, «стоит ли поднимать тему войны», «может быть, дать тему радости на основе современной жизни» и т.д. [22]  Однако Туманов категорически настоял на реализованном впоследствии сценарии, причем риторически его аргументы были выстроены весьма убедительно:

Мне кажется, что тема радости не зазвучит по-настоящему, если не будет опираться на свою противоположность... Фестиваль должен с первого дня получить акцент, что это не только веселый праздник и радость, нет, это думы о больших судьбах мира... если этого не будет, весь фестиваль будет массовым карнавалом. В пропорции фестиваля это только одно напоминание, которое должно заставить людей очень серьезно разобраться в важных вопросах жизни [23].

Впоследствии на страницах написанных им учебно-методических пособий по подготовке массовых мероприятий Туманов отмечал: «Начало, развитие, кульминация, финал — все это обязательные части сценария массового действия, в их рамках определяется степень эмоционального накала каждого эпизода, ритмичная их контрастность…» [Туманов 1976: 15]. В учебном пособии известного советского специалиста по театральной педагогике Дмитрия Генкина «Массовые праздники» (1975) также подчеркивалось, что «удачно найденный и разработанный конфликт помогает выстроить сюжет» [Генкин 1975: 107]. В 1990 году известный режиссер-постановщик Аскольд Конович утверждал, что «развитие сюжета в сценарии… невозможно без точного определения конфликта и дальнейшей его разработки. Бесконфликтный сценарий не сможет ярко раскрыть идею…» [Конович 1990: 144].

Как мы видим, использование эмоционально возбуждающих, в том числе вызывающих страх, образов с профессиональной точки зрения оправдывалось стремлением усложнить сюжет (по сравнению, например, с безальтернативно позитивными праздничными парадами и концертами по случаю 1 мая или 7 ноября) и тем самым сделать его более интересным, запоминающимся и «работающим» на поставленные цели. В 1920-е годы, когда традиции советских массовых политических праздников только зарождались, контрастность действия достигалась путем высмеивания и символического исключения (часто также путем сожжения) бутафорских изображений актуальных классовых врагов — «Буржуя», «Попа», «Кулака» (см., например: [Рольф 2009: 131]). Однако в позднем советском обществе, где, как представлялось, основные внутренние социальные конфликты были успешно преодолены, режиссерам не оставалось другого выбора, как искать символы зла во внешнем, геополитическом контексте.

И вот здесь помощником режиссера становился аффект. Существует множество различных определений и трактовок понятия «аффект», по одной из которых это максимально усиленная, но при этом кратковременно переживаемая эмоция, не контролируемая субъектом [Кобылин 2017: 28]. По другому определению, аффект представляет собой нейропсихологическое побуждение к действиям, происходящее со скоростью, превышающей порог осознания [Плампер 2018: 377]. Судя по работам Иосифа Туманова, его понимание аффективного менеджмента массовых праздников было ближе ко второму определению:

Такие компоненты, как песня, танец, живо-картинная композиция, зачастую могут заменять в массовом представлении психологическое обоснование поведения героев; свойственная этому жанру эмоциональность вполне допускает (и даже предполагает!) мгновенное переключение внимания зрителей с одного объекта на другой без детализации и психологических мотивировок [Туманов 1963: 41].

Как мы попытаемся доказать далее, такой схематизм и внимание к внешней фактуре при поверхностной, сильно ускоренной эмоциональной проработке материала не был идеален и имел достаточно спорные, неоднозначные последствия.

Что же касается цели или, как любил писать И. Туманов, «сверхзадачи» воздействия режиссера на аудиторию посредством постановочных массовых мероприятий, то в основном она сводилась к воспитательно-пропагандистской логике. О воспитательном значении, а точнее, о «воспитательном диктате» массовых праздников в сталинский период пишет в своем исследовании Мальте Рольф [Рольф 2009: 256]. В учебниках по режиссуре 1970-х годов по-прежнему говорилось о том, что, активно влияя на эстетические переживания людей, зрелища «воздействуют на весь их духовный мир», что «содержание зрелища всегда классово и ориентировано на выработку вполне определенных, необходимых обществу ценностей» и даже что «массовый праздник представляет собой своеобразное кульминационное звено в единой системе коммунистического воспитания» [Генкин 1975: 21]. Но и в середине 1980-х годов массовые праздники и представления позиционировались как актуальные дидактические средства. Главный режиссер культурной программы Фестиваля-85 Анатолий Силин называл советские массовые театрализованные праздники «образно-сюжетными» и утверждал, что они должны получить дальнейшее развитие, поскольку «являются одной из самых действенных форм агитации и пропаганды, политического, эстетического и этического воспитания масс, в первую очередь молодежи» [24]. Здесь следует отметить, что в большинстве приведенных нами примеров непосредственной аудиторией устрашающих антивоенных мероприятий, относящихся к послевоенному периоду, были именно молодые люди и дети. В то же время некоторые американские исследователи отмечают, что в XX веке на Западе, наоборот, страх стал играть меньшую роль в детской литературе и процессе воспитания, тогда как интенсивность страхов и связанных с ними фобий у взрослых возрастала (см.: [Николаи, Хазина 2015: 100—101]).

Но так ли успешны в дидактическом отношении были советские массовые антивоенные постановки, как это пытаются представить их постановщики? Действительно ли они вызывали острые эмоции и на их основе приводили к воспитательному эффекту, заключающемуся в категорическом неприятии милитаризма и насилия?

Пределы страха: официальные диспозиции и неформальные реакции

По утверждению Яна Плампера, существуют «строгие» эмоциональные режимы, стремящиеся к тотальному контролю нормативных и ненормативных эмоций [Плампер 2018: 419—420]. Советский Союз, безусловно, относился к их числу. Однако такой «диктат чувств» (если говорить об идейно-политической стороне) или «эмоциональный патернализм» (приняв во внимание «воспитательные» функции такого рода творчества) имели свои ограничения и противоречия.

Даже если допустить высокую степень эффективности в организации контроля над эмоциональным миром советских граждан, то возникает вопрос о том, какая именно степень устрашения была санкционирована? Ведь в своих крайних проявлениях страх может вызвать панику, отчаяние, пораженческие настроения, что едва ли было целесообразно. Приведенные выше примеры позволяют сделать вывод, что предпочтительным было краткосрочное и сфокусированное устрашающее воздействие, которое не должно было вызвать сомнения в окончательной победе сил добра и света. Интересно, что в советских кинофильмах, которые могли бы стать творческим пространством для создания «развернутых» панорам вызванного ядерной войной несветлого будущего, эта тема представлена чрезвычайно скудно. В очень ограниченном виде она появляется в фильме «Бегство мистера Мак-Кинли» (1975) и лишь в фильме «Письма мертвого человека» (1986) становится полноценным фоном для развития сюжета. Между тем, как воспоминает Борис Стругацкий, в августе 1962 года в Москве состоялось совещание писателей, работающих в жанре научной фантастики, в рамках которого был организован закрытый показ фильма американского кинорежиссера Стэнли Крамера «На последнем берегу» («На берегу», 1959). Свою эмоциональную реакцию на это произведение он описал следующим образом:

Фильм нас буквально потряс. Картина последних дней человечества, умирающего, почти уже умершего, медленно и навсегда заволакиваемого радиоактивным туманом под звуки пронзительно-печальной мелодии «Волсинг Матилда»... когда мы вышли на веселые солнечные улицы Москвы, я, помнится, признался АН [25], что мне хочется каждого встречного военного в чине полковника и выше — лупить по мордам с криком «прекратите, ... вашу мать, прекратите немедленно!». АН испытывал примерно то же самое [26].

Однако массовому советскому зрителю этот фильм не был представлен. Очевидно, курирующие культурную сферу государственно-партийные функционеры решили, что «такой страх нам не нужен».

В нормативной версии была выбрана другая стратегия — страх перед войной должен был подкрепляться скорее образами прошлого. Базовые возможности для этого представлял личный травматический опыт непосредственных участников/очевидцев Великой Отечественной войны, а также те картины прошлого, которые под влиянием их рассказов формировались у представителей последующих советских поколений. Но затем для универсализации суггестивного воздействия они все больше заменялись устрашающими образами-символами, по разным причинам наиболее закрепившимися в советской массовой культуре и потому удобными для вызова моментальных аффектов. Печи крематория в Освенциме и пронзительный набат Бухенвальда воплотили в себе весь ужас нацистских концлагерей и даже фашизма в целом. Многочисленные трагические страницы войн в Корее и Вьетнаме относительно недолго были в актуальной информационной повестке советских СМИ, тогда как «атомный пепел Хиросимы» стал вневременной символической квинтэссенцией преступлений американского империализма, тем более что он позволял сопоставлять фашизм и империализм во всех темпоральных проекциях: в прошлом, настоящем и будущем. В одной из своих работ мы уже цитировали очень характерную запись в книге почетных гостей мемориального комплекса Бухенвальд, которая демонстрирует такую темпоральную многослойность позднесоветского мемориального дискурса:

Мы, группа советских людей, посетили мемориал в Бухенвальде, и в наших сердцах вновь острой болью всколыхнулись страшные преступления фашизма. Нынешняя администрация США зовет опять к «крестовому походу» против коммунизма. Мы вместе с нашими друзьями из стран социалистического содружества сделаем все, чтобы сорвать преступные замыслы против светлого будущего человечества (29 мая 1984 г.) (цит. по: [Попов 2016: 104]).

Однако такая фокусировка внимания к самым узнаваемым символам зла, способным моментально вызвать аффект, постепенно лишало эти эмоции реальной опоры на персональный исторический опыт, переводя сюжеты, связанные со Второй мировой и Великой Отечественной войнами из более «живой» коммуникативной памяти в более абстрактную культурную память [27].

И здесь мы вновь должны поставить вопрос: «А был ли страх?», конечно понимая, что источниками его формирования являлись далеко не только описываемые нами массовые антивоенные мероприятия, но и информационные сообщения советских медиа, книги и кинофильмы (в том числе документальные), «уроки мира» и политинформации в школе и т.д.

Различные эго-источники свидетельствуют о том, что страх перед атомной войной в позднесоветский период действительно мог выражаться буквально, чаще у детей, чем у взрослых. Визуализированным символом используемого американского смертельного оружия для них мог являться «гриб» ядерного взрыва:

Чаще всего в снах о ядерной войне сновидец замечал растущий на горизонте зловещий «гриб», понимал, что это конец, и в ужасе просыпался. В 1982 году 11-летний Ю.Л. перед сном иногда размышлял: «А вдруг американцы уже запустили ракеты? И осталось минут десять до атомной войны?» А его ровесник, ленинградский школьник, засыпая, «представлял себе самое страшное — поле ядерных грибов» [Архипова, Кирзюк 2020: 450].

Во многих городах СССР существовали локальные легенды, объяснявшие, почему именно этот населенный пункт является потенциальной целью для якобы направленных на него американских ядерных ракет [Архипова, Кирзюк 2020: 441—443]. Но все-таки подобные фобии можно считать скорее исключением, тогда как наиболее распространенной реакцией на нарративы, визуализации и перформансы военной угрозы было их эмоциональное перекодирование в виде «анекдотов про красную кнопку и нежных песен про крылатые ракеты» [Орлова 2007: 86].

Действительно, исследовательницы Александра Архипова и Анна Кирзюк на основе эго-источников (в основном современных интервью) приводят значительное количество примеров бытовавших слухов, анекдотов и ироничных рифмованных текстов на данную тему. Так, текст песни западногерманской группы «Чингисхан», ставшей мировым хитом в 1979 году на фоне начала жесткого противостояния между СССР и США в связи с афганскими событиями, был больше известен советским людям в переделанном варианте: «Москау, Москау, / закидаем бомбами! / Будет вам олимпиада, ох-ох-хохо» — и некоторые были уверены, что это и есть оригинальный текст песни [Архипова, Кирзюк 2020: 153—154]. В качестве характерного примера позднесоветских анекдотов о ядерной войне можно привести такой: «При ядерном взрыве нужно завернуться в простыню и тихо ползти на кладбище. “А почему тихо?” — “Чтобы не создавать паники”» [Мельниченко 2014: 691].

Такие эмоциональные аберрации с определенными оговорками (поскольку речь идет о воображаемой угрозе, а не о реальной трагедии) можно отнести к проблематизированному с 1970—1980-х годов американскими антропологами феномену «disaster jokes». Создание и распространение через сети неформальной коммуникации «шуток о катастрофе» обычно трактуется исследователями как стремление преодолеть страх и негативные эмоции, снять психологическое напряжение. При такой трактовке создание неформальных текстов о войне можно рассматривать как своеобразное «эмоциональное убежище». Характерно, что в шутках, анекдотах и различных рифмованных текстах (в том числе переделках известных песен) на тему грядущей ядерной войны имелась определенная вариативность и «фольклор победы» бытовал параллельно с «фольклором поражения» (подробнее см.: [Архипова, Кирзюк 2020: 453—466]).

Были возможны и другие, не самые прогнозируемые реакции. Например, по воспоминанию одной из участниц обсуждения данной темы на конференции «Антропология страха», именно многочисленные материалы о развязывании американскими империалистами программы «звездных войн» в советской прессе первой половины 1980-х годов вызвали у нее стойкий интерес к киноэпопее американского режиссера Джорджа Лукаса «Звездные войны». То есть навязанное осуждение заокеанского империализма неожиданным образом могло усилить интерес к американской культурной продукции [28].

Так можем повторить?

Культуры страха чаще всего амбивалентны: защитники могут мгновенно превращаться в нападающих [Воробьева, Николаи 2017: 269]. В условиях холодной войны и циклической эскалации противостояния с капиталистическим Западом благородное дело борьбы за мир и против войны было обречено на манипулятивность. с советской стороны это проявлялось в чрезмерной демонизации США, попытках обосновать тождественность агрессивного капитализма/империализма и германского нацизма, гуманизировать собственные планы и стратегии, безальтернативно назначив себя глобальным лидером мироборчества. Агрессивность такой стратегии была очевидна и стала причиной для ироничных рецепций. Начиная с 1950-х годов для неформального исполнения создаются различные вариации песни «Во имя мира» («Мы все за мир!»), где неизменными оставались лишь строки припева: «Мы все за мир, / И мир за нас, / Кто против мира — / Получит в глаз!» [29] Позже возник анекдот, согласно которому в ответ на вопрос: «Будет ли третья мировая война?» — армянское радио отвечало: «Нет, но будет такая борьба за мир, что камня на камне не останется» [Мельниченко 2014: 909].

Кульминационным этапом советской борьбы за мир и против войны стала первая половина 1980-х годов, когда на фоне «олимпийского бойкота» и связанных с ним экономических санкций, а также вооруженных конфликтов в Афганистане и странах Центральной Америки антиимпериалистические и антивоенные кампании в СССР приобрели самые навязчивые формы, так или иначе затронув каждого советского человека. При этом следует отметить, что активная апелляция в советской публичной риторике к негативным факторам эмоциональной мобилизации, таким как антиимпериализм, антимилитаризм, антиколониализм и проч., можно рассматривать как проявление кризиса конструктивных и, главное, реалистичных образов светлого будущего в советском идеологическом проекте. Если в хрущевский период перспектива построения коммунизма еще оценивалась как актуальная цель и мобилизация сторонников была возможна на основе собственного, позитивно окрашенного идеологического конструкта (наши друзья — это те, кто разделяет идеи коммунизма/социализма), то в 1980-е годы доминирующей интегрирующей платформой уже могло быть только размежевание с противником (наши друзья — это те, кто вместе с нами борется против империализма и американской военщины) [30].

Во время театрализованного представления «Мир победит войну!» на стадионе «Динамо» на Фестивале-85 декорации «фоновой трибуны» представления (к слову, находящейся «прямо напротив правительственной ложи») представляли собой максимально бутафорскую и по-детски наивную картину альтернативных путей человечества:

В правом углу — конструкция, символизирующая мир, счастье, жизнь. Здесь природная зелень (цветы, деревья), вода (фонтаны), яркие цвета. В левом углу конструкция, символизирующая войну, горе, смерть. материалы: трубы строительных лесов, листы ржавого и покореженного железа и т.п. Основные цвета — черный, коричневый, серый. в центре над входом — большой колокол, символ Памяти и Призыва [31].

В итоге этот бутафорский характер, схематизм и шаблонность в изображении ужасов войны, манипулятивная бинарность «выбора-без-выбора» и программирование неизбежности Победы добра над злом путем исключения абстрактных символов устрашения из реальности (сожжением или простым перечеркиванием), на наш взгляд, способствовали ослаблению реального страха перед войной в массовом сознании. А поскольку многие перечисленные недостатки унаследовала и режиссура массовых праздников (в том числе дня Победы) в постсоветский период (см., например: [Архипова, Доронин, Кирзюк 2017]), то иногда создается впечатление, что для поколения «Бессмертного полка» любая война и Победа в этой войне окончательно превратились в симулякры, семиотические знаки, наполненный лишь абстрактным содержанием с исключительно бинарной логикой, в которой присутствуют только взаимоисключающие понятия: да/нет, победа/поражение, триумф/унижение, добро/зло, свой/чужой. И тогда на заднем стекле автомобиля появляются характерные наклейки «На Берлин!», «Трофейная» и «1941—1945. Можем повторить!».

Библиография / References

[Архипова, Доронин, Кирзюк 2017] — Архипова А., Доронин Д., Кирзюк А. Война как праздник, праздник как война: перформативная коммеморация Дня Победы // Антропологический форум. 2017. № 3. с. 84—122.

(Arhipova A., Doronin D., Kirziuk A. Vojna kak prazdnik, prazdnik kak vojna: performativnaja kommemoracija Dnja Pobedy // Antropologicheskij forum. 2017. № 3. P. 84—122.)

[Архипова, Кирзюк 2020] — Архипова А., Кирзюк А. Опасные советские вещи: городские легенды и страхи в СССР. М.: Новое литературное обозрение, 2020.

(Arhipova A, Kirziuk A. Opasnye sovetskie veshhi: Gorodskie legendy i strahi v SSSR. Moscow, 2020.)

[Ассман 2004] — Ассман Я. Культурная память. Письмо, память о прошлом и политическая идентичность в высоких культурах древности. М.: Языки славянской культуры, 2004.

(Assmann J. Das kulturelle Gedächtnis. Schrift, Erinnerung und politische Identität in frühen Hochkulturen. Moscow, 2004. — In Russ.)

[Бордюгов 2010] — Бордюгов Г. А. Октябрь. Сталин. Победа. Культ юбилеев в пространстве памяти. М.: Аиро-XXI, 2010.

(Bordiugov G.A. Oktiabr’. Stalin. Pobeda. Kul’t iubileev v prostranstve pamiati. Moscow, 2010.)

[Воробьева, Николаи 2017] — Воробьева О.В., Николаи Ф.В. Культурная история страха: эмоции, аффекты и дискурсы безопасности // Диалог со временем. 2017. Вып. 61. С. 262—272.

(Vorob’eva O.V., Nikolai F.V. Kul’turnaja istorija straha: jemocii, affekty i diskursy bezopasnosti // Dialog so vremenem. 2017. Issue 61. P. 262— 272.)

[Габович 2015] — Габович М. Памятник и праздник: этнография Дня Победы // Неприкосновенный запас. 2015. № 3. С. 93—111.

(Gabovich M. Pamjatnik i prazdnik: jetnografija Dnja Pobedy // Neprikosnovennyj zapas. 2015. № 3. P. 93—111.)

[Генкин 1975] — Генкин Д.М. Массовые праздники. М.: Просвещение, 1975.

(Genkin D.M. Massovye prazdniki. Moscow, 1975.)

[Зеверт 2016] — Зеверт Д. Советский карнавал: от политического шествия до «праздника для народа» // Вестник РГГУ. Серия: Политология. История. Международные отношения. Зарубежное регионоведение. Востоковедение. 2016.№4 (6). С. 118—125.

(Zevert D. Sovetskij karnaval: ot politicheskogo shestvija do «prazdnika dlja naroda» // Vestnik RGGU. Serija: Politologija. Istorija. Mezhdunarodnye otnoshenija. Zarubezhnoe regionovedenie. Vostokovedenie. 2016. № 4 (6). P. 118—125.)

[Кобылин 2017] — Кобылин И. «Автономия аффекта»: история, становление, биополитика // Диалог со временем. 2017. Вып. 58. С. 25—38.

(Kobylin I. «Avtonomija affekta»: istorija, stanovlenie, biopolitika // Dialog so vremenem. 2017. Issue 58. P. 25—38.)

[Конович 1990] — Конович А.А. Театрализованные праздники и обряды в СССР. М.: Высшая школа, 1990.

(Konovich A.A. Teatralizovannye prazdniki i obryady v SSSR. Moscow, 1990.)

[Кукулин 2005] — Кукулин И. Регулирование боли (предварительные заметки о трансформации травматического опыта Великой Отечественной / Второй мировой войны в русской литературе 1940—1970-х гг.) // Память о войне 60 лет спустя: Россия, Германия, Европа / Под ред. М. Габовича. М.: Новое литературное обозрение, 2005. С. 617—658.

(Kukulin I. Regulirovanie boli (predvaritel’nye zametki o transformatsii travmaticheskogo opyta Velikoi Otechestvennoi / Vtoroi mirovoi voiny v russkoi literature 1940—1970-kh gg.) // Pamiat’ o voine 60 let spustia: Rossiia, Germaniia, Evropa / Ed. by M. Gabovich. Moscow, 2005. P. 617—658.)

[Мельниченко 2014] — Мельниченко М. Советский анекдот (указатель сюжетов). М.: Новое литературное обозрение, 2014.

(Mel’nichenko M. Sovetskii anekdot (ukazatel’ siuzhetov). Moscow, 2014.)

[Нагорная, Никонова, Попов 2018] — Нагорная О.С., Никонова О.Ю., Попов А.Д., Раева Т.В., Трегубов Н.А. Советская культурная дипломатия в условиях холодной войны. 1945—1989. М.: Политическая энциклопедия, 2018.

(Nagornaja O.S., Nikonova O.Ju., Popov A.D., Raeva T.V., Tregubov N.A. Sovetskaja kul’turnaja diplomatija v uslovijah Holodnoj vojny. 1945— 1989. Moscow, 2018.)

[Николаи, Хазина 2015] — Николаи Ф.В., Хазина А.В. История эмоций и «аффективный поворот»: проблемы диалога // Диалог со временем. 2015. Вып. 50. С. 97—115.

(Nikolai F.V., Hazina A.V. Istorija jemocij i «affektivnyj povorot»: problemy dialoga // Dialog so vremenem. 2015. Issue 50. P. 97—115.)

[Орлова 2007] — Орлова Г. «Трактор в поле дыр-дыр-дыр, / Все мы боремся за мир»: советское миролюбие в брежневскую эпоху // Неприкосновенный запас. 2007. № 4. С. 70—88.

(Orlova G. «Traktor v pole dyr-dyr-dyr, / Vse my boremsja za mir»: sovetskoe miroljubie v brezhnevskuju jepohu // Neprikosnovennyj zapas. 2007. № 4. P. 70—88.)

[Плампер 2010] — Плампер Я. Страх: солдаты и эмоции в истории военной психологии начала XX века // Российская империя чувств: Подходы к культурной истории эмоций. Сб. статей / Под ред. Я. Плампера, Ш. Шахадат, М. Эли. М.: Новое литературное обозрение, 2010. С. 401—430.

(Plamper J. Strah: soldaty i jemocii v istorii voennoj psihologii nachala XX veka // Rossijskaja imperija chuvstv: Podhody k kul’turnoj istorii jemocij. Sb. statej / Eds. by J. Plamper, Sh. Shahadat, M. Elie. Moscow, 2010. P. 401—430.)

[Плампер 2018] — Плампер Я. История эмоций / Пер. с англ. К. Левинсона. М.: Новое литературное обозрение, 2018.

(Plamper J. Geschichte und Gefühl. Grundlagen der Emotionsgeschichte. Moscow, 2018. — In Russ.)

[Попов 2016] — Попов А.Д. Война и мы: горизонты культурной памяти в мемориальных текстах позднего советского периода // Шаги / Steps. 2016. Т. 2. № 4. С. 96—113.

(Popov A.D. Vojna i My: gorizonty kul’turnoj pamjati v memorial’nyh tekstah pozdnego sovetskogo perioda // Shagi / Steps. 2016. Vol. 2. № 4. P. 96—113.)

[Попов 2018] — Попов А. Д. Последнее советское мегасобытие: XII всемирный фестиваль молодежи и студентов 1985 года в Москве // Новейшая история России. 2018. Т. 8. № 4. с. 1017—1031.

(Popov A.D. Poslednee sovetskoe megasobytie: XII Vsemirnyj festival’ molodezhi i studentov 1985 goda v Moskve // Novejshaja istorija Rossii. 2018. Vol. 8. № 4. P. 1017—1031.)

[Робин 2007] — Робин К. Страх. История политической идеи. М.: Прогресс-традиция, 2007.

(Robin C. Fear. Moscow, 2007. — In Russ.)

[Рольф 2009] — Рольф М. Советские массовые праздники. М.: РОССПЭН, 2009.

(Rolf M. Das Sowjetische Massenfest. Moscow, 2009. — In Russ.)

[Суни 2010] — Суни Р. Г. Аффективные сообщества: структура государства и нации в Российской империи // Российская империя чувств: Подходы к культурной истории эмоций. Сб. статей / Под ред. Я. Плампера, Ш. Шахадат, М. Эли. М.: Новое литературное обозрение, 2010. С. 78—116.

(Suni R.G. Affektivnye soobshhestva: struktura gosudarstva i nacii v Rossijskoj imperii // Rossijskaja imperija chuvstv: Podhody k kul’turnoj istorii jemocij. Sb. statej / Eds. by J. Plamper, Sh. Shahadat, M. Elie. Moscow, 2010. P. 78— 116.)

[Туманов 1976] — Туманов И. М. Режиссура массового праздника и театрализованного концерта. М.: Просвещение, 1976.

(Tumanov I.M. Rezhissura massovogo prazdnika i teatralizovannogo koncerta. Moscow, 1976.)

[Ульянова 2015] — Ульянова С.Б. Кампания против «империалистических войн» в 1924 году: задачи, проведение, результаты // Вестник Костромского государственного университета им. Н.А. Некрасова. 2015. № 1. С. 41—44.

(Ul’janova S.B. Kampanija protiv «imperialisticheskih vojn» v 1924 godu: zadachi, provedenie, rezul’taty // Vestnik Kostromskogo gosudarstvennogo universiteta im. N.A. Nekrasova. 2015. № 1. P. 41—44.)

[Ушакин 2014] — Ушакин С. Вспоминая на публике: об аффективном менеджменте истории (2014) // http://gefter.ru/archive/13513 (дата обращения: 15.09.2019).

(Oushakine S. Vspominaja na publike: Ob affektivnom menedzhmente istorii (2014) // http://gefter.ru/archive/13513 (accessed: 15.09. 2019).)

[Gabowitsch, Gdaniec, Makhotina 2017] — Kriegsgedenken als Event. Der 9. Mai 2015 im postsozialistischen Europa / M. Gabowitsch, C. Gdaniec, E. Makhotina (Hrsg). Paderborn: Ferdinand Schöningh Verlag, 2017.

[Reddy 2004] — Reddy W.M. The Navigation of Feeling: A Framework for the History of Emotions. Cambridge; New York: Cambridge University Press, 2004.



[1] Исследование выполнено за счет гранта Российского фонда фундаментальных исследований (проект№18-09-00576). Текст статьи является переработанной версией доклада на международной научной конференции «Антропология страха» (Санкт-Петербург, 17—18 мая 2019 года), организаторами которой выступили издательство «Новое литературное обозрение» и Европейский университет в Санкт-Петербурге. Автор выражает признательность организаторам и участникам конференции за плодотворную дискуссию, а также благодарит своих коллег Александру Архипову, Алексея Голубева, Анну Кирзюк, Александра Фокина и Сергея Ушакина за помощь и ценные советы в ходе подготовки статьи.

[2] Под «эмоциональным режимом» понимается набор нормативных эмоций, официальных ритуалов, практик и эмотивов, служащих основой стабильного политического режима [Reddy 2004: 129].

[3] Здесь и далее выделения курсивом в тексте сделаны автором статьи.

[4] Cм., например: «Героями были немногие, кого называли по имени. Жертвами — анонимные солдаты». Историк Александр Эткинд — о том, как устроена память о Второй мировой войне в России // https://meduza.io/feature/2018/05/09/geroyamibyli-nemnogie-kogo-nazyvali-po-imeni-zhertvami-anonimnye-soldaty (дата обращения: 12.09.2019).

[5] В исследованиях по истории эмоций имеет место академическая дискуссия о соотношении эмоционального и рационального в решениях/действиях индивида под воздействием страха. Но способность страха направлять и подталкивать к совершению различных поступков не вызывает сомнений (см., например: [Суни 2010: 88]).

[6] Здесь и далее в цитатах выделения курсивом также сделаны автором статьи.

[7] Манифест Коминтерна к мировому пролетариату // Правда. 1924. 6 июля.

[8] Подробнее об этих концепциях на российском материале XIX — начала XX века см.: [Плампер 2010].

[9] Такого рода произведения не использовались в военной пропаганде и стали известны широкой аудитории читателей уже в послевоенных сборниках: Сельвинский И. Крым. Кавказ. Кубань: стихи. М., 1947. С. 40—41; Друнина Ю. В солдатской шинели: стихи. М., 1948. С. 24.

[10] КПСС. Программа Коммунистической партии Советского Союза. М., 1961. С. 58.

[11] Frankel M. Soviet Festival Marks Hiroshima // New York Times. 1957. 7 August.

[12] Российский государственный архив социально-политической истории (РГАСПИ). Ф. М-3. Оп. 15. Д. 97. Л. 3—5. Д. 229. Л. 11.

[13] Подробнее о П. Экмане и его теории базовых эмоций см.: [Плампер 2018: 241—251].

[14] Кассиль Л. «Да» и «нет» // Литературная газета. 1957. 8 августа.

[15] Цвейг А. Да здравствует жизнь! // Советская культура. 1958. 8 марта.

[16] Озеров М. Лагерь дружбы. Симферополь, 1965. С. 13.

[17] Пусть всегда будет солнце! // Комсомольская правда. 1983. 23 мая.

[18] МХ — принятая аббревиатура от англ. «мissile еxperimental» («ракета экспериментальная») — маркировка американских боевых ракет, находившихся в стадии экспериментальной разработки, до запуска в серийное производство.

[19] РГАСПИ. Ф. М-1. Оп. 136. Д. 73. Л. 98.

[20] Российский государственный архив литературы и искусств (РГАЛИ). Ф. 3170. Оп. 4. Д. 112. Л. 40—41А.

[21] Там же. Л. 41А.

[22] РГАСПИ. Ф. М-3. Оп. 15. Д. 10. Л. 119.

[23] Там же. Л. 120.

[24] Силин А. Площади — наши палитры. Итоги и уроки культурной программы фестиваля // Советская культура. 1985. 22 августа.

[25] Аркадий Натанович Стругацкий.

[26] Стругацкий Б. Комментарии к пройденному // http://www.rusf.ru/abs/books/bns03.htm?fbclid=IwAR1QgSeuON4b9jGbZfMc6SR5A6GZwYF3_muG8a4j8r1DkF5gJmgvnZ-urH8.

[27] Согласно автору концепции коммуникативной и культурной памяти Я. Ассману, этот процесс должен занимать 80—100 лет [Ассман 2004: 50—51], однако в данном случае можно констатировать его заметное ускорение.

[28] Симптоматично, что интерес американской девочки Саманты Смит к СССР был также обусловлен антагонистическими антисоветскими материалами в американских СМИ, а ее знаменитое письмо Юрию Андропову (1983) содержало вопрос: «Почему вы хотите завоевать весь мир или, по крайней мере, нашу страну?» (подробнее см.: [Нагорная, Никонова, Попов 2018: 384—390]).

[29] См., например: Сиреневый туман: Песенник / Сост. А. Денисенко. Новосибирск, 2001. С. 236.

[30] Подробнее об этом на примере Фестиваля-85 см.: [Попов 2018].

[31] РГАСПИ. Ф. М-1. Оп. 136. Д. 73. Л. 92.