Линор Горалик
«Как интересно он умирает!»
«Недуг» как составляющая актуального образа
Линор Горалик — прозаик, поэт, эссеист. Автор двух романов («Нет», в соавторстве с Сергеем Кузнецовым; «Половина неба», в соавторстве со Станиславом Львовским), нескольких поэтических сборников и сборников короткой прозы, ряда переводов с иврита и английского, монографии «Полая женщина: мир Барби изнутри и снаружи».
От автора
Мы просим читателя иметь в виду, что речь в этом тексте идет не о поведении и не о публичном образе людей с теми или иными особенностями здоровья, а о том, как болезнь (или «болезнь») становится частью модного, то есть поощряемого, распространяемого, перенимаемого, имитируемого и культивируемого образа, в том числе для здоровых людей. Это помогло бы нам избежать многих огорчительных недоразумений. Там, где слово «болезнь» или наименования тех или иных расстройств или заболеваний употребляются именно в качестве составляющей образа, они будут намеренно окружены их кавычками; чаще же будет пользоваться менее нагруженным словом «недуг».
Между патологом и психиатром
Тема «недуга» как интегральной составляющей модного образа требует, по большому счету, исключительной подкованности в целом ряде дисциплин; на такую подкованность автор этого эссе, безусловно, не может претендовать. Междисциплинарность темы делает ее вполне неохватной: она попадает в область не только теории моды (которая и сама по себе часто оказывается в роли синтетической дисциплины), но и как минимум антропологии, медицинской социологии, культурологии и истории культуры, истории тела, истории медицины (и, кажется, любой другой истории, включая военную), гигиенистики, психологии и клинической психиатрии — и так далее, и так далее. Поэтому автор попытается ограничить свою задачу посильным очерчиванием контуров темы, заслуживающей куда более подробного разговора. Возможно, рассмотрение механизмов, делающих «недуг» или «недуж- ность» закономерными составляющими популярного публичного образа, могло бы расширить наше представление о том, как в рамках индивидуального образа человека выстраивается баланс между публичным и приватным. Нет ничего индивидуальнее недуга — тело и обосновавшаяся в теле личность всегда оказываются с ним наедине. Но в то же время «недуг» — социальная проекция недуга — может не только допускаться, но и поощряться, и даже имитироваться в рамках тех или иных модных образов. Рассмотрение механизмов интеграции «недуга» в модный образ может дать нам ключ к двум вещам: к пониманию того, какими методами частью модного образа может становиться страдание как таковое и как научиться оказывать поддержку носителям подлинных недугов в общественном пространстве, по каким законам делать это пространство более комфортным для них, не только с прагматической, ноис перцепционной точки зрения.
«Как интересно он умирает!» Страдание хорошее и страдание плохое
Лорду Байрону приписывают фразу изумительной важности, способную не только послужить для нас квинтэссенцией байронического романтизма, но и приблизить нас к одной из сложнейших тем, связанных с нашей публичной жизнью внутри собственного тела: «Я хотел бы умереть от чахотки. Дамы говорили бы: „Поглядите на бедняжку Байрона! Как интересно он умирает!"»1 Даже если Байрон и думал в этот момент о подлинном переживании туберкулеза — о страхе, немощи, боли, он вряд ли имел в виду, что эти переживания покажутся интересными дамам. Фраза поэта, всегда гордившегося своей интересной бледностью, подразумевала, надо полагать, только некоторые симптомы чахотки: прозрачную белизну кожи, легкий лихорадочный румянец, который так трудно воспроизвести при помощи косметических средств, хрупкость исхудавших рук, блестящий, горячий взгляд, слабый голос и припухшие от частого кашля, чуть слишком розовые, чуть слишком влажные губы. Мокрота, потоотделение, гнойный туберкулезный плеврит и другие сопутствующие болезни симптомы исключались из картины «красивой смерти», в свое время сделавшей чахотку не просто модной, а чуть ли не обязательной болезнью для определенного слоя общества; те, кому не повезло ей страдать, часто прилагали немалые усилия для того, чтобы ее имитировать.
Почти через двести лет после появления «Часов досуга» и «Чайльд- Гарольда», в девяностых годах XX века, «героиновый шик» имел так же мало отношения к подлинной героиновой аддикции, как запущенный туберкулез — к красивой салонной «чахотке». Здесь подразумевался образ неприкаянной юности, готовой на любой риск ради нескольких моментов наслаждения; юности с бледной кожей, юности с электрогитарой в руках и отчаянием в глазах; юности, готовой жить быстро и умирать молодой. Этот образ не включал в себя потери социализации, инфекционного флебита от грязных игл, разорения, риска заболевания СПИДом и гепатитом, расстройств координации, судорожных состояний и крайне неаппетитных подробностей, наступающих уже через 8 часов после начала абстиненции, включая, например, сильнейшую ринорею или острый понос. Эти особенности болезни оставались за кадром; то ли дело — расширенные зрачки и, что, возможно, еще важнее, входящий в «героиновый шик» привкус бунта, тайны, драмы, непременно имитировавшийся мальчиками и девочками из хороших семей, никогда не прикасавшихся даже к сигаретам.
Интересная бледность, интересное безумие, интересная слабость, интересная травма, интересная депрессия, интересная боль часто становятся составляющими актуальных образов — популярных или относительно маргинальных, удерживающихся на плаву десятилетиями или существующих в публичном пространстве не больше одного сезона. Однако при этом совершенно очевидно, что в спектр «интересных болезней» не попадают ни дизентерия, ни флюс, ни болезнь Паркинсона, ни, по большому счету, подлинные проявления хоть какой-нибудь болезни или хоть какого-нибудь расстройства, даже если сама болезнь считается «модной» в рамках той или иной социальной группы.
С точки зрения нашего восприятия, человек с недугом, человек страдающий, — фигура в высшей степени двойственная. Недуг делает человека исключительным, но в то же время включает его в категорию «недужных»; недуг непригляден, но некоторые его аспекты могут казаться крайне привлекательными; недуг является для носителя негативным опытом, но в то же время опытом уникальным, способным вызывать у общества острый интерес. Недуг может делать жизнь короче, но ее восприятие — острее. То, что написано в первой части этих фраз, делает недуг абсолютно и однозначно «немодным», непригодным для общественного применения; то, что стоит после «но», делает его идеальным кандидатом в один из компонентов модного образа (иногда — широко распространенного, иногда — исключительно субкультурного, но так или иначе всегда присутствующего в общественном пространстве). Как устроен фильтр, пропускающий в модный образ одни проявления недуга и отбрасывающий другие? Кто создает и настраивает этот фильтр — общество, не желающее видеть подлинного смысла недуга, или страдающий недугом, желающий оставаться членом общества? Какие смыслы этот пропущенный через фильтры «недуг» привносит в индивидуальный имидж человека? Какие правила демонстрации «модного недуга» существуют в обществе, чем карается нарушение этих правил и как поощряется их соблюдение? И наконец, как следует подходить к этим вопросам с учетом всех тех сложностей, которые вообще связаны в обществе с самими определениями «нарушения» или «болезни», особенно сейчас, когда тема здоровья, здорового образа жизни и здорового образа per se, казалось бы, усложняется с каждым днем? Как искать ответы, когда границы приемлемости в публичном бытовании недуга смещаются, когда может показаться, что мы становимся гораздо терпимее к немощи, в то время как на самом деле мы все жестче задаем рамки, в пределах которых мы готовы терпеть эту немощь у себя перед глазами?
Недуг и «недуг»: модный образ и частое сито
Положим, перед нами стоят два совершенно идентичной внешности человека в двух совершенно идентичных костюмах, но у одного из них правый глаз закрыт черной повязкой. Эта повязка — не просто бросающаяся в глаза индивидуальная черта (о роли «болезни» в индивидуализации образа еще будет сказано), это черта, немедленно привносящая в образ человека персональную историю (что с ним произошло и как это произошло?) и связанные с ней вопросы: об идиоматике его тела (как эта история с глазом сказывается на его поведении?), о его характере (как он справляется с этой историей?), о том, как мы сами должны вести себя с ним, если возникнут щекотливые ситуации (например, должны ли мы думать, с какой стороны от него вежливо сидеть?). Мы еще ничего не знаем об этом человеке, но его появление перед нами уже поставило нас в нестандартную ситуацию и требует от нас иного поведения, чем в случае с его здоровым двойником.
Теперь вообразим, что недавно была война. Бойцы, защищавшие родину, вернулись с фронта. Их ранения — символ доблести и отваги. Повязка на глазу становится не просто признаком индивидуальной травмы, теперь это признак положительной травмы, положительно оцениваемого страдания; как и рука на перевязи, она временно становится составляющей одного из распространенных в обществе актуальных образов. И к нашим предыдущим рассуждениям о человеке с повязкой добавляются новые предположения, новые вопросы, новые оценки, новые попытки вписать в его образ уникальный личный опыт. Когда, например, в послевоенное время появлялись аферисты с повязками на глазу, покорявшие сердца одиноких сострадательных дам, именно это совпадение черной повязки с актуальным образом, именно положительная аура вокруг полученного на войне «недуга» облегчала им задачу. До войны же человек, действительно потерявший глаз в той или иной ситуации, вынужден был скорее пытаться компенсировать свое увечье.
Как недуг изменяет и раздвигает допустимые границы присутствия приватного в публичном пространстве, так и «недуг» изменяет и раздвигает привычные границы присутствия приватного в модном образе. Однако эти границы, пусть и несколько иные, чем у других актуальных образов, все равно остаются непрницаемыми, а нарушение их карается жестко и быстро. Тот или иной модный образ вполне может включать в себя «недуг», но настоящему недугу в нем по определению не может найтись места2; и даже страдающий подлинным недугом может рассчитывать на «модное» восприятие своего состояния лишь до тех пор, пока его состояние укладывается в жестко заданные рамки.
Недуг превращается в «недуг» путем отсечения от него всех составляющих, кроме вторичных выгод. «Недуг» — это состояние, в котором дама принимает гостей, покоясь на парадной кровати; «недуг» — повод для очаровательных забот или возвышающего беспокойства о ближнем, но не повод для нарушения привычного хода их жизни. «Недуг» — это сердечная боль, терзающая молодого человека, пережившего тайную драму, но не клиническая депрессия, спровоцированная этой драмой, не сопровождающие эту депрессию мятые простыни и грязная посуда. «Недуг» — это дьявольская хромота очаровательного офицера, о котором говорят, что он был ранен на дуэли (противник убит), но не изводящая его по ночам боль. «Недуг» — это приступы «какого-то беспамятства» у девушки с разбитым сердцем, вызывающие желание немедленно взять на себя заботу о ее счастии, но не скрывающиеся за ним ранние признаки болезни Альцгеймера. Недуг, увы, состоит из многих, многих частей; «недуг» же, повторим, ограничивается исключительно вторичными выгодами3. Цитируя Умберто Эко, суммирующего философию Бёрка в своей «Истории красоты», «боль и ужас лежат в основе возвышенного, если не наносят реального вреда»4.
Одной из важнейших составляющих превращения недуга в «недуг» оказывается баланс между признаками «недуга» и традиционными составляющими модного образа. Скажем, обстановка должна быть приемлемой и приятной: так, при моде на чахотку никого не интересовал туберкулез нищих. Когда Александр Маккуин выводил на сцену моделей с обмотанными марлей головами, эти модели располагались внутри чистой, светлой комнаты, были одеты в образцы высокой моды и твердо держались на высоких шпильках. Когда «героиновый шик» начал экспроприироваться массовой культурой и становиться, собственно, шиком, фотофантазии о «приеме героина» непременно подразумевали какое-нибудь удивительно стильное пространство, мило обшарпанный притон, в котором, судя по всему, прислуга меняет постели два раза в день. Еще важнее, чтобы признаки «недуга» были сбалансированы с помощью других, вполне традиционных составляющих модного облика. Галлюцинации у стройной молодой красавицы делают ее желанной музой для нервных режиссеров, готичных художников и романтически настроенных поэтов; галлюцинации у полного пожилого мужчины делают его полным пожилым мужчиной с галлюцинациями. Фотосъемка Taste of Arsenic в журнале The Face5 демонстрирует нам девушек со сложными прическами, как бы умирающих от отравления большими дозами мышьяка, — в расшитых стразами корсетах, с вуалями и на каблуках. Безудержную рвоту, сопровождающую отравление большими дозами мышьяка, нам не демонстрируют. Возможно, лучшей иллюстрацией того, как функционирует отбор параметров для превращения страдания в «страдание» и недуга в «недуг», может служить популярный нынче образ вампира, прекрасно отраженный в сериалах «Реальная кровь» и «Сумерки»: эти мертвые, измученные, сложносочиненные люди обладают нечеловеческой силой; они, конечно, способны испытывать физические муки, но муки эти проходят прямо на глазах у зрителя всего за несколько минут.
Другим важнейшим фактором для превращения недуга в «недуг» или даже для создания последнего с нуля, очевидно, можно считать сохранение носителем недуга адекватного уровня контроля: контроля над телом; контроля над поведением, остающимся в пределах нормативов; контроля над собственным участием в социальных ситуациях. Даже в тех случаях, когда частичное отсутствие контроля в силу «недуга» поощряется или имитируется, как, скажем, в случае с модными «психическими расстройствами», контроля в целом должно быть достаточно. Достаточно для того, чтобы удерживаться в светских рамках как таковых и не нарушать слишком откровенно поставленные границы приличий: исключаются (кроме некоторых редчайших случаев, связанных, например, с сакральными «недугами») излияния телесных жидкостей (кроме небольшого количества крови), нарушающие этикет движения (спазмы, судороги), серьезные затруднения речи или речевого поведения (заикания, синдром Туретта) и так далее. Кроме того, контроль над недугом должен быть достаточным, чтобы его носитель мог удерживаться не только в рамках приличия, но и в рамках образа. Кровавое пятнышко на белоснежном носовом платке — одно, кровь, хлещущая из горла, — другое; красивое «безумие» — одно, проходящая прилюдно паническая атака — другое. В силу той же темы контроля практически все заразные болезни, например, выпадают из списка потенциальных «недугов» (исключение составляют только легкие венерические болезни и только в очень специфических подростковых кругах); кстати, на пике бытования «чахоточной» моды туберкулез считался заболеванием, связанным скорее с «конституцией», «предрасположенностью» и «потрясениями», чем с инфекцией.
В конечном счете эти два важных фактора — уравновешивание проявлений «недуга» традиционными составляющими модного образа и сохранение носителем «недуга» положенного уровня контроля над собой — создают особый взгляд на недуг, особую формулу его восприятия. «Недуг» — это проекция подлинного недуга на плоскость сплошных вторичных выгод, сплошных плюсов, которые существуют в любой, даже самой тяжелой ситуации. Из героиновой зависимости вычитается все, кроме изумительной бледности кожи и романтической готовности жить быстро и умирать молодым; из рака — все, кроме возможности «быть сильным» и «уникального личного опыта» из военной травмы — все, кроме интересной хромоты и «трагической тайны». «Недуг» (в отличие от недуга) доставляет обществу больше приятных переживаний и острых ощущений, чем хлопот и неприятностей. И если данный принцип в целом касается любых проявлений индивидуальности в рамках социально приемлемого образа, то именно «недуг» позволяет нам с особенной отчетливостью увидеть, как именно работают механизмы выделения вторичных выгод применительно к страданию, напряжению или тревоге в рамках конструирования модной личности.
«Пытливый взор страданием отмечен»: «недуг» как признак индивидуальности
Самой очевидной вторичной выгодой «недуга» как составляющей модного облика оказывается, конечно, его способность указывать так или иначе на исключительность носителя (в той мере, в которой исключительность допускается самим модным каноном). Эта исключительность может создаваться разными параметрами — уникальностью перенесенного опыта, или приобретением «неординарной» красоты, или просто быть врожденной (как и сам «недуг»).
В конце XIX века Уго Фосколо писал: «Я худ лицом, глаза полны огня; // Пытливый взор страданием отмечен; // Уста молчат, достоинство храня; Высокий лоб морщинами иссечен; //В одежде — прост; осанкой — безупречен...»6, изумительно демонстрируя, что «страдание» хорошо смотрится лишь в контексте конвенциональных составляющих модного облика — худого лица, горящих глаз, высокого лба, продуманного костюма и безупречной осанки. Фосколо также показывает, что объяснять, чем вызвано это самое страдание, совершенно излишне и даже вредно: нигде во всем стихотворении о пережитых героем конкретных муках речь не идет, но понятно, что простые обыватели ничего такого не пережили (а не то бы и у них, может, как-нибудь наладилась осанка). Здесь приватное (страдание, персональная трагедия) не становится публичным, но публичными становятся его знаки, указующие на ту самую «ужасную тайну», которую юность так любит лелеять и поглаживать и которая со времен Вертера принесла пародистам и сатирикам столько нехитрой радости.
Без дистиллирования недуга, без превращения его в «недуг» путем сохранения только разнообразных вторичных выгод, невозможным был бы романтический, индивидуалистический культ безумия, присутствующий в рамках некоторых канонов и сегодня. «Безумие» означало ставку не просто на уникальный личный опыт, но на априори неповторимый опыт: не может быть двух безумцев с одним бредом (а если бы они появились, это только подчеркнуло бы уникальность происходящего с ними). Ставка на индивидуальность, отличность от других делается и тогда, когда «недуг» сообщает носителю «индивидуальную прелесть»: будь то невинное косоглазие (Silberblick, косинка, которая, по утверждению некоторых русских писателей, только красит женщину7, а у итальянцев называется Strabismo di Venere), криво сидящий зубик или уродство Человека, который смеется, ставшее причиной страсти леди Джиллианы. Именно на индивидуальность, пусть и идущую вопреки канону, делает ставку дизайнер Имме ван дер Хаак (Imme van der Haak), создавая украшения, буквально «уродующие лицо» (Face Distortion Jewellery).
«Недуг» в качестве иного опыта может становиться частью модного образа тремя путями. Один путь — врожденный: так моден был в 1980-е годы «порок сердца» у интеллигентных девушек; так обладатели особо шишковатых черепов старались стричься покороче в период моды на френологию. Врожденными считались модные в середине и конце XIX века «нервы», которые, как и чахотку, приписывали изначальной хрупкой конституции. Другой путь использования «недуга» для подчеркивания исключительности — позиционирование его как причины, а не результата уникальных переживаний: таким способом, например, устроено трагическое обаяние слепоты в рамках романтического канона; возможно, именно такой подход к недугу имел в виду Рембо, заявляя, что поэт обязан стать «великим больным». Третий же путь — сама история приобретения «недуга» (шрама; любовной горячки; уха, простреленного на дуэли; костыля, необходимого после выполнения смертельного трюка с парашютом) как история исключительного личного опыта. В двухсерийном фильме «Убить Билла» Квентина Тарантино одна из главных героинь, сексуальная красавица и профессиональная убийца, носит повязку на правом глазу. История этой повязки, этой травмы долго скрывается от зрителя; однако она, будучи единственным нарушением безупречного облика героини, постоянно зрителя беспокоит, он чувствует, что вся судьба героини связана с этой травмой. Наградой зрителю становится разгадка, полученная лишь в конце второй серии: зритель прав, красавица потеряла глаз в качестве наказания, один-единственный раз ослушавшись своего учителя по боевым искусствам. Но до выхода второй серии на экраны появился целый пласт произведений в жанре фан-фикшн, пытающихся раскрыть тайну черной повязки на глазу у Калифорнийской горной змеи (кличка героини). При всей сюжетной виртуозности разгадки сам факт раскрытия прошлого Горной змеи стал для многих фанатов фильма источником разочарования.
Муж Страстен и Голгофа духа: «недуг» как признак добронравия
Сам факт того, что недуг нарушает норму, в свое время плотно увязывал его со злом, с Божьим гневом, с дурным характером, с постыдными наклонностями. Сегодня «недуг» зачастую по-прежнему оказывается частью нигилистического или готического модного образа (особенно психический «недуг»). Но в то же время боль и страдания, его сопровождающие, зачастую превращались, посредством все того же обнажения и преувеличения вторичных выгод, в «недуг», помогающий создать публичный образ смиренной добродетельности. В «Этимологиях» Исидора Севильского8 описывается некто Герион, король Испании, о котором «говорят, будто он был рожден с тремя туловищами: на самом же деле речь шла о трех братьях, взаимное согласие которых было столь велико, что три их тела как бы сливались в одну душу». Трудно отыскать лучший пример «недуга», указующего на добродетель, но есть множество примеров более нам привычных: например, связанных с христианскими добродетелями, от дарованных Господом стигматов до самопричиненных ран, от которых страдали те, кто подлинно (или демонстративно) усмирял плоть. Когда зрелое Средневековье, а затем и Ренессанс сделали изображение страданий Христа, апостолов и святых одной из доминирующих составляющих визуальной культуры, страдание как таковое стало частью актуального, социально поощряемого облика, а безмятежное страдание — такое, какое мы часто видим у святых на полотнах XV—XVII веков — поощрялось отдельно. В периоды особого религиозного подъема человеку светскому в определенных кругах положено было иметь если не стигматы, то сны о стигматах; садясь, любили чуть морщиться, чтобы продемонстрировать боль от утруждения коленопреклоненной молитвой. Естественно, не только страдания по вере часто оказывались (и оказываются) важными деталями актуального имиджа: полученные в бою легкие ранения, украшающие мужчину честно заработанные шрамы почти после каждой войны оказываются не просто модными, но и почти необходимыми признаками порядочности и патриотизма (естественно, фильтр вторичных выгод не пропускает в эту ситуацию подлинной инвалидности, тяжелых ранений, полученных психических травм).
Некоторой схожестью с этими честными боевыми ранами обладала предписываемая девушкам в определенные периоды модная обязанность слечь от горя и разлуки при расставании с бойцом (впрочем, наравне с этим методом модного поведения существовал и другой — стойко переносить разлуку; немало примеров следования обеим стратегиям приводит, скажем, русская литература, повествующая о войне 1812 года). Девушкам вообще нередко полагалось являть свою добродетельность посредством «недугов». Недаром после смерти Вертера «жизнь Лотты была в опасности». Безусловно, у «недуга» как у составляющей актуального образа есть очень серьезная тендерная специфика. Здесь следует упомянуть пресловутые искусственные обмороки и естественные страдания, причиняемые узостью корсетов и тяжестью кринолинов; диагноз «истерия» и вечное «деликатное здоровье», которое женщина должна была демонстрировать в определенные исторические периоды (и в определенных социальных группах), — и многие другие составляющие проблематики женской телесности в общественном пространстве. Возможно, из всех аспектов темы недуга как составляющей образа именно этот аспект исследован лучше всего — благодаря работам феминисток второй и третьей волны. Важно, однако, указать на то, что и здесь речь шла в первую очередь не о демонстрации индивидуальности, а о демонстрации добродетели, как и у мужчин-монахов и мужчин-военных, чьи недуги и «недуги» часто делали их представителями социальной группы, пользующейся на тот момент особой популярностью. Зато романтическая любовь — как на пике ее модности, так и в разделяющих романтические ценности субкультультурах других периодов — видела в «недуге» чуть ли не обязательный штамп для подтверждения подлинности и глубины любовного чувства и у женщин и у мужчин. Им предписывалось разное поведение в случае, если их сердце было разбито, но и тем и другим «недуг» настойчиво рекомендовался к использованию. И если женщина должна была впасть в горячку, заболеть чахоткой и, по возможности, умереть в беспамятстве, то мужчинам чаще предлагалось в конце концов выздороветь и жить дальше, но со следами страданий на челе.
«Чего смеетесь, глупые?» «Недуг» как групповой признак и групповой ресурс
«Чего смеетесь, глупые, — // Озлившись неожиданно, // Дворовый закричал. — // Я болен, а сказать ли вам, // О чем молюсь я господу, // Вставая и ложась? // Молюсь: „Оставь мне, господи, // Болезнь мою почетную, // По ней я дворянин!" // Не вашей подлой хворостью, // Не хрипотой, не грыжею — // Болезнью благородною, // Какая только водится //У первых лиц в империи, //Я болен, мужичье!» Так вопил бывший человек графа Переметьева в главе «Счастливые» некрасовской поэмы «Кому на Руси жить хорошо», объясняя мужикам, что для приобретения подагры необходимо тридцать лет пить «шампанское, бургонское, токайское, венгерское...» — чем он и занимался, вылизывая за барными стойками недопитые рюмки. «Благородной болезнью», сделавшей бывшего дворового счастливым человеком, была подагра, о которой лорд Стэнхоп говорил: «Подагра является заболеванием джентльменов, а ревматизм — заболеванием кучеров». Сам факт наличия подагры был настолько сильным признаком принадлежности к группе, что на нее жаловались даже те, кто ею не страдал. В определенный период не иметь подагры было так же немодно, как быть девушкой крепкого здоровья.
Для дворового человека подагра — знак символической принадлежности к группе; вторичная выгода здесь, в первую очередь, самоощущение больного (хотя, заметим, он старается убедить мужиков в том, что особое уважение ему тоже не повредит). В других случаях спектр вторичных выгод, включающих страдающего в модную группу, может оказаться не только символическим, но и прагматическим: так, чахотка или, скажем, «нервы» делали представителя определенных кругов в определенные периоды частью модного сообщества обитателей курортов и ездоков на воды, фактически служа не только атрибутом модной идентичности, но и легитимацией модного поведения. Этот аспект — «недуг» как повод для модного поведения — исключительно важен во всей конструкции. Интереснее всего, наверное, будет подчеркнуть не только связь «модное поведение как результат „недуга"» (видения как результат «болезненной» экзальтации, хромота как результат почетной травмы и более широкие аспекты поведения в целом), но и связь «„недуг" как результат модного поведения». Чтобы «недуг» стал частью модного образа, он должен, по возможности, либо свалиться на страдальца с неба, либо быть результатом поощряемого в данной группе образа жизни или красивого порока, или хотя бы порока, проявившего себя красиво: томная усталость и синяки под глазами после долгой бессонной ночи любви могут выглядеть интересными, а провалившийся сифилитический нос — нет, хотя оба симптома могли быть приобретены при одних и тех же обстоятельствах. Или, скажем, редкие приступы малярии, подхваченной в экзотической стране (и протекающие вдали от глаз публики!), оказываются интересными, а палец, раздробленный молотком при неудачной попытке вбить гвоздь, — нет. Разве что хозяин пальца — настоящий денди времен Уайльда; тогда раздробленный палец мог бы считаться не нарушением, а подтверждением образа изнеженного человека; но и здесь мы видим, что «недуг» должен быть результатом модного поведения, чтобы стать частью модного образа.
Возможно, значение недуга (и «недуга») как элемента групповой принадлежности ярче всего проявляет себя в ситуациях, когда речь идет о двух распространенных сегодня болезненных состояниях — бу- лимии и анорексии. О сложности их функционирования как части модного образа писалось неоднократно, однако автор этого эссе хотел бы обратить внимание на встречающиеся в ходе обсуждения этих двух заболеваний упоминания о женщинах, которые не страдают расстройствами питания, но при этом поддерживают у окружающих иллюзию анорексии или булимии. Эта ситуация отличается от обычных примеров использования болезни для приобретения групповой идентичности вообще (как делал герой «Бойцовского клуба», посещавший группы поддержки для страдающих разными недугами) и от ситуаций, в которых ложь о наличии заболевания используется для манипулирования окружающими: здесь речь идет о том, чтобы оказаться частью именно модной группы, имитировать модное поведение, словом, извлекать из «недуга» не просто вторичные выгоды, а имиджевые вторичные выгоды. Одна из участниц «форума поклонниц анорексии»9 раздраженно писала о таких притворщицах: «Они знают, что мы — самые крутые современные женщины (the coolest women around); ей мало просто быть худой — она хочет, чтобы все считали худобу результатом ее труда, ее внутренней силы. Быть анорексичкой гораздо круче, чем быть просто худой, — это означает, что ты не просто красива, но готова приносить жертвы ради своей красоты. Это поражает и восхищает людей». Иными словами, подразумевается, что «недуг» здесь нужен притворщице для того, чтобы ее воспринимали не просто как красивую женщину, но как женщину, принадлежащую к иной, более узкой и в рамках определенного модного дискурса более почетной группе: женщин, готовых на жертвы ради своей красоты. Здесь с потрясающей отчетливостью видно, как персональная тема контроля над собственным телом становится, в качестве элемента модного облика, важнее, чем сама (публично присутствующая) красота тела. Но и здесь баланс индивидуального «недуга» и стандартных составляющих модного образа оказывается предельно важным: как замечают участницы того же форума, «нет ничего комичнее уродливой анорексички».
Однако «недуг» может служить не только групповым признаком в рамках модного поведения, но и ресурсом модного поведения для окружающих. Возможно, одна из самых странных, страшных и обаятельных составляющих любого литературного произведения, касающегося сюжета пира во время чумы, — выпадающее на долю читателя подозрение, что, не будь чумы, не было бы и пира. Не только в пушкинском «Пире», но и, скажем, в «Маске Красной смерти» Эдгара Аллана По недуг, болезнь, трагедия оказываются ресурсом для общего праздника, для модного группового поведения, причем гости вполне отдают себе отчет в том, что недуг незримо (а потом, увы, и зримо) присутствует на их торжестве. Та же логика, по всей видимости, касается и частного «недуга»: будучи ресурсом модного поведения для своего носителя, он может эффективно служить ресурсом модного поведения, модных реакций на «недуг» и для окружающих. Так часто оказывался модным поведением викторианский траур (и немало осуждающих голосов звучало в адрес вдов или лишившихся младенца матерей, превращающих свое траурное одеяние в fashion statement10); так девушка с «чахоткой» была ресурсом романтико-трагического поведения для своего возлюбленного и членов своей семьи; к примеру, умирающая невеста Жюля-Амеде Барбе д'Оревильи позволяла ему восклицать: «О да! да, моя Леа, ты прекрасна; ты прекраснейшее из творений, я тебя ни на что не променяю — ни твои потухшие глаза, ни твою бледность, ни твое истерзанное недугом тело»11.
Модное поведение, использующее чужой недуг в качестве ресурса, может быть общепринятым (скажем, включать в себя публичные выражения осуждения, сострадания или поддержки), групповым (благотворительные балы в пользу раненых, симпатичное волонтерство в пользу больных, но без промывания пролежней и выноса горшков) или персональным (скажем, уже упоминавшийся романтический симбиоз нервного поэта и чахлой музы). Одна из причин такой ресурсности «недуга» для выстраивания модного поведения окружающими, возможно, заключается в том, что «недуг» (в отличие от недуга) позволяет обществу проговаривать довольно тяжелые темы, не погружаясь в них, но лишь эксплуатируя их на уровне все тех же вторичных выгод. Модное поведение свидетелей «недуга» нетрудно сконструировать из поведения людей, окружающих больного, тем же методом, которым и сам «недуг» конструируется из болезни: вычитанием всего болезненного и сохранением всего привлекательного.
Cancer picked the wrong Diva! «Недуг», личный выбор и общественное давление
Фраза Cancer picked the wrong Diva! стала одним из слоганов общественного движения по борьбе с раком груди. Эта фраза фигурирует на одежде, сувенирах, посуде, сумках и даже собачьих ошейниках рядом с изображением розовой петельки — символа сопротивления этому тяжелому заболеванию. На сайтах, торгующих сувенирами с символикой тех или иных заболеваний — от лимфомы Беркитта до муковисцидоза, — можно купить толстовки с надписью «Я лимфоманьяк!», «Мой онколог просто класс!», «Я не заразный! Это просто рак!» и «Раковая красавица». У автора этого эссе однажды состоялся нелегкий разговор с человеком, у которого три дня как диагностировали рак желудка. Человек сказал автору эссе, что его квартира завалена футболками, кружками, ручками, сумками и даже красивыми брелочками на капельницу, которые друзья и знакомые подарили ему для поддержки духа. Человеку между тем хотелось лечь в кровать и полежать, например, сутки, закрыв глаза. Увы, вечером ему предстояла вечеринка на сто человек, призванная его подбодрить.
Сегодня создается впечатление, что мы имеем возможность распоряжаться своими телами вольнее, чем подавляющее большинство людей в истории нашего биологического вида. Мы не просто здоровее и сильнее — мы терпимее; мы техничнее — и можем предоставить больше свободы нашим больным; мы богаче (по крайней мере если речь идет о цивилизованных странах) — и можем позволить себе создавать терпимые условия жизни для слабых телом. Мы сделали множество недугов несмертельными, непостыдными и даже относительно немучительными. Но на этом пути мы, по большому счету, совершили нечто, о чем, о которой нас не просили, — мы в большой мере лишили недуг права на приватное страдание.
Когда мы говорим не о недуге, а о «недуге» как о составляющей модного образа и модного поведения, мы говорим не только о правильной пропорции проникновения приватного в публичное пространство, но и о жесточайшем дисциплинарном коде, о контроле над одним из самых неподконтрольных аспектов человеческой жизни. И если, с одной стороны, дисциплины требует имитация «недуга» для создания модного образа (будь то закапывание белладонны в глаза ради получения горячечного взгляда, прием мышьяка и ртути для достижения интересной бледности, анорексия для соответствия канону «героинового шика» или покрывание тела шрамами ради повышения своего статуса в некоторых маргинальных субкультурах), то, с другой стороны, модное поведение служит для дисциплинирования подлинно недужного тела, для определения правил и канонов, неподчинение которым может караться крайне болезненно. Когда-то Вирджиния Вульф, снисходительно отзываясь о моде воспевать страдание, призывала посвящать романы гриппу, «эпосы — тифу, оды — пневмонии, поэмы — зубной боли»12. Не так давно начали, наоборот, звучать голоса (очень негромкие), выражающие сомнение в том, что каждая принесенная в редакцию рукопись на тему «Как я пережил рак» непременно должна издаваться: ни в коем случае не умаляя терапевтической силы письма, авторы этих высказываний всерьез выражают опасения в том, что общественный взгляд на правила проживания болезни становится чудовищно однобоким, непременно предполагающим, что больной должен не только не падать духом, но еще и обязательно заражать окружающих своим несгибаемым оптимизмом. Любой человек, болевший хотя бы гриппом, вряд ли согласится в состоянии недуга постоянно заражать окружающих чем-нибудь, кроме гриппа. Общественная перемена, благодаря которой развитое общество перестало вынуждать недуг непременно прятаться долой с глаз общественности, взамен потребовала от недуга быть редуцированным до «недуга». Когда Умберто Эко говорит о существующем ныне «политеизме красоты», подразумевая разнообразие норм прекрасного в современном развитом обществе, читатель невольно задумывается о том, что именно недуг и «недуг» могут служить хорошими маркерами того, где пролегают границы этого политеизма.
Рассмотренные механизмы функционируют, судя по всему, точно так же, когда речь идет о любом другом типе человеческого страдания: о бедности, насилии, войне, отверженности и так далее. Страдание сперва проецируется на плоскость вторичных выгод, и от него остаются только плюсы, а минусы просто исчезают из поля зрения. Затем это страдание уравновешивается другими, традиционными составляющими модного образа: эстетизмом, чистотой, актуальностью. Наконец, производится операция остранения: все элементы страдания, не вошедшие в образ, забываются, делаются несуществующими для зрителя. Однако именно на примере недуга, физической немощи как самого индивидуального и приватного из всех возможных переживаний эти механизмы поддаются наиболее четкому рассмотрению. Опираясь на полученное в результате знание, мы можем начать двигаться в обратную сторону, чтобы понять, существуют ли у нас методы не воспевать «страдание» в качестве модного объекта и не редуцировать подлинный недуг до набора социально-приемлемых жизнерадостных лозунгов, но воспринимать его в той относительной полноте, которую допускает данное нам чувство эмпатии.
Литература
Вечный слушатель — Вечный слушатель. Семь столетий европейской поэзии в переводах Евгения Витковского. lib.ru/NEWPROZA/WIT- KOWSKIJ/slushatel.txt.
История красоты 2010 — История красоты, под редакцией Умберто Эко. СЛОВО/SLOVO, 2010.
История уродства 2010 — История уродства, под редакцией Умберто Эко. СЛОВО/SLOVO, 2010.
Стил 2010 — Стил В. Корсет. М., Новое литературное обозрение, 2010.
Стил, Парк 2011 — Стил В., Парк Дж. Готика. Мрачный гламур. М., Новое литературное обозрение, 2011.
Стройное тело 2006 — Блок материалов «Стройное тело» // Теория моды: одежда, тело, культура. 2006. № 1.
Brumberg 1998 — Brumberg J.J. The Body Project: An Intimate History of American Girls. Vintage, 1998.
Crane 2001 — Crane D. Fashion and Its Social Agendas: Class, Gender, and Identity in Clothing. University Of Chicago Press, 2001.
Davies 2005 - Davies D. A Brief History of Death. Wiley-Blackwell, 2005.
Davis 1994 — Davis F. Fashion, Culture, and Identity. University Of Chicago Press, 1994.
Entwistle 2000 — Entwistle J. The Fashioned Body: Fashion, Dress and Modern Social Theory. Polity, 2000.
Healy 2011 — Healy D. Mania: A Short History of Bipolar Disorder. The Johns Hopkins University Press, 2011.
Howson 2004 — Howson A. The Body in Society: An Introduction. Polity, 2004.
Jones 2010 — Jones G. Beauty Imagined: A History of the Global Beauty Business. Oxford University Press, 2010.
Kennedy 2009 — Kennedy M.T. A Brief History of Disease, Science and Medicine. Asklepiad Press, 2009.
Lutz 2011 — Lutz D. Pleasure Bound: Victorian Sex Rebels and the New Eroticism. W. W. Norton & Company, 2011.
Porter 2006 — Porter R. Madmen: A Social History of Madhouses, Mad Doctors & Lunatics (Revealing History). Tempus, 2006.
Porter 2011 — Porter R. The Cambridge Illustrated History of Medicine. Cambridge University Press, 2011.
Roth & Kroll 1986 - Roth M., Kroll J. The Reality of Mental Illness. Cambridge University Press, 1986.
Sims 2004 — Sims M. Adam's Navel: A Natural and Cultural History of the Human Form. Penguin, 2004.
Smith 2004 — Smith V. Clean: A History of Personal Hygiene and Purity. Oxford University Press, 2004.
Strathern 2005 — Strathern P. A Brief History of Medicine: From Hippocrates' Four Humours to Crick and Watson's Double Helix. Avalon Publishing Group, 2005.
Synnott 1993 - Synnott A. The Body Social. Routledge, 1993.
Примечания
1) Цит. no: Roth & Kroll 1986.
2) Здесь кажется важным еще раз подчеркнуть, что речь не идет об узконаправленном фетишизме, допускающем куда более разнообразные отклонения от нормы в рамках конструирования привлекательного образа.
3) Тут, безусловно, следует сказать, что конструирование «страдания» как набора вторичных выгод вообще играет исключительно важную роль в определенных типах модных образов (и вообще в определенных социальных механизмах). Будучи лишь частным случаем такого конструкта, «недуг» в то же время, возможно, помогает увидеть особенности его возникновения и бытования особенно ярко.
4) Цит. по: История красоты 2010.
5) Taste of Arsenic, журнал The Face, октябрь 1996.
6) Уго Фосколо, «Сонеты», VII. Пер. Е. Витковского. Цит. по: Вечный слушатель.
7) См., напр.: Павел Северный «Косая мадонна» — о Натали Гончаровой; см. также Степан Злобин «Степан Разин»: «Обе [девицы] чуть- чуть косят левым глазом, в отца, но косина у них нежная и лукавая, девичья. Такая косинка в глазу только красит девицу».
8) Исидор Севильский. «Этимологии». XI, 3. Цит. по: История красоты 2010.
9) Речь идет о понятии proana, для которого не существует устоявшегося русского перевода; этим самоназванием пользуется субкультура, активно поддерживающая «право женщин на анорексию».
10) См.,напр.:Стил,Парк2011.
11) Цит. по: История уродства 2010.
12) В эссе On Being 111.