Татьяна Каратеева
Вещи Анны Ахматовой
Татьяна Каратеева — филолог, исследователь, автор ряда работ по истории русской и зарубежной литературы. Занимается изучением биографии и творчества Анны Ахматовой, историей вещей и бытовой фотографии.
В «Записках об Анне Ахматовой» Лидия Корнеевна Чуковская создает живой образ вещественного мира, увиденного ею при первом визите в квартиру Ахматовой на улицу Красной Конницы: «Я вдруг оказалась среди давным-давно забытых мною вещей и в другом времени: та же забытая мною гладкая рама туманного зеркала, то же кресло со сломанной ножкой. И тот же маленький столик красного дерева, что стоял двадцать лет назад в комнате Фонтанного Дома, куда я так любила приходить. Тогда, до войны; в том, еще моем, Ленинграде» (Чуковская 2007, 2: 383-384). Чуковская видит не просто вещи как таковые, привычные, примелькавшиеся окружающие предметы, — но в их прямой связи со временем и с самой сутью человеческого мира. «Вещи, они ведь как губки, впитывают в себя время и вдруг окатывают им человека с головы до ног, если он внезапно встречается с ними после долгой разлуки. Для Анны Андреевны вещи ее комнаты полны, наверное, 13-м годом; а для меня 37-м.» (там же: 384).
Может быть, именно из-за этого свойства вещей отражать суть человека и времени мемуаристы так часто описывают наряды Анны Ахматовой и разнообразные ее «регалии». Отчасти поэтому. А отчасти, наверное, потому, что внешний облик был значительной и значимой составляющей ее образа. «Все было важно — и как она писала, и как жила» (Воспоминания 1991: 621) — эту мысль часто высказывают вспоминающие Ахматову. Именно потому, что этот образ — когда прекрасный, а когда пугающий — всегда был целен, складывался из сочетания поз, жестов, слов, речи, поведения и, конечно, нарядов.
Пожалуй, первый портрет юной Анны Ахматовой, тогда еще Горенко, — именно в связи с одеждой, рисует ее соученица по киевской Фундуклеевской гимназии Вера Беер. Воспоминания относятся к концу 1900-х годов.
1900-е
«Даже в мелочах Горенко отличалась от нас. Все мы, гимназистки, носили одинаковую форму — коричневое платье и черный передник определенного фасона. У всех слева на широкой грудке передника вышито стандартного размера красными крестиками обозначение класса и отделения. Но у Горенко материал какой-то особенный, мягкий, приятного шоколадного цвета. И сидит платье на ней как влитое, и на локтях у нее никогда нет заплаток. А безобразие форменной шляпки- пирожка" на ней незаметно» (там же: 32).
Насколько это восприятие соответствовало действительности, судить трудно. В воспоминаниях Беер вообще заметно особое, как будто намеренное подчеркивание необычности Анны Горенко. Своего рода преклонение перед ее «особостью». Не вполне ясно, действительно ли это ощущение идет из детства — или сформировалось уже постфактум, в воспоминаниях, когда мысль оценивала не знакомую девочку, а знаменитую поэтессу. Действительно ли ее тетя и дядя Вакар (в их семье жила юная Анна, когда училась в Киеве) покупали ей какие-то исключительные платья? Впрочем, вот еще одно воспоминание — в самом деле, об исключительном, выделявшемся среди других, материале.
Вера Беер описывает гимназический урок шитья: «Почти у всех дешевенький, а следовательно, и узенький коленкор; приходится приставлять к ширине клинья, что мы не особенно-то любим. Очередь дошла до Ани Горенко. В руках у нее бледно-розовый, почти прозрачный батист-линон, и такой широкий, что ни о каких неприятных клинчиках и речи быть не может. Но Анна Николаевна с ужасом смотрит на материал Горенко и заявляет, что такую рубашку носить неприлично. Лицо Ани Горенко покрывается как бы тенью, но с обычной своей слегка презрительной манерой она говорит: „Вам — может быть, а мне нисколько"» (там же: 30). («Все-таки я была ужасная нахалка!» — говорила Ахматова о себе тринадцатилетней, по поводу другого, но не менее резкого своего ответа (Чуковская 2007, 1: 210).)
Так что это было? «Волшебный» материал — или «волшебная девушка», на которой любая, самая будничная одежда — например, школьная форма — выглядит необычайно? Словно уже начинается мифологизация образа.
Что касается материала, примечательно, что при первом же упоминании с ним связывается проявление характера человека. Материя для платья не раз возникает в биографии ахматовских вещей — точно так же, как здесь: в психологическом — и в творческом — контексте. Скажем известно воспоминание Елены Борисовны Черновой, внучатой племянницы Гумилева: Николай Степанович «говорил, что они с женой (то есть с Ахматовой. — Т.К.) сами переплетают потрепанные книги, используя для обложки разнообразные ткани в стиле, близком автору» (Сенин 2003: 120). Не правда ли, красивая идея: соединять две ткани — переплетение нитей и плетение словес; оплетать одну в другую?
Или запись Лидии Чуковской о том, как в 1952 году редактор из издательства принесла Ахматовой норвежские стихи для перевода.
«Вам, с вашей высокой техникой, это не составит труда, — объясняла редакторша. — Я выбрала для вас самые разные. Я уверена, вам понравятся. Вы будете довольны. Я придерживалась вашего вкуса.» «Словно речь идет о материи на платье, — комментирует Лидия Корнеевна, — и продавщица подбирает подходящие цвета для дамы-покупательницы!» (Чуковская 2007, 2: 54).
А вот рассказ самой Ахматовой, в котором ей уже не «облачко» кажется подобным «беличьей шкурке», а собственные стихи воспринимаются настолько личными и интимными, что напоминают нижнее белье (самое близкое душе — и самое близкое телу): «Я никогда не любила видеть свои стихи в печати. Если на столе лежала книжка „Русской мысли" или „Аполлона" с моими стихами, я ее хватала и прятала. Мне это казалось неприличным, как если бы я забыла на столе чулок или бюстгальтер.» (Чуковская 2007, 1: 86).
Примерно то же ощущение отмечает в своем дневнике (запись от 20 марта 1925 года) Павел Лукницкий: «АА. чувствует себя отвратительно, когда с ней кто-нибудь разговаривает как с мэтром, как со знаменитостью. Самый факт существования этой антологии (речь идет об антологии, изданной в 1925 году Э.Ф. Голлербахом под названием «Образ Ахматовой». — Т.К.) ей неприятен, как бывает неловко надеть слишком дорогие бриллианты» (Воспоминания 1991: 146).
Но вернемся к 1900-м годам. С официальными гимназическими платьями из «красивой материи» резко контрастирует одежда «дикой девочки», в которую Анна Горенко превращалась каждое лето на Черном море, в окрестностях Севастополя. «Вы не можете себе представить, каким чудовищем я была в те годы, — рассказывала она Лидии Чуковской. — Вы знаете, в каком виде тогда барышни ездили на пляж? Корсет, сверху лиф, две юбки — одна из них крахмальная — и шелковое платье. Наденет резиновую туфельку и особую шапочку, войдет в воду, плеснет на себя — и на берег. И тут появлялось чудовище—я — в платье на голом теле, босая. Я прыгала в море и уплывала часа на два. Возвращалась, надевала платье на мокрое тело — платье от соли торчало на мне колом. И так, кудлатая, мокрая, бежала домой» (Чуковская 2007, 1: 228-229).
1910-е
Но проходит детство, наступает юность, Анна Горенко становится невестой, а затем и женой Николая Гумилева. Ей 20-21. Начинается ее постепенное вхождение в поэтический круг Петербурга. Какой вспоминают ее в то время? — Всегда худенькой, тонкой, стройной. Очень часто — одетой в темное платье. «.Очень стройная, очень юная женщина в темном наряде.» (Воспоминания 1991: 33). Пока не упоминается знаменитая шаль — очевидно, этот аксессуар еще не успел стать любимым, совершенно своим.
Очень любопытно упоминание наряда юной Анны Горенко, приехавшей знакомиться с родней Гумилева: «Мою маму удивила небрежность ее одежды, — вспоминает Елена Борисовна Чернова. — Борта ее блузки были застегнуты английскими булавками» (Сенин 2003: 117). Что стоит за этой странной деталью? Нежелание соответствовать общепринятым нормам приличия? Стремление эпатировать? Или, может быть, действительно, небрежность, невнимание к внешнему виду?
Что совершенно замечательно в Ахматовой — она умела быть очень разной. И далеко не только небрежной. Если судить по ее собственным словам, молодая Ахматова любила одеваться по последней парижской моде и всегда была в курсе модных новостей. «„Я всю жизнь делала с собой все, что было модно", — с некоторым вызовом призналась Анна Андреевна», когда Маргарита Алигер упрекнула свою дочку: та слишком долго прихорашивалась перед зеркалом. «Вы ведь небось смолоду не красили ресницы?» — спросила Алигер у Ахматовой, ища поддержки (Воспоминания 1991: 365). На самом деле красила, и ресницы, и брови, и губы. И не только в крайней молодости, но и в почтенном возрасте. Не так часто, но бывало и такое. В своих записках Лидия Чуковская вспоминает, как любили «прихорашивать» Ахматову ее подруги Нина Антоновна Ольшевская и Фаина Георгиевна Раневская. У самой Чуковской вид накрашенной Ахматовой всегда вызывал неодобрение: «Я таких зрелищ не люблю. Многим и многим косметика к лицу, но не Анне Андреевне» (Чуковская 2007, 3: 225).
Одеваться по парижской моде в те годы было для нее естественно. В 1910-х годах юную Ахматову можно было принять за француженку: «В 1911 году я приехала в Слепнево прямо из Парижа, и горбатая прислужница в дамской комнате на вокзале в Бежецке, которая веками знала всех в Слепневе, отказалась признать меня барыней и сказала кому-то: „К слепневским господам хранцужанка приехала"» (Ахматова 2000: 100). Она прекрасно разбиралась в модных тенденциях — и, что примечательно, хорошо помнила о них много лет спустя, когда писала воспоминания, например, о 1910 годе: «Женщины с переменным успехом пытались носить то штаны (jupes-culottes), то почти пеленали ноги (jupes-entravees)» (там же: 80).
Впрочем, юная Ахматова действительно позволяла себе одеваться как хотела и отнюдь не только по модным журналам. Вот как вспоминает о ее нарядах 1911 года Вера Неведомская, соседка Гумилевых по поместью: «.Ходит то в темном ситцевом платье вроде сарафана, то в экстравагантных парижских туалетах (тогда носили узкие юбки с разрезом)» (Сенин 2003: 143-144). Очевидно, это было проявлением все той же внутренней свободы, что и резкое «вам — может быть, а мне нисколько».
Несмотря на самые разнообразные реальные проявления, устойчивый, запечатлевшийся в памяти образ Ахматовой был однозначен: непременное темное — лучше черное — платье, отсутствие косметики, простота, скромность, почти аскетизм. Такой вспоминают ее многие. Но стоит внимательно вчитаться в мемуары — и становится очевидно: Ахматовой никогда не было чуждо желание прихорошиться и выглядеть нарядной и даже — модной (насколько это было возможно в те или иные годы). «Аскетом, принципиальным аскетом Ахматова, однако, совсем не была», — пишет Владимир Адмони (Воспоминания 1991: 342).
О себе юной Ахматова скажет: «девчонка с накрашенными губами» (Лукницкий 1991: 192, запись от 3.07.1925) и с «косами до пят» (Чуковская 2007, 1: 81). В 1920-м, к удивлению Корнея Ивановича Чуковского, она вдруг заговорит о том, чего в это голодное время больше нет в России: о европейской моде. «.А вдруг в Европе за это время юбки длинные или носят воланы. Мы ведь остановились в 1916 году — на моде 1916 года» (Воспоминания 1991: 57).
Что же касается английских булавок на блузке, то здесь, скорее, проглядывает то свойство Ахматовой, которое она сама не единожды описывала разным собеседникам: «Я всю жизнь могла выглядеть по желанию: от красавицы до урода» (Чуковская 2007, 1: 44). Или: «.Всю жизнь умела выглядеть как хотела — красавицей или уродкой.» — в воспоминании Алигер (Воспоминания 1991: 365).
Один период в ее жизни сменялся другим. Чередовались то подчеркнутое небрежение к себе — то желание нравиться и быть красивой. В 1936 году она ответит Льву Горнунгу на его вопрос, «избегает ли она загара» — «Нет, мне все равно, я сейчас совсем не слежу за своей внешностью» (там же: 198). О подобном периоде, относящемся уже к 1960-м годам, вспоминает Виктор Кривулин: «.Она в какой-то момент перестала следить за собой, стала ходить в балахоне — в сарафане серого цвета. Он не пачкался, не маркий был» (Последние годы 2001: 21). О том же вспоминает Наталья Ильина: «Годами ходила в старой, с потрепанным воротником шубе, что очень беспокоило Нину Антоновну (Ольшевскую. — Т.К.), взвалившую на себя все бытовые заботы Ахматовой» (Воспоминания 1991: 573). «Я видела ее, — вспоминает Н.Г. Чул- кова, — и в старых худых башмаках и поношенном платье, и в роскошном наряде, с драгоценной шалью на плечах.» (там же: 40).
Преображения
В воспоминаниях Лидии Чуковской то и дело встречаются описания принарядившейся Ахматовой. «Встретила меня Анна Андреевна нарядно причесанная, в белом костюме, прижимая к груди черную книжку. Едет дарить» (Чуковская 2007, 2: 495). В другом каком-то «специальном» случае мы видим ее «нарядную, всю в черном шелке, любезную, светскую» (Чуковская 2007, 1: 115). Павел Лукницкий вспоминает, как «еще стройнее, еще изящней казалась ее фигура в черном шелковом платье.» в 1925 году (Воспоминания 1991: 151) и какая «нарядная, в черном шелковом платье, в ослепительных шелковых чулках» она пришла к нему однажды в гости, в 1927-м (там же: 170). И все это соседствует в тех же воспоминаниях с совершенно затрапезным видом. Просто было и то и это, и для Ахматовой одно вовсе не противоречило другому.
Когда должны были прийти гости или почему-то необходимо было выглядеть нарядной — надевалось «аккуратно выглаженное белое платье» или шаль накидывалась поверх халата и чуть подкрашивались губы (Чуковская 2007, 1: 45, 95).
Преображение могло произойти в считанные мгновения. Вот воспоминание Надежды Мандельштам: «.Я говорю: „Ануш, там идут к нам", а она спросит: „Что, уже пора хорошеть?" И тут же — по заказу — хорошеет» (Воспоминания 1991: 325). Или — фрагмент из записок Лидии Чуковской: «Дом без хозяйки! Нина Антоновна (Ольшевская. — Т.К.) в Киеве, а мальчики в нетях. <.>
— Я сижу в рубище, — сказала Анна Андреевна, чуть мы вошли. — Пойти надеть фрак?
Мы ее отговаривали, — не стоит! не надо! — но она с трудом поднялась, вышла и вскоре вернулась в чем-то красивом» (Чуковская 2007, 3: 239).
О подобном эпизоде вспоминает и Виктор Кривулин. «Я-то ее видел всякую: в затрапезе, в халате — как старую знакомую, это нормально было. Но когда приходил новый человек. „Аня, причеши меня". Эта интонация Екатерины. Действительно, Аня ее причесывала. Шаль Ахматова не надевала, а держала в руках. Входил гость. вдруг какой-то неуловимый жест: фьить — и она, как в коконе, в этой шали. Причем в одной и той же позиции. <.> И представал совершенно другой человек» (Последние годы 2001: 24-25).
Очень интересна параллель, которую акцентирует в своем рассказе Виктор Кривулин. Он видит ту же самую «прибранность», то, что, казалось бы, имеет отношение к внешнему облику и к одежде, и в поведении Ахматовой, в манере ведения разговора. «В первые встречи это был разговор о литературе, это была как бы прибранная Ахматова. Ну, я тогда не присутствовал при подготовке ситуации. А потом, когда мы достаточно. я не могу сказать, что близко сошлись, но достаточно часто виделись, я уже видел, как она себя вела, ожидая иностранцев, как она внутренне готовилась к этому.». Речь здесь уже не о подготовке платья — скорее о подготовке речи. И даже о сборе «материалов» для того, чтобы подготовиться к общению: «Перед тем как принять человека, если это был какой-то иностранец или писатель, она очень внимательно просматривала, как в обкоме это делают, все, что его касалось. Как бы прокручивала в сознании все, что о нем помнила или знала» (там же: 16). Ситуации прибранности внешней и внутренней оказываются взаимодополняющими. Одно не идет без другого. В подобных, овнешненных (направленных вовне, на общение), ситуациях для Ахматовой невозможно было прибрать свои мысли, но остаться в затрапезе. Или прихорошиться внешне — но остаться неподготовленной к разговору.
Замечательно, впрочем, и другое ахматовское свойство, подчеркнутое в нескольких мемуарах ее современников: она умела украшать собой то немногое, что имела. «Анна Андреевна пишет очень просто, как говорит, — вспоминала художница Антонина Любимова, — обходится без всяких украшений, как и в одежде, которой у нее, кстати, почти нет. А красота и даже дендизм во всем присутствуют» (Воспоминания 1991: 428). (Заметим: здесь снова «пишет просто» почти уравнивается с «как и в одежде».) Или другое: «.Эта старая женщина с величавой осанкой украшала все, что бы на себя ни надевала.» — пишет Наталья Ильина (там же: 573). А иногда на ней можно было увидеть вещи по-настоящему «дендистские», изящные. Вспоминаются «очень красивое синее шелковое платье», в котором Ахматова позировала Юрию Анненкову — или «черные замшевые туфли на высоких точеных каблуках» — или «красивое темно-синее платье слегка лиловатого тона.» — или «синий шерстяной джемпер [и] коричневые туфли на низких каблуках с языками (заграничные)» (там же: 80, 432, 429). Причем, отнюдь не только в ранние годы, но на протяжении всей жизни.
«Хрестоматийные» темные платья
Что сказать о вспоминаемых всеми ахматовских темных платьях? Были ли они и в самом деле ее постоянной одеждой — и в молодости, и позже — как пишет, например, Владимир Пяст: «Анна Ахматова осталась такой же скромной, как „вошла" (в литературу. — Т.К.). С течением месяцев и лет голос и движения ее становились только тверже, увереннее, но не теряли изначального своего характера. Так же и темные платья, которые она надевала совсем юной, так же и манера чтения, которая производила и оригинальное и хорошее впечатление с самого начала» (там же: 34). В этом отрывке замечательно то, как одежда — снова — включается непременной составной частью в образ поэта. Платья — наравне с манерой чтения стихов.
Хорошо известно, что поэтический ахматовский образ тесно связан с мифом о ней — отчасти «склубившимся» вокруг ее имени, отчасти — созданном ей самой. Поэту Анне Ахматовой сопутствует ореол тайны. А к тайне, безусловно, очень идут и черный цвет, и темные платья. Она, и правда, носила их, и носила часто. К примеру, вот воспоминание одной из крестьянок села Слепнева, относящееся к 1910-м годам: «.Высокая, в длинном черном платье, была Ахматова» (Сенин 2003: 129). Павел Лукницкий в 1920-х годах часто видит ее в черном шелковом платье или даже так: «.в черном жакете (и под ним черное платье).» (Лукницкий 1991: 205).
Этот цвет, как кажется, никогда не покидает воспоминаний об Ахматовой, прочно связан с памятью о ней. Вот как начинаются «Разрозненные записи» Льва Озерова: «Она была в темном платье, легко узнаваема, хрестоматийность ее облика подчеркивалась жестами — плавными, исполненными гордой тайны» (Воспоминания 1991: 595). А вот воспоминания Антонины Любимовой: «Ахматова. сидела в президиуме за красным столом, в середине, в черном платье, с гладкой прической, без челки», Татьяны Вечесловой: «.Она сама — спокойная, тихая, в черном», и Сильвы Гитович: «Мне открыла сама Анна Андреевна — высокая, в темном платье, закутанная в шаль» (Воспоминания 1991: 460, 503). Примеров можно привести много. И все же, справедливости ради, нужно сказать, что черными нарядами ее гардероб не ограничивался.
Цвета
Юную Ахматову нередко видят в белом. Вот ее собственное воспоминание: «.В десятых годах однажды у Сологуба — или устроен Сологубом? — был вечер в пользу ссыльных большевиков. <.> И я участвовала. Я была в белом платье с большими воланами, с широким стоячим воротником и в страшном туберкулезе.» (Чуковская 2007, 1: 144). Или другое воспоминание слепневских крестьян о тех же 1910-х годах: «Бывало, косу расплетет и выйдет за околицу. Ходит и бормочет что-то. Платье белое наденет.» (Сенин 2003: 325). А вот образ Анны, тогда еще не Ахматовой, а Гумилевой, во время ее второй парижской поездки, в 1911 году: «Она была очень красива, — рассказывает Надежда Чулко- ва, — все на улице заглядывались на нее. <.> На ней было белое платье и белая широкополая соломенная шляпа с большим белым страусовым пером — это перо ей привез только что вернувшийся тогда из Абиссинии ее муж — поэт Н.С. Гумилев (Воспоминания 1991: 36). (Сама Анна Андреевна «о десятых годах. говорила весело и небрежно: „Это было тогда, когда я заказывала себе шляпы"» (там же: 250).)
Она могла одеться в желтое или синее — или в желтое в сочетании с синим: цвета, памятные по портрету Натана Альтмана. «Немного запомнилась Анна Андреевна Ахматова, — вспоминала Надежда Привалова, жительница Слепнева, об Ахматовой-Гумилевой 1912 года. — Она была одета в желтое с блестками платье или в синюю кофту и юбку. Держалась очень уединенно и часто гуляла в парке с маленькой черной собачкой Молькой» (Сенин 2003: 123). Позже, вспоминая, как уходила от Гумилева, Анна Андреевна скажет: «Из дома первого мужа, из Царского Села, пришла сюда (в Фонтанный дом. — Т.К.), имея только два платья: голубое и желтое.» (Воспоминания 1991: 431).
Одним из любимейших — и более всего идущих ей — цветов был лиловый. Он памятен по раннему стихотворению («И кажется лицо бледней / От лиловеющего шелка.») — и по многим воспоминаниям. Лидия Чуковская подтверждала: все лиловое было Ахматовой особенно к лицу. О том же пишет, например, Антонина Любимова. В 1947 году она видит Анну Андреевну «в красивом темно-синем платье слегка ли- ловатого тона. Этот цвет ей идет больше всего» (там же: 432). А Наталья Ильина вспоминает одну из встреч: «На Анне Андреевне ее любимое одеяние — великолепный, очень ей идущий темно-лиловый халат» (там же: 574).
Шаль
В Слепневе в ранней молодости она начинает появляться в большой шали, которая очень скоро станет неразлучна с ее образом. Пожалуй, к 1911-1912 годам относятся первые упоминания этого ее аксессуара. Елена Чернова вспоминает Ахматову летом в Слепневе в 1911 году: «Она обычно гуляла одна, накинув на плечи большой темный платок.» (там же: 45) — и летом 1912 года, во время беременности: «Я видела ее лишь на прогулках. Она была укутана в шаль и ходила тихими шагами со своей симпатичной бульдожкой Молли» (Сенин 2003: 119).
Собственно, Ахматова в шали — это расцвет ее славы: последние годы перед Первой мировой войной. В 1913 году «парижская» челка и шаль стали неотъемлемой частью ее поэтического образа. Одно из «хрестоматийных» изображений Анны Ахматовой — в синем платье и желтой шали — появляется в 1914 году на картине Альтмана. Еще один образ — в оранжевой шали — здесь же, совсем рядом по времени: картина Ольги Делла-Вос-Кардовской.
Этот аксессуар становится абсолютно любимым: «Вот это в самом деле моя вещь», — скажет Ахматова Чуковской в 1960-х, накидывая на плечи «черную шаль — тонкую, прелестную. Подарок от Виноградовых». «Да! Шали идут ей любые», — подтверждала Лидия Корнеевна (Чуковская 2007, 3: 130).
Не удивительно, что именно эта, ее, вещь была мифологизирована в посвященном ей блоковском мадригале:
— Красота страшна, вам скажут, —
Вы накинете лениво шаль испанскую на плечи,
Красный розан в волосах.
В черновиках Блока, которые были известны и Ахматовой по публикации 1946 года, шаль предстает уже знакомой нам — желтой: Кругом твердят: «Вы — демон, Вы — красивы»
И Вы, покорная молве,
Шаль желтую накинете лениво,
Цветок на голове… (Чуковская 2007, 2: 679).
По всей видимости, именно ее Блок называл «испанской». Сама Ахматова давала по этому поводу такой комментарий: «У меня никогда не было испанской шали. но в это время Блок бредил Кармен и испанизировал меня» (Ахматова 2000: 56).
Та же шаль вошла в «цикл» ахматовских историй, связанных с Блоком, — и мифологизировалась уже окончательно, соединившись с «последними словами поэта». Вот Ахматова рассказывает Чуковской «про свою последнюю встречу с Блоком»: «Я была на его последнем вечере в Большом Драматическом. Вместе с Лозинским в каких-то своих лохмотьях. Когда он кончил читать, мы пошли за кулисы. Александр Александрович спросил меня: „Где же ваша испанская шаль?" Это были его последние слова, обращенные ко мне» (Чуковская 2007, 3: 114).
Это была история 1921 года, а чуть позже совсем юная Чуковская впервые увидела Анну Ахматову «в Доме литераторов на вечере памяти Блока. Она прочитала: „А Смоленская нынче именинница" и сразу ушла, — пишет Лидия Корнеевна. — Меня поразили осанка, лазурная шаль, поступь, рассеянный взгляд, голос» (Чуковская 2007, 1: 14).
В мае 1939 года Чуковская рассказала Ахматовой, «как видела ее впервые на вечере памяти Блока в лазурной шали». — «Это мне Марина подарила, — сказала Анна Андреевна» (там же: 28-29). Марина — не кто иная как Цветаева. О том же мы читаем в ахматовских записных книжках: «Марина подарила мне. синюю шелковую шаль, которой я прикрывала мое тогдашнее рубище („лохмотья сиротства") — см. фотографию Наппельбаума в 21 г.» (Записные книжки 1996: 278). Об этой фотографии, среди прочих, сделанных Моисеем Наппельбаумом, вспоминает его дочь Ида: «Поворот в три четверти, взгляд прямо в лицо зрителя; туго натянутая на плечи шаль» (Наппельбаум 2004: 102). У одной синей шелковой шали оказывается изумительная биография: вещь, подаренная Цветаевой, надетая Ахматовой на вечер памяти Блока — и запечатленная Наппельбаумом.
В другом эпизоде воспоминаний Иды Наппельбаум Ахматова — тоже в «туго натянутой» шали, только не в синей, а в разноцветной: «Помню Ахматову уже у нас дома, на „литературных понедельниках". Анна Андреевна садилась отдельно. Она не смешивалась с остальными. <.> Она сидела на стуле, у огня, спокойная, строгая, туго-туго натянув цветную шаль на свои острые плечи» (там же: 100). Очевидно, в то время это был один из ее излюбленных жестов. Павел Лукницкий тоже замечает его в 1925 году: «АА взглянула наверх и, стянув накинутый на плечи платок руками на груди, молча и категорически качнула отрицательно головой» (Воспоминания 1991: 143).
Хорошо памятна шаль и по двум другим «мадригалам» — мандель- штамовскому и цветаевскому стихотворениям, посвященным Ахматовой. И у них этот аксессуар мифологизирован не меньше, чем у Блока. У Мандельштама шаль становится «ложноклассической», принадлежащей чуть ли не расиновской Федре:
В пол-оборота, о печаль,
На равнодушных поглядела.
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.
Чуковская с иронией вспомнит это песнопение, когда в 1962 году увидит на Ахматовой шубу с чужого плеча, вероятнее всего «ее приятельницы, Валентины Щеголевой» («той самой, блоковской, той, которая Валентина, звезда, мечтанье!»): «Спадая с плеч, окаменела чужая шуба.» — запишет она (Чуковская 2007, 2: 527-528).
У Цветаевой шаль превращается в символ ахматовской подчеркнутой «нерусскости», восточности:
Узкий, нерусский стан —
Над фолиантами.
Шаль из турецких стран
Пала, как мантия.
Ничего удивительного поэтому, что в «Поэме без героя» Ахматова, вспоминая себя прежнюю, образца 1913 года, напишет:
Но мне страшно: войду сама я,
Шаль воспетую не снимая...
Интересно, между прочим, что сама Ахматова вспоминает себя не в «испанизированной» желтой, и не в голубой «цветаевской», и не в оранжевой или цветастой шали. В одном из черновиков к этому отрывку «Поэмы» читаем:
Кружевную шаль не снимая.
1920-1930-е
Как уже было сказано, после войны и революции моды стали забываться. В условиях той страшной советской России это было естественно. Стало вовсе не до свежих «парижских» новостей: в 1920-х годах полстраны ходило в обносках, «в каких-то своих лохмотьях» — как говорила Ахматова. «В оборванных и страшных фигурах я иногда узнавала царскоселов», — писала она про это время (Ахматова 2000: 20).
Вообще 1920-1930-е (а за ними и 1940-е) годы — длинный период вынужденного «небрежения» к внешнему виду. «Пришла — в старом пальто, в вылинявшей, расплющенной шляпе, в грубых чулках, — пишет Лидия Чуковская. — Сидит у меня на диване и курит. Статная, прекрасная, как всегда». — «В старом макинтоше, в нелепой старой шляпе, похожей на детский колпачок, в стоптанных туфлях — статная, с прекрасным лицом и спутанной серой челкой» (Чуковская 2007, 1: 19, 32).
Платья Ахматовой, как и у многих в те годы, остались прежними, старыми — и постепенно ветшали. «Одевалась своеобразно, — пишет об Ахматовой 1930-х Виктор Ардов, — по моде десятых годов». И все так же «любила шали и большие платки» (Ардов 2005: 66).
В 1936 году ее, приехавшую на лето отдохнуть в подмосковную усадьбу Шервинских, кутают в шаль хозяйки: «Анне Андреевне накинули на плечи шаль Елены Владимировны, потому что из-за жары все двери в доме были открыты настежь и был сквозняк» (Воспоминания 1991: 200). Л. Горнунг, тем летом много времени проводивший с Ахматовой, вспоминал: «.Нельзя было не заметить бедности ее одежды. Она привезла с собой одно темное платье с большим вырезом вокруг шеи из дешевой тонкой материи, очень просто сшитое, и еще три ситцевых светлых платья. Туфли были только одни, черные, матерчатые — лодочкой, на кожаной подошве. На голове в солнечные дни она носила небольшой сатиновый платочек бледно-розового цвета» (там же: 195). В этом-то «темном платье с большим вырезом» она и была запечатлена Горнунгом на одной из самых известных — и, как она сама считала, лучших — своих фотографий, тем же летом 1936-го. «Я сказал, что хотел бы снять ее во вчерашнем черном платье, — пишет фотограф. — .Она села на диван, покрытый полосатым тиком, и подобрала под себя ноги. Ей не хотелось, чтобы были видны ее старые туфли. Я сделал только один снимок на фоне светлой стены» (там же: 202).
Известное ахматовское «В этом сером, будничном платье, / На стоптанных каблуках.» (хотя это стихотворение и было написано, как ни удивительно, в блистательном начале 1910-х годов) вполне можно было бы отнести к ее повседневному виду 1930-х. И не только на стоптанных — Ахматова могла ходить и со сломанным каблуком, и даже без подошвы. Лев Горнунг вспоминает, как во время поездки в Коломну летом 1936 года «у Анны Андреевны при подъеме по узкой кирпичной лестнице оторвалась у туфли подошва» (там же: 196). «Она слегка хромает, — пишет Лидия Корнеевна в мае 1939-го, — сломан каблук» (Чуковская 2007, 1: 22).
В эти нищие годы в ахматовском «модном» лексиконе появляется еще одно определение для одежды: рубище, очевидно, наследовавшее уже упоминавшимся выше лохмотьям.
Ее скульптурность подчеркивалась многими современниками. Прекрасно описывает ахматовскую стать Анатолий Найман: «Держалась очень прямо, голову как бы несла, шла медленно и, даже двигаясь, была похожа на скульптуру. <.> И то, что было на ней надето, что- то ветхое и длинное, возможно, шаль или старое кимоно, напоминало тряпки, накинутые в мастерской ваятеля на уже готовую вещь» (Най- ман 2008: 16). Так и само «рубище» превращалось в материал художника, да еще и драпировалось вечной ахматовской спутницей — шалью: «Можно накинуть на любое рубище и все будет хорошо», — говорила она (Чуковская 2007, 3: 130).
Халат и кимоно
Еще одним типом одежды, очень ценившимся Ахматовой, были халаты и кимоно. Собственно, ее любимые халаты и были настоящими кимоно, «китайскими мужскими пальто», как она их называла (Чуковская 2007, 1: 27). Правильнее, наверное, было бы сказать: «японскими». Найман предполагает: «Возможно, этот стиль начался с Пунина, с его поездки в Японию (в 1927 году. — Т.К.)» (Найман 2008: 138).
«Черный шелковый халат с серебряным драконом на спине» в 1938 году впервые упоминает Лидия Чуковская (Чуковская 2007, 1: 15). В нем она видит Ахматову дома, в квартире Пунина. Позже мы узнаем, что халат «порван по шву, от подмышки до колена, но это ей, видимо, не мешает» (там же: 33). Забавная деталь: точно так же будущая Ахматова ходила когда-то «приморской девчонкой» в Севастополе: «Мне было тогда лет тринадцать. Я ходила в туфлях на босу ногу и в платье на голом теле — с прорехой вот тут, по всему бедру. до самого колена, и, чтобы не было видно, придерживала платье вот так рукой. это, конечно, не способ». «Я подумала, — пишет Лидия Корнеевна, — что и в пятьдесят я частенько вижу ее в халате с прорехой по всему бедру» (там же: 210). Вполне вероятно, что именно в нем видит Ахматову и художница Антонина Любимова в 1944 году: «.она подумала позировать в халате („так не писал никто"), в шелковом, китайском, сделанном из целого куска с драконом на спине. он, впрочем, тоже старый, даже порванный» (Воспоминания 1991: 421-422). Еще одна подчеркнутая небрежность, повторившаяся и ставшая характерной чертой.
В 1940 году Чуковская застает Ахматову дома «в том же черном халате, но из-под халата большой белый воротник новой ночной рубашки». В глазах Лидии Корнеевны совершается преображение: теперь «она стала похожа не то на Байрона, не то на Марию Стюарт» (Чуковская 2007, 1: 93).
В кимоно Ахматовой ничего не стоило прийти и в гости. Виталий Виленкин вспоминает, как в доме известного ленинградского коллекционера И.И. Рыбакова все поднялись навстречу вошедшей Анне Андреевне: «Сначала мне померещилось, что она в чем-то очень нарядном, но то, что я было принял за оригинальное выходное платье, оказалось черным шелковым халатом с какими-то вышитыми драконами, и притом очень стареньким — шелк кое-где уже заметно посекся и пополз» (Виленкин 1987: 12). Кроме того, в ее гардеробе были «еще одно-два старых, чтобы не сказать ветхих, давнего происхождения» (Найман 2008: 138). Бывало, что в ожидании гостей она «выносила из своей комнаты затрапезное кимоно и совала его в руки кому-нибудь из домашних со словами: „Ах, милые улики, куда мне прятать вас?"» (там же: 147).
1940-1960-е
Это любимое одеяние не покидало ахматовского гардероба ни в 1940-е, ни в 1950-е, ни в 1960-е годы. Виктор Ардов так описывает ахматовскую одежду этих лет: «Своеобразный стиль одежды был в какой-то мере сохранен. Ахматова носила просторные платья темных тонов. Дома появлялась в настоящих японских кимоно черного, темно-красного или темно-стального цвета. А под кимоно шились, как мы это называли, „подрясники" из шелка той же гаммы, но посветлее. Кроме Анны Андреевны, никто так не одевался, но ей очень шел этот несуетливый покрой и глубокие цвета, тяжелая фактура тканей.» (Ардов 2005: 67). А вот запись Натальи Роскиной: «Однажды Анна Андреевна открыла мне дверь в дорогом японском халате с драконом. Она сказал: „Вот сын подарил. Из Германии привез"» (Воспоминания 1991: 522) — то есть сразу после окончания войны. И в 1960-х именно кимоно прислал Ахматовой в подарок ее младший брат Виктор из Америки (Найман 2008: 138). О том же вспоминает и Вячеслав Иванов: «23 марта <1964 года> зашел к Анне Андреевне. У нее японский подарок — кимоно» (Воспоминания 1991: 490).
Тема торжественного облачения: «мантии», «рясы» — прослеживается и в обычном, «некитайском» домашнем халате, который Чуковская замечает в гардеробе Ахматовой в 1954 году. «На ней новый халат, — пишет Лидия Корнеевна, — лиловый — и такой пышный, торжественный, что в доме у Ардовых он именуется „рясой". <.> Когда она при мне вошла в столовую в шуршащем лиловом халате — Ардов сказал, поднимаясь ей навстречу: „благословите, отец благочинный!"» (Чуковская 2007, 2: 87, 89). И чуть дальше в воспоминаниях тема этого «священного одеяния» приобретает, с одной стороны, неожиданный, а с другой — обыкновенный ахматовский — оборот: происходит очередное преображение действительности. «Она в своем лиловом халате с широкими рукавами; поднимет руки, ну, просто, чтобы прическу поправить, а впечатление такое, будто она воздела их к небу: то ли тебя благословляет, то ли молится» (там же: 341).
Впрочем, эта «сакрализация» обычного бытового предмета успешно уравновешивалась в ахматовском мире десакрализацией: в мантии Почетного доктора Оксфордского университета она, как известно, ходила в Комаровский лес собирать грибы.
Как отдельное платье носился и упоминавшийся уже ахматовский «подрясник». Сильва Гитович описывает наряд Ахматовой по поводу приезда в Ленинград в 1962 году Роберта Фроста: «Утром Нина Антоновна (Ольшевская. — Т.К.) сделала ей великолепную прическу, красиво зачесала волосы наверх, погладила парадное шелковое платье, называемое „подрясник". В тон платья надели на Анну Андреевну серые туфли Нины Антоновны» (Воспоминания 1991: 517). О нарядах этого же стиля вспоминает Алексей Баталов: «.какие-то особенно просторные длинные платья, позволявшие легко располагаться на диване, огромный платок, медленные движения, тихий голос — все это было совершенно ленинградское» (там же: 556).
В 1950-1960-х годах Лидия Чуковская часто упоминает об ахматов- ских «шуршащих» платьях: это, очевидно, свойство материи, и одновременно — подчеркнутая пышность (как у прежних, дореволюционных юбок, носивших название фру-фру). «.В комнате в белом, пышном, шуршащем платье царствовала Анна Андреевна» (Чуковская 2007, 2: 225). — «Анна Андреевна ушла переодеваться и вернулась пышная, шуршащая, лиловая, — на плечах белая шаль» (там же: 534). — «.Нарядная, в сером шуршащем платье, красивая, моложавая, — движется свободно и величественно» (Чуковская 2007, 3: 58).
Серый, подчеркивает Лидия Корнеевна, в эти годы особенно шел Ахматовой. Он хорошо сочетался с сединой (закрашивать которую она принципиально не хотела): «Анна Андреевна в сером платье, очень идущем к ее седине». — «Нарядная, в сером платье» (Чуковская 2007, 2: 134, 141).
Нужно сказать, что по-настоящему нарядной сделали Ахматову ее заграничные поездки (в 1964 году в Италию, за премией Этна-Таормина, и в 1965-м — в Англию, за Почетной степенью Оксфордского университета). По возвращении Ахматовой из Италии Чуковская пишет: «Впервые вижу ее одетой нарядно, и не „вообще", а по моде. <.> Анна Андреевна заботливо причесана, в элегантном костюме, в красивой, современной, а не старинной, шали, с новой сумкой, в новых модных туфлях» (Чуковская 2007, 3: 280).
Вообще из-за границы она приезжала едва ли не с мешком подарков. «Я в Москву вернулась из Рима под самый Новый Год, — рассказывала она Чуковской. — Этакий Дед Мороз: шесть чемоданов с подарками» (там же: 279). И поясняла, что «привезла Иосифу и Толе (то есть Бродскому и Найману. — Т.К.) две одинаковые „волшебно теплые и волшебно легкие куртки", а „Ниночке (Ольшевской. — Т.К.) — купальный халат нечеловеческой пушистости", а Эмме Григорьевне (Гер- штейн. — Т.К.) — материю на пальто. „Я одевала тех, у кого ничего нет"» (там же: 280).
Нужно сказать, что до поездок, в 1940-1960-х годах, обычный туалет Ахматовой можно было описать так: «.Надела старое пальто, старые черные перчатки, повязала лицо под шляпой старомодной вуалью» (Чуковская 2007, 2: 63). Некоторому — спонтанному — обновлению гардероба в эти годы способствовали только гонорары, полученные за переводы (то, что Чуковская назвала «деньги в действии»), и — забота нескольких близких подруг. В 1953-м Лидия Корнеевна записывает: «Я была счастлива видеть ее новую шубу, туфли, перчатки. Спасибо Гюго и милой Нине Антоновне!..» (там же: 79). То есть обновки были куплены на гонорар, полученный Ахматовой за перевод из Гюго.
В «Записках» Лидии Чуковской то и дело встречаются упоминания о том, как подруги собирались, чтобы «придумать» Анне Андреевне новое платье. «После чая Анна Андреевна показала мне штапельное полотно, купленное ей сегодня Ниной Антоновной. Очень красивое» (там же: 103). — «.Пришла Любочка Стенич, сооружающая новое платье.» (там же: 509). — «В глубине комнаты, у зеркала, Нина Антоновна и Любовь Давыдовна (то есть Ольшевская и Стенич. — Т.К.) поворачивают, прикидывают, расправляют какую-то материю. Позвали и меня советоваться. Это — будущее платье Анны Андреевны. К юбилею (в 1964 году Анне Ахматовой исполнилось 75 лет. — Т.К.)» (Чуковская 2007, 3: 242-243).
Красивые вещи
Известно, что Ахматова, щедро наполнявшая мир своей поэзии вещами, в жизни не имела к ним привязанности. Об этом свидетельствуют многие мемуаристы. К примеру, Корней Иванович Чуковский считает, что «она была совершенно лишена чувства собственности. Не любила и не хранила вещей, расставалась с ними удивительно легко» (Воспоминания 1991: 48). Комнаты, в которых в разное время жила Ахматова, всякий раз поражали посетителей аскетизмом. Вот одно из описаний ахматовского жилища в Фонтанном доме, сделанное Лидией Чуковской: «Общий вид комнаты — запустение, развал. У печки кресло без ноги, ободранное, с торчащими пружинами. Пол не метен. Красивые вещи — резной стул, зеркало в гладкой бронзовой раме, лубки на стенах — не красят, наоборот, еще более подчеркивают убожество» (Чуковская 2007, 1: 16). О другом ахматовском жилище, на улице Красной Конницы, вспоминает Виктор Кривулин: «Комната была очень маленькая и на меня произвела впечатление абсолютно голой. <.> Стояло два стула, очень маленьких каких-то. И было кресло, в котором она сидела. Мы сидели рядком: один на стуле, двое на. тесной кровати. На абсолютно голой стене висел рисунок Модильяни» (Последние годы 2001: 13).
Справедливости ради нужно сказать, что вещи, и в особенности красивые вещи, всегда были где-то рядом с Ахматовой: их привозили из путешествий, их преподносили в дар, в надежде оставить что-то о себе на память. Но она мало что оставляла. «Конечно, она очень ценила красивые вещи и понимала в них толк, — пишет Корней Чуковский. — Старинные подсвечники, восточные ткани, гравюры, ларцы, иконы древнего письма и т.д. то и дело появлялись в ее скромном жилье, но через несколько дней исчезали» (Воспоминания 1991: 49). О том же рассказывает Зоя Борисовна Томашевская: «Анна Андреевна была удивительным человеком в смысле подарков. Многие потом говорили: „Вот, Анна Андреевна подарила мне то-то и то-то". Но это не был подарок. Анна Андреевна терпеть не могла вещи — так же как она не любила деньги. Когда в годы оттепели стали приезжать иностранцы, они стали дарить ей какие-то шали, ручки с золотыми перьями — она их тут же отдавала тому, кто первый пришел» (Томашевская 2000: 62).
Роскошный блокнот, изящную ручку и изысканный шарф ждала одна и та же участь: Ахматова их передаривала (или, может быть, правильнее: раздавала). В записках Лидии Чуковской описан такой эпизод: «.Анна Андреевна вынула из роскошной коробки какой-то золотой карандаш невообразимой красоты.
— Мне подарил один инженер, — объяснила она. — Я ему говорю: не надо мне ничего дарить, я имею обыкновение подарки раздаривать. Он дрогнул, но не сказал ничего» (Чуковская 2007, 2: 551). Карандаш, очевидно, какое-то время у Ахматовой прожил — она им даже воспользовалась. А вот шарфы, переданные Ахматовой из Англии ее старинной подругой Саломеей Андрониковой, не носились ею вовсе. Она успела отдать их кому-то заочно, едва получив. «Анна Андреевна показала мне два шарфа, — вспоминает Чуковская, — подарок от Саломеи Андрониковой, оба — ослепительной красы. Даже и представить себе невозможно, что где-то простые смертные носят такие вещи. Один пестроватый, другой лиловый.
– Я уже подарила оба, — сказала Анна Андреевна. — Мне не надо.
– Ну почему же, Анна Андреевна! Вам лиловое особенно к лицу.
– Нет. Не надо. Вы помните? Испанской королеве прислали однажды из Голландии в подарок сундук с дивными чулками. Ее министр не принял их: „У королевы испанской нет ног"» (там же: 489).
Другая красота естественным образом гибла в быту. И гибель эта была вполне закономерна: Ахматова не имела склонности бережно хранить вещи (пусть и старинные), дрожать над ними, сдувать пылинки. Чуковская вспоминает, что как-то увидела у нее роскошный французский сервиз времен Директории. «Вот, говорят, что на этих тарелках не надо есть, надо их беречь, — сказала Анна Андреевна, — но я не люблю беречь вещи. Правда, прелестные? Рисунки в стиле Давида» (Чуковская 2007, 1: 79).
«Странные, но сокровенные вещи»
Однако бывало и иначе. Скажем, старинную супницу мейсенского фарфора Ахматова бережно хранила в чемоданчике, где лежали у нее самые близкие и дорогие сердцу вещи. Функция этой супницы была принципиально другой — не бытовой: она хранила память. По всей очевидности, эта старинная посуда имела отношение к ближайшей ахматовской подруге, Ольге Глебовой-Судейкиной, многие вещи которой остались «на хранение» у Анны Андреевны, когда Судейкина эмигрировала во Францию. (Вскоре эти вещи ожили в ахматовской «Поэме без героя»: «Это бунт вещей, / Это сам Кощей / На расписанный сел сундук».)
В отличие от вполне бытовых тарелок времен Директории, супницу Ахматова не использовала по прямому назначению. О ней, в связи с другими ахматовскими вещами, вспоминает Зоя Томашевская: «Тот чемоданчик, с которым она пришла из Фонтанного Дома к нам, она так и оставила у нас. Там были замечательные, странные, но сокровенные вещи: ее рукописи, так называемая „Левина папка", вещи Судейкиной. Там, в этом чемоданчике, кстати, был и рисунок Модильяни. И почему-то — мейсенская фарфоровая супница. И зеркало, в которое не было видно ничего, но красоты оно было неописуемой: серебряное, очень тяжелое — такой лежащий овал, псише, оно поворачивалось, в основании была лодочка для шпилек и гребенок. Зеркало было совершенно непригодно для употребления. Тем не менее оно в этом заветном чемоданчике лежало» (Томашев- ская 2000: 19-20). Здесь же были икона, красный бокал, чернильница и крест для благословения, когда-то подаренный Ахматовой Борисом Анрепом. Все это — все ахматовские вещи — Зоя Томашевская забрала с собой в эвакуацию как самые ценные. «.Взять можно было всего 50 килограммов. Между тем багаж был наполнен вещами Анны Андреевны», — вспоминает она (там же: 39). В течение всей войны Зоя Борисовна не расставалась с этими драгоценностями буквально ни на минуту: «Когда мне приходилось на несколько дней перебираться к какой-нибудь подруге, — пишет она, — я тащила все с собой. У меня было чувство, что не я берегла эти вещи, а вещи берегли меня. Я обращалась с ними, как с талисманом» (там же: 41).
Корней Иванович Чуковский замечал, что Ахматова «не расставалась. только с такими вещами, в которых была запечатлена для нее память сердца. То были ее „вечные спутники": шаль, подаренная ей Мариной Цветаевой, рисунок ее друга Модильяни, перстень, полученный ею от покойного мужа, — все эти „предметы роскоши" только сильнее подчеркивали убожество ее повседневного быта, обстановки: ветхое одеяло, дырявый диван, изношенный узорчатый халат, который в течение долгого времени был ее единственной домашней одеждой» (Воспоминания 1991: 49).
Однажды содержимое хранилища памятных вещей увидела в Фонтанном доме Лидия Корнеевна Чуковская. «В шкатулке лежал гребень — тот, знаменитый, с анненковского портрета, который был на ней, когда она читала стихи памяти Блока и я видела ее в первый раз. И множество фотографий — детских. <.> Она развязала розовую марлю. Там лежали яйца, расписанные черной тушью. Три. И четвертое — розовое с какими-то восточными буквами.
— Это мне Володя (Шилейко. — Т.К.) подарил. Тут нарисованы земля, небо, море. А это Левушка подарил на Пасху» (Чуковская 2007, 1: 46-47). В 1940 году на столе в Фонтанном доме лежала восточная скатерть: «Коля Гумилев когда-то привез из К(аира?)» (там же: 84). На память от искусствоведа Николая Харджиева был «старинный, чудесный» альбом с толстой бумагой: «Это мне Николай Иванович подарил. Пушкинского времени, видите?» (там же: 105). Позже — другая «очаровательная записная книжка»: «Это мне сэр Исайя (Берлин. — Т.К.) подарил» (Чуковская 2007, 3: 315).
Драгоценности и регалии
Известна фраза Ахматовой, дословно записанная Никой Глен: «Человек может быть богат только отношением других к себе. Никаких других богатств на свете нет настоящих» (Воспоминания 1991: 630). В мире Ахматовой существовало очень значимое отсутствие драгоценностей, не-имение. В 1960 году она говорила Лидии Чуковской: «Это не то что какая-нибудь там буржуазная слава: ландо или автомобиль, старая дама, брильянты в ушах. Это — читайте товарища Жданова. Это — я!» (Чуковская 2007, 2: 408). Действительно, ни «ландо или автомобиля», ни «брильянтов в ушах» она не скопила.
Конечно, были вещи и вполне материальные: «украшения любила — ожерелья, броши, перстни, — вопрос „идет или не идет" не был для нее безразличен», — пишет Наталья Ильина (Воспоминания 1991: 573). Однако все они имели особое свойство: свои вещи Ахматовой пропитывались смыслом, накапливали в себе память, становились для нее символами. Она называла их регалиями — все те свои украшения, проникнутые памятью, запечатлевшие в себе что-то важное, существенное. Сущностное.
9 сентября 1939 года Лидия Чуковская пишет: «Вчера меня навестила Анна Андреевна. Нарядная! На руках перстни, на груди брошь, на шее — ожерелье. <.>
— Вы заметили? Я сегодня при всех регалиях. Вот это розовый коралл. А это перстень двадцатых годов прошлого века, его мне Оленька подарила. А это — древний перстень из Индии, тут мужское имя и надпись: „Сохрани его Господь". А это (указала на брошь) — подписной Рикэ, головка Клеопатры» (Чуковская 2007, 1: 50-51). Интересно отметить, что брошь — как, впрочем, я уверена, и все остальное — была здесь совсем не случайной: в это время Ахматова работала над стихотворением «Клеопатра».
«Память рода» была аккумулирована в вещах, оставшихся от бабушки Анны Егоровны Мотовиловой. «Она умерла, когда моей маме было девять лет, и в честь ее меня назвали Анной. Из ее фероньерки сделали несколько перстней с бриллиантами и одно с изумрудом, а ее наперсток я не могла надеть, хотя у меня были тонкие пальцы» (Ахматова 2000: 85). Не из этой ли фероньерки вышло знаменитое ахматов- ское черное кольцо, которое она включила в свою мифологию, написав о нем «Сказку»?
Мне от бабушки-татарки
Были редкостью подарки;
И зачем я крещена,
Горько гневалась она.
А пред смертью подобрела
И впервые пожалела
И вздохнула: «Ах, года!
Вот и внучка молода».
И, простивши нрав мой вздорный,
Завещала перстень черный.
Так сказала: «Он по ней,
С ним ей будет веселей».
Еще одной вещицей, хранящей память детства и одновременно — пророческой, словно содержащей в себе будущее, была булавка, найденная на прогулке в Киеве: «.наверху в Царском саду я нашла булавку в виде лиры. Бонна сказала мне: „Это значит, ты будешь поэтом"» (Ахматова 1989: 11).
Ожерелья
По портретам и стихам Ахматовой памятны различные ожерелья или бусы, которые она носила. Хорошо известны, скажем, стихотворное «на шее мелких четок ряд.» — и, как кажется, фотографическое отображение этих самых «четок» на знаменитом портрете Моисея Наппельбаума.
Другое памятное упоминание бус находим в цитировавшейся уже выше «Поэме без героя»:
С той, какою была когда-то,
В ожерелье черных агатов,
До долины Иосафата
Снова встретиться не хочу.
Сколько всего было бус и ожерелий? Помимо упомянутых «четок» и черных бус, вспоминаются «греховно красные» рубины из гумилевского стихотворения («На русалке горит ожерелье.») и малахит из 1910-х годов, о котором мы знаем по собственным воспоминаниям Ахматовой о ее летних аксессуарах начала 1910-х годов: «Я носила тогда зеленое малахитовое ожерелье и чепчик из тонких кружев» (Ахматова 2000: 99).
Всплывает в памяти и полуавтобиографичное «Я склонюсь к нему нарядная, / Ожерельями звеня.», где, очевидно, утрированно подчеркнута привязанность к этому, как сказала бы Ахматова, своему украшению.
Маргарита Алигер рассказывает, что во время эвакуации, на пароходе, шедшем из Казани, «кто-то из женщин обратил внимание на дымчатые бусы на шее у Анны Андреевны. „Это подарок Марины", — сказала она, и все вдруг замолчали. Не прошло еще и двух месяцев.» (Воспоминания 1991: 351).
Интересно наблюдать за сменой украшений, запечатленной в описаниях Лидии Чуковской. Она видит Ахматову то в ожерелье «темно- синем, почти черном», то «в черном шелку» и «в белом ожерелье» (Чуковская 2007, 1: 75, 154). В другой раз — в желтом: «Она сидит очень прямо, в белой шали и желтом ожерелье, только чуть-чуть опираясь о постель ладонями.» (Чуковская 2007, 2: 44). «Крупные бусы из тусклого желтого янтаря» вспоминает и Сильва Гитович (Воспоминания 1991: 519).
Бусы всякий раз подбирались под одежду, дополняли образ. Любопытно наблюдать за подбором необходимого, хорошо идущего аксессуара, свидетельницей которого стала однажды Лидия Чуковская. Как-то раз Нина Ольшевская заметила какой-то диссонанс в наряде Анны Андреевны и тут же сформулировала: «Вы надели не то ожерелье. Сейчас подам другое. Не ленитесь, наденьте» (Чуковская 2007, 2: 55).
Характерный ахматовский жест памятен по нескольким портретам и по воспоминаниям: «Потрогала ожерелье на шее» (там же: 45).
Биография одной брошки
Мы хорошо знаем так называемые «хрестоматийные» портреты поэтов — многократно воспроизведенные в разных изданиях, узнаваемые. Но редко обращаем внимание на детали, особенно такие маленькие и, как кажется, незначительные, как какая-нибудь брошка. Да и видим ли мы ее, в самом деле, эту брошку? — фотографии часто публикуются ка- дрированными и совсем не такими, какими они создавались. А между тем и у этой, кажется, безвестной брошки есть своя история.
Однажды Анна Ахматова представила Лидии Чуковской небольшое «компаративное исследование». Поводом провести его стали фотоснимки, принесенные кем-то ей в подарок.
«.На столе передо мною, — пишет Лидия Корнеевна, — были выложены две фотографии Марины Цветаевой (одна с дочкой на руках) и фотография Ахматовой, которую я уже знала, но теперь в увеличенном виде. <.> Анна Андреевна положила передо мною рядом одну фотографию Марины Ивановны и другую — свою и спросила:
– Узнаёте?
Я не поняла.
– Брошку узнаёте? Та же самая. Мне ее Марина подарила.
Я вгляделась: безусловно так. Одна и та же брошка на платье у Цветаевой и Ахматовой» (там же: 445).
Мы тоже попробовали провести подобное исследование — и запросили в в архиве РГАЛИ фотографии Ахматовой и Цветаевой.
А дальнейшую судьбу этой вещицы проясняет запись, сделанная Ахматовой: «Марина подарила мне. брошку (см. ее фотографию), которую я разбила о пол Мариинского театра» (Записные книжки 1996: 278).
Последние вещи
Что остается от человека после смерти? — Всё те же его любимые вещи; те, которые, по словам Чуковской, «вдруг окатывают. человека с головы до ног» — памятью; которые с легкостью воссоздадут нам облик ушедшего человека — или напомнят о том времени, когда он был с нами. Такие, близкие, последние вещи вспоминают и мемуаристы, рассказывающие о похоронах Анны Ахматовой.
«Аня занята организационными делами, — пишет Зоя Борисовна Томашевская. — Отдает мне синюю сумочку Анны Андреевны. И любимую тросточку, когда-то подаренную Тарковским. Долго-долго чего- то ждем. Едем в Никольский собор». Синяя сумочка была той самой, которую, как вспоминает та же Томашевская, Ахматова в последнее время «не выпускала из рук» (Томашевская 2000: 88, 85).
А Лев Озеров, в последний раз глядя на Ахматову, замечает ее любимую вещь, без которой, наверное, уже немыслим ее образ: «.Появился цинковый гроб, в оконце которого я увидел Анну Андреевну в ее знаменитой шали. Это было видение царевны в гробу, возвышенное видение, запомнившееся на всю жизнь» (Воспоминания 1991: 612).
Конечно, остались — и переданы в музей — и вещи Ольги Судей- киной, из которых выросла «Поэма без героя», и подарки близких людей, и некоторые украшения. Но сама Ахматова однажды замечательно сформулировала, что останется от нее после смерти: «О каком наследстве можно говорить? Взять под мышку рисунок Моди и уйти» (Найман 2008: 18).
Литература
Ардов 2005 — Ардов В. Великие и смешные. М., 2005.
Ахматова 1989 — Ахматова А. Автобиографическая проза. Из дневниковых записей // Литературное обозрение. 1989. № 5.
Ахматова 2000 — Ахматова А. Проза поэта. М., 2000.
Виленкин 1987 — Виленкин В.Я. В сто первом зеркале (Анна Ахматова). М., 1987.
Воспоминания 1991 — Воспоминания об Анне Ахматовой / Сост. В.Я. Виленкин и В.А. Черных. М., 1991.
Записные книжки 1996 — Записные книжки Анны Ахматовой (19581966). Москва; Torino, 1996.
Лукницкий 1991 — Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. 1. 1924-1925 гг. Paris, 1991.
Найман 2008 — Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой. М., 2008.
Наппельбаум 2004 — Наппельбаум И. Угол отражения. Краткие встречи долгой жизни. СПб., 2004.
Последние годы 2001 — Анна Ахматова: последние годы. Рассказывают Виктор Кривулин, Владимир Муравьев, Томас Венцлова. СПб., 2001.
Сенин 2002 — Сенин С.И. «В долинах старинных поместий.». Тверь, 2002.
Томашевская 2000 — Петербург Ахматовой: семейные хроники. Зоя Борисовна Томашевская рассказывает. СПб., 2000.
Чуковская 2007, 1 — Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. В 3 т. Т. 1. 1938-1941. М., 2007.
Чуковская 2007, 2 — Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. В 3 т. Т. 2. 1952-1962. М., 2007.
Чуковская 2007, 3 — Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. В 3 т. Т. 3. 1963-1966. М., 2007.