купить

"У меня свое хобби -- я коллекционирую евреев": поиски идентичности на досуге

Галина Зеленина — историк, канд. ист. наук, доцент РГГУ, автор книги «От скипетра Иуды к жезлу шута: придворные евреи в средневековой Испании» (2007), составитель коллективной монографии «Евреи: другая история» (2013); сферы научных интересов — средневековая еврейская история, марраны и инквизиция, советское и постсоветское еврейство.

 

Досуг, часть внерабочего времени, которая остается у человека после

исполнения непреложных непроизводственных обязанностей. <…>

Деятельность, входящую в сферу досуга, можно условно разделить

на несколько взаимосвязанных групп. К первой из них относятся…

различные формы индивидуального и коллективного освоения культуры:

посещение публично-зрелищных мероприятий и музеев, чтение книг

и периодики, слушание радио и просмотр телевизионных передач.

Другую, наиболее интенсивно развивающуюся группу в структуре

досуга представляют различные формы любительской и общественной

деятельности: самодеятельные занятия и увлечения (хобби), физкультура

и спорт, туризм и экскурсии и т.д. Важное место в сфере досуга занимает

общение с др. людьми: занятия и игры с детьми, товарищеские встречи

(дома, в кафе, на вечерах отдыха и т.д.). <…> Социалистическое общество

ведет борьбу за вытеснение из сферы досуга различных явлений

«антикультуры» (алкоголизм, антиобщественное поведение и др.).

Большая советская энциклопедия, 3-е изд. (1972)

 

Статья написана при поддержке Российского научного фонда, грант № 15-18-00143.

 

Эта статья рассказывает о нескольких видах досуга на материале биографических интервью и мемуаров советских евреев. Под досугом подразумевается как отпускной отдых, так и коллективное внерабочее времяпрепровождение и индивидуальные хобби. Помимо описания, структурирования и комментирования разнообразных воспоминаний на эти темы, как правило, не имеющих явного этнокультурного колорита, статья преследует две цели: обнаружить и проинтерпретировать еврейскую специфику не столько самих досуговых практик, общих для всех советских и не только советских людей, сколько рефлексии о них, и проследить диалектику досуга и идентичности в истории советского еврейства.

Досуг — при определенной глубине рассмотрения — всегда оказывается больше, чем просто отдых и развлечение.

Присутствовавший в том или ином виде в человеческой жизни и ранее, досуг как важная и неотъемлемая часть повседневного бытия разных социальных групп, отрефлексированный в этом качестве, развивается в эпоху модерности как следствие нескольких факторов. Среди них можно назвать новые параметры занятости; более четкое разграничение труда и отдыха; урбанизацию и технический прогресс, включающий собственно индустрию развлечений (от велосипеда до кинематографа) и возможность приобщения к ним (транспорт); коммерциализацию развлечений, отграничившую их от прежних досуговых практик, вроде коллективных игр или танцев.

Исследования досуга разных периодов указывают на присущие ему дополнительные — помимо отдыха, развлечения, оздоровления — функции, относящиеся к сфере индивидуальной и социальной реализации человека. В викторианской Англии досуг был «больше чем противоядием к труду — для некоторых он становился главным источником эмоционального и интеллектуального удовлетворения» (Meller 1976: 252). В следующем столетии «развитие подобающих досуговых практик становится неотчуждаемым правом [человека], если не сказать — обязанностью, и неотъемлемой частью социализации» (Lovell 2006: 128). В современных обществах «в поиске наполненной смыслом жизни фокус смещается в сторону досуга» и «досуг поднимается на ту высоту, где рассчитывают найти и находят самореализацию» (Hollander 1966: 179–180). Особенно релевантно было подобное значение досуга для граждан Советского Союза, где, по мнению некоторых западных исследователей, возможности для самореализации человека в иных областях оставались крайне ограниченными (Riordan 1982: 76).

Реставрация досуга в Советском Союзе, оправившемся после революции и гражданской войны и постепенно разворачивающемся в сторону «традиционных ценностей», относится к 1930-м годам. Маркером этого процесса считается фраза И.В. Сталина, произнесенная в ноябре 1935 года: «Жить стало лучше, товарищи. Жить стало веселее», растиражированная в лозунгах и плакатах. «Переход от пуританского аскетизма, характерного для эпохи культурной революции, к терпимости в отношении людей, наслаждающихся жизнью» (Фицпатрик 2008: 111), ознаменовался поощрением стандартных культурных развлечений (танцев, концертов), бурной организацией новых форм массового досуга — автопробегов, авиационных праздников, маскарадов, парад-карнавалов (там же: 115–117) — и созданием досуговых пространств — открытием парков культуры и отдыха (Кухер 2012).

Отдых и досуг в обсуждениях той поры становятся важным компонентом идеала «культурной жизни» и «культурности» (Lovell 2006: 132). Стремясь быть и выглядеть «индивидуально цивилизованным» (Dunham 1979: 22), советский «новый» человек должен был иметь «богатый внутренний мир и широкий культурный горизонт» (Волков 1996: 208), что и достигалось на досуге с помощью различных форм самообразования. Помимо знаний, в идеал «культурности» входила и гигиена, и поведенческий этикет, и умение одеваться, и коммуникативные навыки и социальные связи — и все это также достигалось или практиковалось в часы досуга и отдыха.

Разумеется, государственно конструируемый досуг должен был быть не только «производственно целесообразен» (просвещение и физическое оздоровление), но и политически благонадежен: «Всепроникающая политизация повседневной жизни в советском обществе была основой косвенного нормирования структуры и содержания свободного времени населения» (Лебина 1999: 261). Гражданам предлагалось читать правильные книги, смотреть правильные фильмы и постигать социалистическую культуру.

В военный период, естественно, государство прервало свои хлопоты о досуге населения за катастрофическим сужением такового, но после войны, в 1950–1960-е годы, возобновило их по тем же примерно причинам, что и раньше. Публикации того времени констатируют взаимосвязь досуга и работы: качественный отдых дает более производительный труд — и выражают заботу о создании разносторонне развитого гражданина, достойного жить при коммунизме. Кроме того, государство не хотело терять контроль за жизнью граждан во внерабочее время (которое к тому же заметно увеличилось с переходом от 48-часовой рабочей недели к 41-часовой шестидневке, а потом и к 40-часовой пятидневке), когда те освобождались из-под власти руководства и надзора сотрудников, и потому поощрялся коллективный досуг, а не индивидуальный, и вообще «оказывалось очевидное внешнее давление, препятствовавшее уединению» (Hollander 1966: 182ff, 186), «чрезмерный индивидуализм», «вкус к приватности» рассматривались как угроза «лояльности коллективу» (Riordan 1982: 71).

Повторяется и идеал разносторонности подлинно культурного гражданина, диктующий разнообразие досуга. Подобно тому как анкеты «Культурный ли вы человек?», публиковавшиеся в «Огоньке» на протяжении 1936 года, проверяли знание поэзии, географии, музыки, а также марок автомобилей и футбольных команд (Волков 1996: 207–208), так и «Полезные советы» и аналогичные руководства 1950-х годов предписывали разные виды отдыха и хобби: чтение, рукоделие, поделки — выжигание по дереву и проч., рыбалку, фотографию, велоспорт, бадминтон и другие спортивные игры — в характерной стилистике («немедленно», «непременно», «обязательно», «должны», «нужно»), абсолютизируя предлагаемое знание и жестко регламентируя мельчайшие детали. «Полезные советы» продолжали, вслед за публикациями середины 1930-х годов, воспитывать «нового», или уже, скорее, «советского» человека — опрятного, аккуратного, деятельного, запасливого, бережливого, разумно и полезно тратящего свое свободное время: на поддержание физической формы, на интеллектуальное самосовершенствование, на оптимизацию домашнего хозяйства.

Как мы увидим далее, эти идеи и приоритеты не остались бесплодными призывами с трибуны; они бывали услышаны и усвоены и затем находили отражение в источниках личного происхождения. В частности, дидактический дискурс заимствовался мемуаристами, подробно описывавшими свой досуг со сходными акцентами (рациональность, расторопность и проч.) и конкретными практическими советами. Не пропал втуне и идеал разносторонности человека, достигаемой, в частности, через вариативность досуга («Фимочка был тоже всесторонне… Он был… и шахматистом, и в шашки играл, в чемпионатах участвовал, и книги писал» (Млоток 2002)).

Государственное созидание досуга в 1930-х годах может рассматриваться в одном из аспектов как положительная программа атеистической кампании. Негативная программа этой кампании заключалась — помимо собственно репрессий и закрытий культовых учреждений — в антирелигиозной пропаганде и аннулировании досуга, который мог быть проведен в отправлении религиозных обрядов, путем хитроумного регулирования занятости населения. В частности, была введена «непрерывка» (1929–1931) — непрерывная пяти дневная рабочая неделя с шестым выходным, выпадающим на разные дни, но не на воскресенье, причем на разные на разных предприятиях, а также отменены выходные в церковные праздники. В рамках борьбы с религиозно окрашенным досугом была, в частности, запрещена (1927–1935) рождественская елка (Душечкина 2012: 227–235). Этот запрет упоминается и в наших источниках, причем информант воспроизводит одну из официальных его интерпретаций — экологическую: помимо осуждения «поповского» «вредного обычая» в агитационных публикациях этих лет напирали на «сохранность леса» (там же: 231–233). «…В последнем классе когда мы были, разрешили елку поставить, так елки же были запрещены, это все было закрыто.

– А почему были запрещены?

– Ну что вы, разве можно деревья уничтожать? И только, по-моему, в 10-м классе, или в 9-м, разрешили уже елки, и первую елку у нас поставили в зале, такая красивая елка была» (Финкельштейн 2002).

В декабре 1935 года елка была реабилитирована, но теперь она была уже не «рождественская, а «новогодняя или «советская» (Душечкина 2012: 236–240). И секулярный Новый год и прочие советские праздники и заново изобретаемые досуговые мероприятия — как «важнейший медиум» глобальной пропагандистской программы по воспитанию «нового человека», «насаждению стандартной советской монокультуры», «внутренней советизации» (Рольф 2009: 252–275) — призваны были среди прочего отвлекать население от религиозных ритуалов. Информанты с удовольствием вспоминают советские праздники, невольно производя комический эффект обмана ожиданий собирателей, подразумевающих в своем вопросе традиционные еврейские праздники («Какие праздники вы праздновали [Песах, Хануку…]?» — «Мы праздновали Новый год, 1 мая, 7 ноября…»). Эти попытки рассказать о советских праздниках служат дополнительным подтверждением действенности советского досугового проекта, произошедшей «увязки личной сферы с официальным праздничным каноном» (там же: 224), а также, возможно, оказываются результатом официального культивирования праздничных воспоминаний в 1960–1970-е годы и иллюстрируют наблюдаемое на других примерах чрезвычайно теплое отношение постсоветских пожилых людей к оставшейся в прошлом советской праздничной культуре (там же: 363–363).

Специфически антииудейская, ориентированная на живущих традиционным укладом евреев атеистическая пропаганда, равно как и насаждаемые формы новой светской еврейской культуры, призванной аннулировать религиозное содержание при сохранении национального и гарантировать политическую лояльность, если не фанатичную преданность, советскому режиму, в том числе и досуговые практики (прежде всего любительский идишский театр), тщательно исследованы Анной Штерншис в монографии «Советское и кошерное: еврейская народная культура в Советском Союзе, 1923–1939» (Shternshis 2006). Штерншис среди прочего приходит к выводу о том, что «идишский театр стал выражением еврейской идентичности. К 1930-м годам посещение театра заменило хождение в синагогу в роли главного проявления еврейскости в Советском Союзе» (Ibid.: 184).

Здесь — отправная точка истории взаимоотношений культурного досуга и религиозно-национальной идентичности на поле советского еврейства. В 1930-е годы место религиозного компонента повседневной жизни постарался занять досуг, причем не только такой узко групповой, как идишский театр, но и такой, который будет интересовать нас далее, — досуг, казалось бы, без национальной специфики, по крайней мере без априори заданной. В наших источниках эта замена не рефлексируется буквально таким образом, но сам этот факт и его осознание проявляются косвенно, когда религиозное описывается в ряду и терминах культурного, досугового — пусть в противопоставлении последнему, но уже на одной доске. Так, например, в следующей цитате показательно употребление глагола «увлекаться» применительно как к хобби, так и к религии:

«Вообще нас приобщали [к религии]. Обязательно. Не по всем статьям. <…> Раз папа вырос в такой семье. Его папа увлекался (здесь и далее курсив мой. — Г.З.) не этим [религией], а шахматами. Понимаете, это не то. Это не религиозность» (Дейч б.д.).

«…Три или четыре синагоги были. <…> Закрыли, одну оставили на Лукьяна Кобылицы, маленькую. <…> Сразу закрыли, через пару лет после войны. <…> В большой синагоге сделали склад. Ну и церкви закрыли. Тоже, где склад сделали, здесь сделали шахматное заведение, шахматы — это тоже культура. Это еще ничего» (Шварцман 2002).

Ту же обратную связь досуга и религии можно увидеть и в конце 1950-х — 1960-х годах, когда заботы государства о досуге населения неслучайно совпали с хрущевской антирелигиозной кампанией. Так, записка отдела пропаганды и агитации ЦК КПСС «О недостатках научно-атеистической пропаганды» от 12 сентября 1958 года отмечает, что духовенство, в особенности сектанты, «используют и такие формы вовлечения граждан и особенно молодежи в церковь, как устройство молодежных вечеринок, экскурсий, массовок, а также создание хоровых, музыкальных, драматических коллективов»[1], и наоборот, «партийные, профсоюзные, комсомольские организации… плохо используют такие важные средства идеологического воздействия на массы, как печать, радио, кино, клубы и театры» (Записка 1958). В частности, одним из методов «правильной» организации досуга в рамках антирелигиозной кампании стало бурное «праздникотворчество» — изобретение новых светских праздников и гражданских ритуалов, призванных заменить традиционные церковные (Руднев 1974).

Наши источники позволяют проследить диахронные взаимоотношения досуга и идентичности у советских евреев[2]: сначала советские формы досуга заменили традиционные ритуальные практики, а затем, в рамках досуга и хобби, евреи стали искать и заново создавать свою национальную, культурную и религиозную идентичность и, наконец, в постперестроечное время появился легальный еврейский досуг, включающий среди прочего религиозные мероприятия, которые, таким образом, вернулись в жизнь советских евреев, только совсем в другом статусе — не обязательной части жизни, а факультативной. Но и в середине этого отрезка — 1930–1990-е — можно говорить о еврейской специфике — не столько самих досуговых практик, сколько рефлексии и рассказа о них, их апроприации для саморепрезентации или иллюстрации различных идей и отношений, наконец, о связи досуга с такими отличительно еврейскими сюжетами, как антисемитизм, преданность неисторической родине, эмиграция.

Разумеется, национально-культурная окраска досуга или восприятие его как национально уникального, сколь угодно неоправданное, встречается сплошь и рядом как в официальном, так и в частном дискурсе. К примеру, информанты исследовательницы постсоветской дачной жизни Мелиссы Колдуэлл заявляли, что дача — исключительно российское явление, проявление «особого русского пути», и ее значение никогда не понять иностранцу (Caldwell 2011: 142ff). Как, вспомним, и всю Россию «умом не понять» и «аршином общим не измерить» — то есть дача, вид досуга, становится моделью родины. Информанты и источники (справочники, альбомы) исследователя советских праздников Мальте Рольфа заявляют о существовании особой российской, соединяющей советскую и православную, праздничной культуры, и вообще особого русского отношения к празднованию; культивация этой идеи, по мнению Рольфа, служит делу искусственного инспирирования «мы-чувств» и мобилизации общества государством (Рольф 2009: 364–365).

Досуг оказывается элементом описания личности, семьи и группы. Сначала он оправдывается как способ достижения разных важных для индивида целей («досугу необходимо было подкрепляться такими добродетелями, как здоровье, социализация и респектабельность» (Lovell 2006: 144–145)), а затем может выйти и на уровень социума, встраиваясь в концепцию национального характера или национальной идеи: «свободное время может многое, чтобы помочь обществу, государству или нации создать образ себя» (Ibid.: 151, со ссылкой на Koshar 2002).

В частности, в наших источниках рассказы об отдыхе, досуге, хобби, помимо непосредственно фиксации жизненного опыта, явно имеют дополнительные функции: они характеризуют героя, причем на основании конкретных фактов (скажем, отдых в Гаграх, коллекционирование бабочек, игра в шашки) строятся более общие и существенные указания на благосостояние человека и его социальный статус, круг общения, творческий потенциал, интеллект, культурный уровень. За подобными высказываниями нередко можно предположить стремление к самоутверждению — за счет сравнительно благополучного, респектабельного или нетривиального, творческого досуга. Стремление это, в рамках определенного подхода, предложившего самоутверждение на роль универсального двигателя человеческого поведения, сродни фрейдовскому либидо (Адлер 2003), можно, как делают некоторые авторы, замечательные точностью наблюдений и беспощадностью анализа (Зорин 2005: 49– 52), приписывать всем людям без исключения, но все же у евреев, наряду с некоторыми другими категориями советских граждан, оно особенно понятно и оправдано травмой войны и Холокоста, перемещением из погибшего местечка в город и трудностями абсорбции, а также карьерными сложностями ввиду государственного и общественного антисемитизма — досуг в таких условиях мог становиться отдушиной и зацепкой за образ нормального, «не-хуже-других», человека.

Наше исследование, таким образом, находится на пересечении двух научных направлений: leisure studies и identity studies, — вполне автономных, но в изучении советского и советского еврейского сходных некоторым колониалистским взглядом (colonialist perspective) — небезосновательной убежденностью в том, что и подлинный досуг, и подлинная еврейская идентичность обретаются на Западе, в Советском Союзе же, где и то и другое целенаправленно контролировалось или репрессировалось государством, были возможны лишь бледные копии. У ряда зарубежных авторов встречается представление о том, что «досуг — прежде всего занятие западноевропейское и североамериканское — остальной мир заимствовал его с опозданием и лишь частично» (Lovell 2006: 149). Говоря о советском случае, делают упор на «политическую манипуляцию досугом, вытекающую из… стремления подчинить сферы общественной жизни задаче построения сильного государства» (Riordan 1982: 65), и такое «дисфункциональное» времяпрепровождение, как пьянство или дворово-уличное общение, объясняют тотальным нездоровьем всего советского общества; говоря о постсоветском — пытаются оценить, «стали ли русские походить на людей Запада — стали ли они потребителями, требующими развлечений, выбора и свободного времени» (Lovell 2006: 150). К примеру, в советском дачном досуге видят эскапизм от государственного и общественного контроля, в дачных кооперативах — прообраз гражданского общества, а в постсоветских дачниках — способных учеников Запада, учащихся ценить приватность и демократическое самоуправление (Caldwell 2011: 149)[3]. Ибо, как критически отмечает автор, писавший о советском досуге в конце холодной войны, «социологи проецируют собственные ценности на изучение досугового поведения», и при этом очень может быть, что «проблемы, которые социологи обнаруживают в том или ином досуговом поведении, свидетельствуют не столько о состоянии советского — или любого другого — общества, сколько о тенденциозности самих социологов. <…> Нет оснований лишать русских горожан права выбора досуга, нет оснований требовать, чтобы они принимали наши культурные ценности, нет оснований видеть в корне их времяпрепровождения проблемы» (Bushnell 1988: 58–59, 86).

Исследователи же советского еврейства вслед за Цви Гительманом оперируют термином «тонкая культура», подразумевающим, что евреи в Советском Союзе и на его обломках, утратив язык и священные книги, праздники, традиции и религиозное образование, обладали и — на начало 2000-х годов — продолжают обладать «тонкой», то есть ущербной еврейской идентичностью, построенной лишь на сходных ощущениях и общих воспоминаниях, в частности памяти о Холокосте (Gitelman 2003: 49–60; Gitelman, Chervyakov, Shapiro 2003: 61–75; Remen-nick 2011: 23–25). Ниже мы вернемся к этой оппозиции и постараемся аргументировать своего рода преимущество «тонкой» культуры советских евреев перед «толстой» — евреев зарубежных, которое видится в самостоятельности — в том, что они сами искали, восстанавливали, выстраивали свою идентичность, а не просто текли по веками проложенным руслам. Выстраивали — на досуге.

Наши источники делятся на две группы. Во-первых, это мемуары советских евреев (около двух десятков текстов разного объема), в основном либо неопубликованные, либо изданные малым тиражом для узкого, как правило, семейного, круга читателей. Во-вторых — несколько сотен интервью с советскими (преимущественно, но не исключительно украинскими) евреями довоенных лет рождения, взятые в начале 2000-х годов и хранящиеся в Архиве Института иудаики (Киев)[4], а также несколько интервью с московскими евреями из архива автора. Специфика раскрытия досуговой темы в интервью из киевского архива состоит в том, что для целей проекта и, соответственно, для интервьюеров эта тема маргинальна: хотя вопросы о способах проведения отпуска и об увлечениях довольно часто (но не всегда) задавались, они были второстепенными, призванными дополнить рассказ человека о себе, — в отличие от войны, антисемитизма, отношения к Израилю, рудиментов еврейской традиции в семье, национального самосознания — тем первостепенных в проекте, претендующем на создание коллективного портрета советского (украинского) еврейства. Однако сами информанты, получив подобный вопрос или же показывая фотографии, где запечатлена семья на отдыхе, в путешествии, на фоне достопримечательностей, с заметным удовольствием заговаривают о поездках, досуге и увлечениях («можно перейти на эту тему?»). В маргинальности этой темы для интервьюеров, безусловно, есть минус — меньше информации, чем если бы спрашивали много и настойчиво, и эта информация несистематична, так что статистику на ней строить еще менее правомерно, чем при анализе других тем; но есть и плюсы — непосредственность и искренность рассказа информанта, над которым не довлеют представления о том, как надо говорить об этом, или плохо скрытые ожидания интервьюера (как при разговоре о Холокосте или о сохранении еврейских традиций и национальном самосознании). Мемуаристы же хотя и не направляемы опросником, но, разумеется, придерживаются собственной шкалы приоритетов: одни ведут семейную летопись и стараются упомянуть всех родственников, снабдив их минимальной биографической информацией, другие рассказывают преимущественно о собственных достижениях. В любом случае рассказ о досуге, не будучи целью написания мемуаров, всегда в том или ином объеме в них присутствует. Есть среди наших источников и воспоминания (Мирчевская 2006), где чуть ли не половина текста посвящена отдыху (скрупулезно фиксируются все поездки, дома отдыха и проч.) и хобби (рассматриваемому и как экономическое подспорье, и как творчество), — пример, подтверждающий историографический тезис о том, что отдых, досуг и хобби оказываются важнее работы и становятся основным каналом самореализации для людей ХХ века, особенно советских людей, а особенно — предположим — советских евреев, чьи возможности карьерной самореализации были ограничены антисемитской дискриминацией, выталкивающей их на «запасные» неформальные пути. Обсуждать широко понимаемый досуг мы начнем с отпускного отдыха в трех частях: организованный отдых по путевкам, дачный отдых и «дикарский» туризм, — продолжим ежедневным коллективным досугом «без отрыва от производства» и индивидуальными хобби и закончим зарождением еврейской идентичности в рамках домашних хобби и возрождением еврейской культурной жизни в рамках коллективного досуга. Разумеется, все многообразие видов отдыха и досуга не будет охвачено — речь пойдет о тех формах, которые лучше представлены в наших источниках — по частоте упоминания и по подробности рассказа — и, соответственно, позволяют ту или иную интерпретацию. И последнее предуведомление: поскольку собственно еврейские особенности проведения досуга или, чаще, говорения о нем — лишь островки в море общесоветского досугового дискурса, нам, чтобы увидеть эти островки, придется переплыть море; иными словами, значительная часть последующего материала не уникальна для евреев, хотя и взята из их практики и памяти, но интересна нам как контекст для еврейских смыслов, как фон для еврейских оттенков.

 

«ТРИДЦАТЬ ПРОЦЕНТОВ МЫ ПЛАТИЛИ, ОСТАЛЬНОЕ — ПРОФСОЮЗ»

— Хватит, хватит, надоело! Моя жизнь совершенно беспросветна.

Я живу как крестьянка крепостная. У меня четыре платья есть

вечерних шелковых, а надеть их некуда. Решено — мы завтра же

уезжаем на курорт!

— Зачем нам курорт? У нас прекрасный дом есть — в Простоквашине. Ты только подумай!

— А что я там буду делать — в вашем Простоквашине? В вечернем

платье дрова рубить или быков очаровывать? Хватит — я на вас

весь год со сковородкой работала, а теперь я хочу на курорт —

отдыхать!

<…> — Я тебя воспитывала, я из-за тебя ночей не спала! А ты, ты… на

электричке едешь…

— Он правильно едет — ему в деревне лучше. У него же нет

вечерних платьев.

Из мультфильма «Каникулы в Простоквашино» (1980)

 

Отдых по путевке на черноморском курорте и дачный отдых в деревне можно рассматривать как два полюса отдыха советского человека. Если деревенский полюс подразумевал природу, естественность, присутствие животных, относительную уединенность, не самые комфортные бытовые условия, активную деятельность (возделывание огорода, сбор грибов и ягод, даже просто принос воды из колодца и заготовку дров для печки), то полюс курортный ассоциировался с пассивным отдыхом, регламенти рованным извне, социализа цией, эстетикой, уровнем комфорта, приближающимся к городскому. В этой главке речь пойдет о курортах и организованном отдыхе по путевкам.

Рассказы информантов или мемуаристов разного возраста или об отдыхе в разные периоды их жизни позволяют увидеть динамику того, как жить становилось «лучше и веселее». Про 1920–1930-е годы вспоминают, что отпуска не давали либо трудовой этос предписывал отказываться от него ради работы, и в любом случае не было практики «уезжать в отпуск»:

«13 мая [1925 года] я родила дочь, а 12 мая закончила работу в кружке по ленинизму — тогда мы привыкли так насыщенно работать, что о декретном отпуске и думать не приходилось» (Гладштейн б.д.).

«Мне полагалось шесть месяцев отпуска (по два за каждый год [работы на Севере]), но отдохнув меньше месяца, пошла работать в районную поликлинику участковым врачом» (Зайцева 2008: 85).

«Во времена моего детства никаких отпусков, естественно, не было. Они работали, а если отпуска, то только дома» (Геллер 2003).

А уже во второй половине века подобная самоотдача отмечается гораздо реже, причем речь скорее идет не об отказе от отпуска, а о добровольной профессиональной деятельности во время отпуска, демонстрирующей счастливую тождественность работы и хобби:

«Мой муж никогда не брал отпуск, во время отпуска он должен был [делать] что-то теоретическое, днем и ночью, если он не в лаборатории, так он задачи решал» (Коблик-Зельцер 2004).

Поначалу и сами курорты, где можно было бы проводить отпуск, не функционировали: инфраструктура была разрушена войной и отношение потенциальных сотрудников было сложным — «совдеповцы» видели в курортах пережиток прежнего строя, а «бывшие» были против их советизации. Об этой проблеме рассказывает в своих мемуарах Рахиль Гладштейн — врач, большевичка, крупный деятель возрождения курортного дела на Кавказе:

«Первое время [1919 год] мы сталкивались с неожиданной трудностью — неизжитым взглядом, что санатории — это буржуазное учреждение. <…> Большую трудность представляла не только хозяйственная разруха, но и отсутствие врачей и не всегда доброжелательное отношение тех, кто остался. <…> Особенно пострадали от белогвардейщины крымские курорты. <…> Так постепенно, привлекая к делу своих людей, обрабатывая врачей, нам удалось восстановить санатории и перестроить их на обслуживание рабочих. <…> При губернских отделах здравоохранения были организованы санаторно-курортные секции, спущены для них штаты, разработаны положения. <…> Развертывались хозяйственные базы по изготовлению разного инвентаря для санаториев, на основе широкого обследования состояния санаториев и курортов составлялись планы их восстановления. <…> Условия для лечения и отдыха в санаториях Кисловодска, как и всего Кавказа, были довольно неважные. Вся группа Минвод была разорена войной, да и теперь продолжались нападения банд из местных горских жителей; своих врачей не было, отношение заведующего Кисловодским курортом к делу было весьма прохладным, не было правильного отбора больных. Многие санатории заполнялись пострадавшими на фронтах красноармейцами. <…> И вот я в Анапе — директор курорта Анапского района, назначенная Юго-Восточным бюро ЦК партии. Это был октябрь-ноябрь 1920 года. Анапские санатории, которые раньше принадлежали частным владельцам, оказались разрушенными и влачили жалкое существование. Врачей и крупных медицинских специалистов было немало: здесь они скопились, убегая от советской власти и с Украины, и из других мест. Их надо было привлечь к работе. <…> И вот началась трудная пора. Помнится мне первое собрание, на которое были вызваны все врачи, живущие в Анапе. Мой доклад о плане работы и превращении Анапы в крупный курорт для рабочих и их детей, призыв к врачам включиться активно в это благородное дело и преодолеть трудности разрухи встречен был гробовым молчанием» (Гладштейн б.д.).

«Довольно неважные» бытовые условия в довоенных санаториях и домах отдыха описываются и в других рассказах — речь идет о дефиците еды или, как в следующем примере, о полном самообслуживании: «Мы с мамой были в доме отдыха в Славуте [1930-е годы], это на Горыни. Мама полоскала белье в лодке…» (Елизаветский 1999). В послевоенные десятилетия строились новые, в том числе ведомственные, курортные учреждения и условия жизни в них приближались к городским, что, очевидно, считалось важным преимуществом такого отдыха: «Машка… уговорила меня поехать с ней в Гагры, в Дом творчества архитекторов на берегу Черного моря, где я еще ни разу не была. Тем более что закончилось строительство нового многоэтажного сооружения и условия стали там вполне городскими. Если же прибавить море и солнце, льготную путевку, приличный, по идее, контингент…» (Мирчевская 2006: 158).

«Контингент», или перспектива общения в подходящем кругу, представлялся другим преимуществом курортного отдыха. Наиболее яркой и запоминающейся разновидностью этого общения было общение романтическое — как просто приятное и невинное времяпрепровождение без последствий («Мы с мамой поехали в Ялту, а потом он приехал. Мы с ним проводили время. Было очень много такого поэтического, хорошего, чистого» (Садынская 1997)), так и получившее последствия матримониальные: «[Как вы познакомились с женой?] Как-то поехали на Рижское взморье после войны. Кто-то достал путевки. <…> И там летом в доме отдыха…» (Хотинский 2004). Замечательна следующая комическая история, в которой утомительная организация отдыха и, напротив, приятное курортное общение побудили девушку сменить спутника жизни:

«…У Муси в Ленинграде был любовник, она надеялась, что они поженятся, но он об этом и не заикался. Летом они собрались поехать вместе отдыхать на юг, приобрели путевки в санаторий, оставалось только купить билеты на поезд. Это было сложно, очереди за билетами были по ночам с перекличкой, и Муся заняла очередь. Для всяких раздумий была целая ночь, Муся сидела на крыльце, и ей стало обидно, что ее возлюбленный сейчас спит, а она на улице в очереди… и она решила не отдавать ему билет. Придя на работу, Муся объявила сотрудникам о лишнем билете. Билет получил главный бухгалтер Абрам Шацов. Муся оказалась с ним в одном купе, они разговорились, он умел участливо слушать. <…> Вернувшись в Ленинград, они тут же поженились» (Смехова б.д.: 44–45).

В целом ряде рассказов курортный роман оценивается отрицательно — прежде всего в свете своих непрочных последствий: завязавшиеся отношения характеризуются как случайные, поверхностные, сугубо плотские.

«Будучи в отпуске на отдыхе у Черного моря, познакомился и влип… Вскоре женился на Леле. Но в целом разочаровался. Уж очень разные мы были по духу. Держалось все на чувственности. <…> Что это? Любовь или только страсть? Кто его знает» (Шафранский 2005: 37).

«Из того отпуска… Юра вернулся с гражданской женой. <…> Но, очевидно, элемент случайности этого мероприятия привел Юру через два года ко мне» (Мирчевская 2006: 96).

Представление о том, что курорт — место романов, а курортный роман — хоть и соблазнительный, но ложный и тупиковый путь для добропорядочного советского человека, могло быть как получено эмпирическим путем, так и заимствовано из масскульта; в частности, особенно убедительно курортный роман осуждается в популярном позднесоветском фильме «Любовь и голуби» (1984).

Подобный адюльтер обусловлен не просто наличием свободного времени в отпуске, он возможен с большей вероятностью на курорте, чем, скажем, на даче (хотя и дача еще в дореволюционные времена считалась «женским царством» и местом адюльтеров (Малинова-Тзиафета 2013а: 200)), потому что на курорт ездили по индивидуальным путевкам и, соответственно, без семьи. Кроме того, что супруги получали в своих учреждениях путевки на одного в разные дома отдыха или санатории — от разных ведомств, советские здравницы — в соответствии с идеалом коммунистического общежития — долгое время не были рассчитаны на супружеский или семейный отдых и не имели подобающих номеров (Кузнецова 2011: 82). Информанты отмечают бессемейность отдыха по путевкам — причем женщины в отличие от мужчин, как правило, оговаривают, что отдыхали с коллегами и (или) подругами, — но не выказывают по этому поводу особого сожаления:

«Каждый год мне давали путевку, и я ездил в санаторий.

– Вы сами ездили или с женой?

– Нет, сам, как только я иду в отпуск, мне давали путевку» (Клингер 2003).

«[Мужу] давали путевку на работе, и он ездил. А вдвоем ехать — мы за всю жизнь ни разу никуда не поехали вместе» (Спектр б.д.).

Если о чем и сожалели в связи с курортным отдыхом, то не об одиночестве, а о бездеятельности, пассивности («вечно праздная публика отдыхающих» (Смехова б.д.: 152)) и регламентации — меню, режима дня, развлечений, — сообщающей ощущение несвободы:

«Отдыхая в традиционных домах отдыха, постоянно приходилось сталкиваться с хождением из корпуса в корпус, испытывать на себе давление неугомонного массовика-затейника, мириться с отсутствием свежих газет, а самое главное — чувствовать себя рабом этого заведения, не имеющим права отлучиться на пару дней. Почему-то считалось, что, приехав отдыхать, становишься принадлежностью обслуживающего персонала, постоянно „выговаривающего” тебе по поводу отсутствия за столом или в постели. <…> Можно было, не имея путевки, покупать еду в ресторане, дававшем полную свободу выбора еды и времени посещения. Вместо обязательных щей суточных или макаронника можно было заказать двух „цыплят-табака”, что вполне достаточно на троих. Дорого, конечно, — 1 рубль 80 копеек за порцию, но зато — хозяева своего выбора» (Мирчевская 2006: 127–129).

В предыдущей цитате обращает на себя внимание замечательная память на цены (характерная черта постсоветских воспоминаний о советском времени) — и это часть более общего явления — особого внимания и настойчивого интереса информантов и мемуаристов к способу организации отдыха, в данном случае — способу получения путевок. Если о самом отдыхе и досуге интервьюеры иногда спрашивали, то рассказ о «технической» стороне дела был полностью инициативой информантов, и это показывает, какую ценность они придавали этому процессу и успеху в нем. Регулярный отдых по путевкам служит мерилом благосостояния («Мне хватало наших заработков, чтоб ежегодно поехать в санаторий» (Коротина 2002) — как правило, среднего, ведь путевки дотировались и не требовали особых денежных вложений:

«Я ежегодно из института ездила, да, в отпуск… тогда же на работе все это оплачивалось. <…> Да, профсоюзные путевки, тридцатипроцентные. Тридцать процентов мы платили, остальное — профсоюз» (Исаева 2003).

Тем не менее ежегодный отдых для себя и детей, а также культурный досуг и поездки по стране — для людей, вернувшихся из эвакуации, потерявших жилплощадь, долгое время живших в подвале и получивших квартиру лишь на тринадцатый год совместной жизни, для людей, чья карьера пострадала от дискриминации по пятому пункту (мужу «не дали» защитить кандидатскую, жену не взяли в аспирантуру), — это достаточное основание для своего рода самоутверждения, утверждения собственной респектабельности — не больше, но и не меньше:

  • Значит, жили мы очень по своим зарплатам, мы всегда отдыхали только по туристической путевке — то, что было нам доступно.
  • А машина, дача была у вас?
  • Нет.
  • Но вы жили скромно, но с достоинством?
  • Я считаю, что да.
  • Дети отдыхали?
  • Да, всегда лагеря.
  • И культурная жизнь была? Театры?
  • Не пропускали.
  • И, наверное, в Москву, Ленинград ездили?
  • Бывали (Ройтман б.д.).

Поскольку советская система с ее идеей народной собственности, тотальным государственным контролем, выраженным, в частности, в распределении и категоризации всего, а также перманентным дефицитом была такова, что многие вещи и блага нельзя было купить, а только «получить» или «достать», то и регулярность и качество отдыха чаще указывают не на материальный уровень (хотя и на него тоже: «…Я стала начальником отдела труда и зарплаты. Имела хорошую зарплату. <…> Мы уже ехали в Сочи всегда по путевкам, дома была домработница» (Шпанерфлиг 2005)), а на статус («получить») или — что тоже положительно оценивается — практическую смекалку, изворотливость — умение проникнуть в чужую, более высокую категорию, «достать» не по праву, а, например, по знакомству:

«Мне повезло, когда познакомилась с женщиной, распределяющей путевки для республиканских отделений Союза архитекторов. У нее часто оставались невостребованными путевки, заказанные заранее республиками, особенно на зимний период, и она резервировала их для „блатных” (и для меня тоже). Это держалось в глубокой тайне» (Мирчевская 2006: 163).

Но чаще речь идет о статусе, заметным маркером которого всегда был доступ к той или иной категории отдыха: начиная с 1920–1930-х годов «важную форму привилегий представляли собой дачи и путевки в элитные дома отдыха и санатории» (Фицпатрик 2008: 123; см. также: Dunham 1979: 17). Таким образом, рассказ об отдыхе в устах ряда информантов превращается в констатацию своих достижений («Побывала везде — и в Прибалтике, и на Кавказе, и всюду. Этим меня награждали уже как лучшую работницу бесплатными путевками» (Спектр б.д.)) и своего (или чужого: «Видно, у нее муж был какой-то ответственный работник — дочь поехала в „Артек” отдыхать, а она с мужем тоже поехала куда-то в Крым на отдых» (Гольдбаум 1997)) высокого положения:

«…Я был, было такое положение одно время… персональный пенсионер республиканского значения. Значит, мне была положена бесплатная путевка каждый год в любой санаторий. Я бывал в таких санаториях, что сейчас только мечтать. <…> Скажем, в Ессентуках „Украина” был замечательный санаторий, в Сочи „Украина” тоже. В Ялте, ну, я уже не помню. <…> Это было связано с занимаемой должностью. Я был так называемый номенклатурный работник, завотделом газеты ЦК. <…> А пенсия была такая же, предел — 120 рублей. <…> Это какие-то льготы: путевка, поликлиника на Пушкинской была» (Волошин 2003).

«Я там проработал 23 года… и получил 50 грамот. Они меня посылали в самые лучшие санатории лечиться, я лечился в санаториях в Сочи, три раза в санатории Ворошилова, давали они путевки… в санатории Орджоникидзе» (Роговой 2004).

«Я не жалею, что я прожил такую жизнь. Я приобрел уважение окружающих. <…> Вот взять из института. <…> Каждый год звонят и говорят: „Яков Семенович, Вам что надо? Путевочку? Пожалуйста. Куда Вы будете ехать?” <…> Вот я ехал, я все время отдыхал в Феофании. <…> Это Дом творчества ученых Академии наук, туда только начальство вначале попадало» (Розенштейн 1996).

Наоборот, случайное попадание в обычно недоступную высокую категорию давало разоблачительный эффект, осознание обычной своей обделенности и социальной несправедливости:

«Отравилась я этой синильной кислотой, очень тяжело, потом меня две скорых помощи с трудом откачали. Ну а так как завод чувствовал свою вину, меня отправили… назывался он Дом отдыха руководящего состава. Ну, тогда первое время я вообще только приехала, была отдельная комната, мне носили еду — все: сахар, масло, фрукты, овощи — все это стоит на столе. Я думала, что это потому что я больная, меня так питают. Потом я сошла вниз, когда стало лучше, сошла вниз в столовую, смотрю, утром столы все с белоснежными скатертями и так далее — все, что мы с начала войны никто не видели. Значит, тоже все на столах стоит, прекрасное питание. И я смотрю, там сидят за этими столами только лишь несколько женщин, в обед то же самое, а вечером появляются уже мужчины, все в званиях, в чинах и так далее. Значит, подъезжают туда ужинать и ночевать и утром уезжают. Вот тогда я поняла, что такое правда… наглядная агитация, как действительно живут руководящие работники» (Хацет 2001).

Но чаще тема ущемленности, а точнее — дискриминации по национальному признаку, возникает при рассказе о попытках получить путевку на турпоездку за границу. Если «объездить весь Союз» при некоторой предприимчивости («Мы покупали заранее зимой путевки: либо путевки в туристическом бюро Одессы, либо писали в туристические организации Пскова и других там городов и получали путевки после оплаты» (Коган Р.М. 2003) удавалось, то попасть в зарубежную поездку получалось с большим трудом или — в свете пятого пункта — не получалось вовсе. Хотя зарубежный туризм, открытый с легкой руки Хрущева в середине 1950-х годов, не только служил мощным пропагандистским инструментом, но и действительно существовал и быстро развивался (по данным Интуриста, за рубеж выезжали сотни тысяч советских граждан — 560 тысяч в 1956 году, более миллиона в 1965-м, но исследователи эти цифры снижают (Gorsuch 2011: 18)), войти в число этих тысяч «посланцев мира» было затруднительно, особенно людям с негласным поражением в правах. Одна информантка собралась поехать в самую «проблемную» из стран соцлагеря — Югославию, практически приравниваемую в вопросах посещения к капиталистическим странам, при том что три четверти советских туристов, выезжающих за рубеж, отправлялись в соцстраны, а оставшаяся четверть распределялась между капиталистическим Западом и странами Азии и Африки (Ibid.: 19). Она получила «блестящую» характеристику, ее кандидатуру утвердили, но потом «вычеркнули из списка туристов» на основании указания «евреев в эту поездку не пускать». Тогда:

«Я, под впечатлением этого горя большого, села и написала в ЦК письмо. И написала, что как я вроде живу в советском интернациональном государстве и мне по моим национальным признакам отказали в поездке в Югославию. Как это может быть? <…> Реакция была ужасная. <…> По реакции начальника райпрофсожа [районного профсоюза железнодорожников] и секретарей я поняла, что они получили очень тяжелое письмо, в результате которого мне из милости было сказано, что я могу ехать в Югославию. И честно говоря, от всех моих переживаний я от этой поездки большого удовольствия не получила, потому что половина поездки было пролито в слезах» (Балина 1997).

О неоднократном «столкновении с антисемитизмом» на фронте получения путевок рассказывает другая информантка: в 1972 году ее с мужем «пустили» в круиз по Дунаю только потому, что «путевками [ведала] бывшая студентка мужа», а в другой раз при попытке получить путевку в зарубежную поездку ей отказали под предлогом отсутствия мест, а «следом за мной пошла моя бухгалтерша, русская женщина — и, пожалуйста, ей было и место, и все» (Орликова б.д.). Мемуарист, работавший в должностях главного инженера, замдиректора и директора промышленных комбинатов, сокрушается, что из-за «неблагозвучной фамилии» был обделен зарубежными поездками:

«Я и на себе чувствовал, что „хрущевская оттепель” евреев не касается. В 1963 году на собеседовании в райкоме партии мне „посоветовали” воздержаться от круиза вокруг Европы, а годом позже не разрешили выезд в ФРГ по приглашению фирмы, проявившей интерес к одному из моих изобретений. Так „невыездным” я оставался многие годы, не съездив ни разу ни в одну зарубежную командировку или турпоездку в капстраны, хотя такие возможности были и мои коллеги и подчиненные ими широко пользовались» (Гимельфарб 1999).

В других воспоминаниях и интервью детально описываются трудности попадания в зарубежные поездки (получение рекомендаций (Мирчевская 2006: 133, 142), отстаивание ночных очередей, когда путевки после перестройки начали продавать (Фердманн 2006)), но трудности преодоленные, и рассказ о добыче путевки становится рассказом об успехе, о локальной победе маленького человека над системой, в том числе и маленького еврея над антисемитским государством. О «получении» или «доставании» путевки иногда рассказывают с бóльшим воодушевлением («боже, как я эту путевку получала!»), чем о самом отдыхе, в том числе зарубежном, который оценивают совершенно по-разному: от «хорошо поездили по миру» (Зельбет 2004) и «чувствовала себя совершенно нормально» (Розенберг 2003) до «появилось тревожное чувство» (Лидская 2002) и «дала себе слово больше не покидать родину» (Смехова б.д.: 161).

 

«НА ШЕРЕМЕТЬЕВКЕ СОСРЕДОТОЧИЛАСЬ ВСЯ МОИ ЛЮБОВЬ К РОДИНЕ»

— Рабинович, у вас дача и машина.

— Разве это плохо?

— Да, но ваша зарплата всего 120 рублей?

— Так разве это хорошо?

Анекдот нач. 1960-х годов (Мельниченко 2014: 688)

 

Если в советской научной литературе дачи обсуждались минимально и только в краеведческом или архитектурном контексте, то на рубеже веков тема стала разрабатываться западными, а затем и отечественными учеными уже в социальном и культурологическом плане (Ловелл 2008; Caldwell 2011; Малинова-Тзиафета 2013а). При этом «собственно жизнь на даче — тема, которую ученые по большей части оставляли в стороне, ибо дачные практики редко несут на себе явные отпечатки времени. Прием гостей, прогулки в лесу — принципиально ли меняются эти обыкновения от эпохи к эпохе?» (Малинова-Тзиафета 2013б: 360). Тем не менее, если дачные практики, возможно, меняются не столь кардинально, отношение к ним и к дачному отдыху в целом, безусловно, менялось довольно существенно. Если в третьей четверти XIX века российские дачники спасались за городом от эпидемий и «миазмов» города, стоявшего на грани санитарной катастрофы (Малинова-Тзиафета 2013а: 90–111), то в эпоху fin de siècle они же спешили в пригороды уже с другой целью — успокаивать нервы, лечить неврастению (там же: 190–215). В раннесоветское время дачи стали сословным видом отдыха интеллигенции, или — шире — служащих (в отличие от рабочих, отдыхавших у родственников в деревне или получавших бесплатные путевки в санатории и дома отдыха, для служащих малодоступные) (Лебина 1999: 252–253), а также бегством «от скученности перенаселенных коммунальных квартир» (Гоман 2013: 2), а позднесоветская интеллигенция и вовсе, согласно свежему исследовательскому мнению (Caldwell 2011), видела в дачном отдыхе способ эскапизма от чрезмерного государственного контроля. Впрочем, эта гипотеза вполне резонно, на наш взгляд, раскритикована рецензентами (Касаткина 2012; Малинова-Тзиафета 2013б), полагающими, что эскапизм, скорее, нужно видеть в туризме «дикарем», действительно предоставляющем определенную свободу, в то время как дачники оставались под контролем соседей и кооператива.

В наших источниках упоминается ограниченный круг знакомых и вполне универсальных дачных занятий (купание, хождение босиком, чаепитие в саду, возделывание огорода), при этом сама дача характеризуется и контекстуализируется по-разному и оказывается многофункциональным символом. Дача — это, разумеется, идиллическое детство: «Самыми яркими воспоминаниями [детства] были те дни, когда родители возили меня на дачу» (Байчер 2003); «на десятой станции [фонтана] прошла вся моя юность» (Гольдвар 2002). Дача — это элемент прежнего, довоенного или даже дореволюционного, уклада, символ ушедшего «золотого века»:

«Мы жили на даче у друга моего деда. Прекрасная дача под Винницей. <…> Мы пили чаи под развесистой грушей, знаете, как когда-то было, горела лампа, всё то, чего мы уже больше не имели. Вы-то, конечно, не имели, а мы какой-то кусочек захватили» (Варшавер б.д.).

Ключевая ценность подобного традиционного, десятилетиями складывавшегося дачного уклада — это общение, и соответственно дачный отдых оказывается практикой не оздоровительной, а социальной («…прекрасная дача. Окружение очень интересных людей» (там же)). Наличие дома в хорошем дачном месте указывало на принадлежность к более или менее избранному кругу (а значит, опять же, как и посещение перворазрядных здравниц, давало повод для демонстрации статуса, в данном случае — неформального, и самоутверждения), и в рассказах уже не об отдыхе, а о людях дача выступает идентифицирующим признаком: «это были сестры Коллонтай, понимаете, которые имели тут дачу в Ирпене», «я не могу вспомнить его фамилию, хотя я его хорошо знаю, его дача в Плютах» (там же).

Дача детства — хождения босиком и купания до посинения — неизменно радужное воспоминание, а дача во взрослой жизни может быть дачей чаепитий в интеллигентской компании, а может интерпретироваться более прагматично и оцениваться менее положительно — как утомительная обязанность. Так, дача — это организация оздоровительного отдыха, необходимого детям или старшим родственникам (Коган Р.М. 2003; Коган М.Л. 2003; Зиманене б.д.); поиск дома на съем осложнялся поиском подходящего ландшафта (например, леса для астматиков), парного молока, фруктов и прочих полезных атрибутов. Кроме того, дача — это труд в огороде, «отдых с тяпкой» (Бирман 2003), однообразный и физически тяжелый. Возможно, именно эта часть дачного опыта сообщала некоторым ярую неприязнь к даче: «Как вы досуг проводили? У вас была дачка какая-то? — Дачки у нас, слава Богу, не было» (Хацет 2001). Огородничество, служившее одним из способов выживания в голодные послевоенные времена («участок весь был раскопан от забора до забора и весь засажен в основном картошкой, а также другими овощами; с этого участка жило три семьи» (Грин б.д.)), впоследствии стало более факультативным, своего рода летним хобби. Дачники по-разному решали вопрос о том, нужны ли на участке грядки; нельзя было игнорировать и уставы садовых и дачных товариществ, которые иногда предписывали возделывание участка. Разумеется, среди дачников-евреев встречались увлеченные и талантливые огородники, в частности старшее поколение с местечковым прошлым, к тому же хорошо помнившее голодные годы:

«Местечковый дед тосковал по земле и в тот год, когда он дорвался, был счастлив. Все там починил. Все росло как на дрожжах» (МК 2014).

«[Наша] еврейская дача ничем не отличалась от рядом украинской дачи. Ни урожаем, ни содержанием. Ведем такой образ жизни. Все свое было на сегодняшний день» (Ткач 1997).

Но заметным еврейским вариантом дачного бытия был отказ от огорода, его облегченная версия и (или) рефлексия своих неудач на этом поприще. Первостепенное значение при этом имел возраст дачников и месторасположение дачи. Как следует из воспоминаний детей и внуков евреев, родившихся до войны, тех, чье дачное детство пришлось на 1960–1980-е годы, со сменой поколений увлечение садом или огородом угасало: «Мои тамошние дедушка с бабушкой к этому довольно ответственно подходили, а родители — в гораздо меньшей степени. Для нас это была скорее неприятная обязанность» (ЕГ 2014). При отсутствии необходимости и большого желания оставался выбор: заставлять себя и что-то делать, или по крайней мере имитировать, — или пренебречь. Если дача находилась в интеллигентском дачном поселке, заметную долю населения которого составляла еврейская же интеллигенция, вариант «пренебречь» воспринимался как нормальный, социально приемлемый, поскольку многие соседи вели себя так же, а если что и культивировали, то плодовые деревья и ягодные кустарники. Отсутствие или мизерабельность огорода не воспринимались как ущербность, а скорее, как признак своего, свободного от сельскохозяйственного труда, дачного стиля:

«Из всех, кого я знаю [в подмосковной Малаховке, известной своей еврейскостью], никто себе еду не выращивал, разве только в виде хобби чуть-чуть. Зелень, ягоды, яблоки — да. <…> У нас тоже был [огород], но какой-то неловкий. Его никто никогда не рассматривал как источник питания. Укроп с петрушкой и морковь с большой ботвой, и один раз картошка, но она была как в компот. <…> И как раз было приятно, что мы на даче типа чай пьем, на великах гоняем и песни поем, в то время как разных друзей и одноклассников к ним на дачу угоняют, как на каторгу, пахать» (ЕГ 2014).

Если же дачное окружение было более разнородно и придерживалось иных установок, возникала тема «не ударить в грязь лицом», и грядки или клумбы поддерживали не столько для себя, сколько для соседей: «Главное было, чтобы соседи — коллеги по работе — не заподозрили, что мы — лентяи. Были такие потемкинские деревни — особенно вдоль забора. <…> Это же были 6 соток, все только и делали, что смотрели, как у соседей» (МК 2014). Евреи, опять-таки, не могли позволить себе быть хуже других.

Некоторые еврейские дачницы, занимавшиеся огородом с умеренным успехом, относят свою некомпетентность в этой области за счет своего социального или национального происхождения, особенно в сравнении с нееврейскими соседями:

«…Сотрудница моя, она в бухгалтерии у нас работала, у нас дачи были рядом, так, дружили. Она мне помогала, показывала, как там что сажать, потому что после покупки дачи я ничего этого не умела. Ни огородничеством, ничем таким никогда не занималась. <…> Она была более какая-то деревенская женщина» (Орликова б.д.).

Более или менее явно присутствовало, иногда даже подкреплялось историческим контекстом ощущение того, что огородничество — не совсем еврейское дело:

«…Не помню, чтобы это обсуждалось, но стойкое ощущение, что было в подтексте, подразумевалось. По контрасту с теми же соседями [неевреями, которые жили в Малаховке круглый год и имели большой огород, которым кормились]. <…> Сейчас мы обсуждаем, что не худо бы научиться хоть картошку сажать, но способны ли мы вообще к этому…» (ЕГ 2014).

«У меня вырастали крупные кабачки — и меня это очень радовало. Но в остальном я, конечно, ничего не умела, не знала, например, что морковку надо прорежать. Я не говорю уж про деревенских, но и у соседей-дачников, снимавших другую половину дома, кажется, лучше шли дела — ну, она помоложе была, и потом у нее мама из деревни. Я знаю, мой двоюродный брат Адик был агрономом, закончил институт по этой специальности, с детства все это очень любил, семена там, переписывался с кем-то. <…> Но это случай исключительный. А вообще наша нация не очень-то к этому склонна. Вот какой-то царь хотел приучить евреев к земледелию — и ничего из этого не вышло» (АЛ 2014).

Еврейское огородничество — в том числе старшего поколения — было выученным, книжным: «Дедушка знал и любил все садоводческое, книжки в доме были про выращивание корнеплодов» (МК 2014); «какие-то были у них [у дедушки с бабушкой] ритуалы — полоть, золу какую-то класть, по книжкам» (ЕГ 2014). Участие еврейских интеллигентов в позднесоветских увлечениях здоровым образом жизни, имеющих и садово-огородное приложение, не компенсировало их базового неумения — и результатом было несколько комичное интеллигентское огородничанье — с большими амбициями и затратами, но слабыми результатами:

«Все это были выученные навыки — из журналов, от моды. Были тогда разные моды на всякое здоровое и полезное — йога, мумиё, уринотерапия, сыроедение и прочее. И вот у моего первого мужа были соседи по даче, тоже евреи. Они выращивали что-то, возможно, изысканное, совершенно не умея при этом отличить салат от сорняка» (АШ 2014).

Дачная культура в основном формировалась вокруг крупных городов — жители небольших местечек до войны, когда еще был жив штетл, на дачи не выезжали за отсутствием таковых или ненадобностью, а рассказывают о дачах преимущественно жители Москвы, Киева, Одессы, Риги, Кишинева. Некоторые — особенно одесситы и москвичи — отчетливо формулируют или подразумевают неотъемлемость дачи как элемента повседневной культуры своего города:

«Летом мы жили на даче, причем это была типичная подмосковная дача военных времен» (Грин б.д.).

«У него дача была. Потому что директор завода предложил ему, он был, ну… одессит, понимаете? <…> Он говорит: „Слушай, Миша, ты хочешь иметь дачу?” — „Конечно!” В Одессе иметь дачу — это…» (Сапунар 2004).

Если недавно урбанизированные горожане из крестьян могли ездить «на дачу» к родственникам в деревню, то евреи, как правило, такой возможности не имели; как редкий вариант — ездили в деревню к близким неевреям: «У нас дачи не было, мы просто ездили в село, там, где жила наша работница. Она к себе забирала нас, там был хороший воздух, была речка» (Бурденко 2002). Многие из года в год снимали дачу (Розенберг 2003; Коган Р.М. 2003; Шпитальник 2004), и это считалось весьма экономичным вариантом: «Тогда [кон. 1950-х] дачи были дешевые, можно было снять недорого» (Гольдшмидт 2005). Счастливые же обладатели дач значительно подробнее, чем про дачный отдых, рассказывают истории получения участка и поэтапного строительства дома — увлекательные истории маленьких побед, впрочем, более основательных и долговечных, чем победы в борьбе за турпутевку. Строительство дачи в довоенный период было делом сложным, поскольку для получения участка, а затем добычи стройматериалов и собственно строительства требовались и большие деньги, и большие связи; зачастую строили дачу совместно — одна сторона платила, другая — обеспечивала блат (Фицпатрик 2008: 124). Один московский еврей рассказывает подобную историю, происходившую в 1937 году:

«Мама работала вместе с одной латышкой, муж которой работал инженером на мебельной фабрике, которой было разрешено вырубить участок леса для строительства общежития для рабочих. Валили лес, и тут же строили огромный барак из колоссальных бревен. А те места, где лес спилили, разрешили отдать инженерно-техническим сотрудникам мебельной фабрики. Мамина близкая подруга предложила моим родителям построить вместе дом на выделенном им участке. У них не было денег, а был участок. У папы, слава богу, были деньги, а участок в те времена достать было очень трудно. Короче говоря, они построили дом, так называемую „пятистенку”, то есть дом на два входа. Хорошую пятистенку построили, небольшую, по нашим временам просто маленькую» (Грин б.д.).

Во время войны дача, находившаяся под Зеленоградом, была сожжена немцами; после войны дом отстроили и там жили три семьи: «Но это не были те друзья, с которыми строилась первоначально дача. Те друзья были латыши, они сгинули в лагерях в 1937 году» (там же).

Говоря про позднесоветское дачное строительство, ограниченное жесткими нормами кооперативов, отмечают его поэтапный характер и метод бриколажа, вообще характерный для советского индивидуального хозяйствования в условиях тотального дефицита и бытового аскетизма, когда все делалось из подручных материалов, используемых зачастую не по своему прямому назначению, по которому они уже отслужили свой срок годности (Герасимова, Чуйкина 2004). Как и ремонт и изготовление отсутствующих в магазинах предметов домашнего обихода, строительство дачи осуществлялось собственноручно. Информантка рассказывает про своего киевского друга: «Он выстроил эту дачу понемножку. Раньше была маленькая будка, потом он пристроил туда кухню, а потом пристроил нечто наподобие веранды»; интервьюер комментирует: «Так же оно все раньше и делалось. По кусочкам» (Камиеновская 2005).

Собственная дача, наряду с квартирой и машиной, служит прочным маркером благосостояния («Сима очень хорошо живет — дача, машина» (Тульчинский б.д.; также: Шлифер б.д.; Штейнас б.д.; Шифф 2006)) и — шире — статуса респектабельного гражданина, добившегося возможного максимума, или по крайней мере уверенного середнячка, «не хуже других»: «…У меня была и квартира хорошая, и машина. Я твердо стоял на ногах. И дача была у меня, всё, как положено» (Беккерман 1997; также: Зельбет 2004).

Для евреев, раньше своих сограждан затронутых темой эмиграции, дача оказалась, некоторым образом, препятствием к отъезду. Дача — частый элемент рассуждений об эмиграции: эмигранты подчеркивают свою решительность, отмечая, что уехали, презрев подобные блага (Беккерман 1997); неэмигранты называют дачу среди удержавших их на родине факторов («Тут я был хорошо устроен, у меня была квартира, машина была, дача была. Я думаю, я поеду туда, все придется продать здесь» (Каган Г.А. 2004)); сторонние наблюдатели также упоминают дачу как аргумент хорошей устроенности, вписанности человека в советский контекст:

«Я был у него, он там живет около Тель-Авива, мне кажется, он действительно жалеет. Он здесь жил в Краматорске, была чудесная квартира в центре города, дача хорошая, машина, его все знали, он всех знал, а он поехал ради дочери. А дочь, так сложилась жизнь, живет отдельно» (Бурсук 2002).

Впрочем, дача удерживала от эмиграции не только как признак хорошей устроенности в Союзе, как ценная недвижимость — были и менее прагматичные соображения или, скорее, чувства. Дача оказывалась самым сентиментализированным локусом на советской родине, тем, с чем жальче всего было (бы) расстаться: причиной могло быть право собственности и бóльшая сопричастность (свой отдельный дом, сами строили и (или) достраивали или выбирали — в отличие от даденной государством квартиры), своеобразие — в сравнении со стандартными городскими квартирами — и даже уникальность — в перспективе эмиграции (бытовало мнение, что дача — сугубо русское/советское явление, нигде такого не будет) и, наконец, природа. Официальная советская концепция отдыха на природе, согласно которой оный отдых должен пробуждать в гражданах любовь к родине и укреплять их патриотизм (об этом см. в следующей главке), — была не так далека от реальности, как можно подумать. Польская еврейка Эстер Гессен, уроженка Белостока, имевшая все основания ненавидеть вторую родину, не уехала ни в 1946-м, ни в 1956 году, когда выпускали польских граждан, по семейным обстоятельствам, но не стала уезжать и после перестройки, когда уже ничто ее отъезду не препятствовало — кроме любви к России, которую она напрямую увязывает со своей подмосковной дачей: «…Мы сделали приобретение, которому я не перестаю радоваться вот уже тридцать лет. В дачной подмосковной местности Шереметьевская, где мы много лет подряд снимали на лето дачу, мы купили часть дома с небольшим участком. Наша калитка выходит прямо в красивый лес, который тянется на много километров. Относительно недалеко находится Клязьминское водохранилище и река Клязьма с хорошими пляжами. <…> И Лена, уже шестой год живущая в США, говорит, что из всего оставшегося на старой родине она больше всего тоскует по шереметьевской даче. <…> Ну а для меня на Шереметьевке сосредоточилась вся моя любовь к родине, и, должно быть, именно поэтому я не хочу отсюда уезжать. Я написала „любовь к родине” и сама удивилась: какая любовь, если мне всю жизнь казалось, что я ненавижу эту страну и мечтаю выбраться отсюда?..» (Гессен 2014: 170–171).

 

«МЫ БЫЛИ ТУРИСТЫ СССР»

Беспредельно широка наша Советская страна. На две части света

раскинулась она, занимая половину Европы и треть Азии. <…> Нет

в мире страны обширнее, могущественнее и прекраснее нашей

родины. <…> А знаешь ли ты ее, свою родину, хотя бы в пределах

своего района, края, где ты родился и вырос? Знаешь ли ты, как

и когда возникли твой город и село? Знаешь ли ты природные

богатства своего района, его промышленность, сельское хозяйство,

перспективы их развития по плану пятилетки? Знакомы ли тебе

места, связанные с жизнью великих людей нашей родины? <…>

Лучший путь познания родины — это путешествия, экскурсии,

походы по родному краю.

(Книга вожатого 1951: 195–196)

 

Туристские путешествия в настоящее время стали одной из

наиболее популярных форм отдыха советских граждан. Ежегодно

десятки миллионов людей самых разных возрастов отправляются

в путь ради того, чтобы увидеть новые края, на автобусах

и теплоходах, пешком и на лыжах, в автомобилях и на велосипедах.

(Долженко 1988: 126)

 

Туризм во всех своих ипостасях (поездки и походы) был одним из советских досуговых «официальных проектов» (Koenker 2003: 659). Как видно из цитат, вынесенных в эпиграф, ожидалось, что туризм будет способствовать оздоровлению населения, а главное — воспитанию гражданства и патриотизма — «конструированию советской идентичности» и «правильному восприятию социалистической родины» (Gorsuch 2003: 761). В частности, патриотизм призваны были воспитывать походы «по местам жизни и деятельности вождей революции», «по следам Великой Отечественной войны», «походы в далекое прошлое своего края» (Книга вожатого 1951: 198–200). Издавалось огромное количество туристической литературы, содержавшей наряду с маршрутами и прочей полезной информацией обязательные дидактические пассажи о пользе туризма, например: «Очень важно хорошо знать весь свой дом, а не один его уголок. <…> Для того и дана дорога, чтобы не дремала душа, ярче проявилось в человеке то высокое чувство, которое зовется патриотизмом» (Абсалимов, Семар 1974: 3). Причем подобный пафос в публикациях 1950–1970-х годов — это уже риторический рудимент гораздо более жесткой политической ангажированности советского туризма в довоенный период, когда от организаций «пролетарского туризма», периодических изданий и собственно туристических групп требовалось «крепить оборону» и «бороться с религией», осведомлять ОГПУ о настроениях на местах и пропагандировать там же коллективизацию и выполнение пятилетних планов, выкорчевывать аполитичность и оппортунизм, служить «рупором классовой борьбы» и «рычагом повышения культурного уровня масс» (Усыскин 2000: 100–122; Орлов, Юрчикова 2010: 19–32, 106–150).

Проект был вполне успешен; советская статистика фиксировала быстрый прогресс и называла гигантские цифры: «Сразу после войны в СССР было лишь 15 официальных туристических маршрутов, к 1970 году их было более тысячи. В 1970 году около 50 миллионов человек участвовали в походах или экскурсиях по стране, к 1972-му число выросло до 74 миллионов, составив почти треть всего населения» (Riordan 1982: 68). При всей этой оптимистической картине, свидетельствующей о массовости туризма, в наших источниках неизменно чувствуется отношение к самостоятельному туризму — как поездкам, так и походам — как к отдыху «не для всех», по-своему элитарному — не в том смысле, в каком элитарен отдых в лучших санаториях Крыма и Кавказа, когда играет роль официальный статус человека, а «внутренне» элитарному — отдыху определенного круга, с высокими интеллектуальными, духовными и социальными запросами, к каковому информанты хотели бы принадлежать или, по их мнению, принадлежат, что и подчеркивают.

В рассказах о детстве походы — частая тема, практически обязательный элемент счастливого пионерского (а до того — спартаковского) детства (Вайсман 1997; Гавсюк 1998; Бендерский 2002; Казаровицкий 2000 и др.), лучшая часть программы географических, зоологических, спортивных и собственно туристических школьных кружков (Елизаветский 1999; Кагосова б.д. и др.), что сочетается со статистическими данными, свидетельствами архивных документов и прессы о том, что массовый туризм в Советском Союзе начинался с молодежи: инициатором массового туризма в 1926–1927 годах стал комсомол (Усыскин 2000: 100–106; Орлов, Юрчикова 2010: 42–50), а перед войной туризм еще помолодел, захватив школы, и, например, 1940 год был годом «массового похода школьников» (Усыскин 2000: 139). Но при этом в воспоминаниях о взрослой жизни самостоятельный туризм встречается редко и несет специальную смысловую нагрузку, определенным образом свидетельствуя о натуре туристов, например: «Мы с супругом любили путешествовать — мы люди творческие» (Кагосова б.д.).

Походы были и воспринимались как — не исключительно, но в том числе, а то и прежде всего — досуг академической, интеллектуальной элиты, видевшей в походах как оздоровительную практику, эффективно поддерживающую умственную деятельность («В здоровом теле работоспособный мозг!» (Карпель 2009: 172)), так и социализацию и психологический опыт преодоления трудностей и удаления от цивилизации:

«Мы постоянно ходили в походы просто потому, что очень хотелось на природу и очень хорошо было в своей компании. А кроме того, в туризме есть большое удовольствие и интерес в том, чтобы преодолевать физические трудности — идти вверх, в гору, на перевал, и то, что я это сделал, — это хорошо: я смог, я преодолел себя. Мы ходили в дикие походы — в диких походах вы отрываетесь от цивилизации. <…> Была традиция, что университетские люди лето проводят в походах. Кто-то, возможно, часть лета проводил с семьей, с детьми, на даче, но другую часть — обязательно в походах. Походы были очень важной частью жизни. <…> В походы ходили очень многие. <…> Некоторые в горы, некоторые в тайгу. Другая школа — водники, ходили на байдарках. <…> Это культура университета» (Введенская 2014).

В доступных нам еврейских интервью и мемуарах подобной четкой рефлексии (можно даже сказать — кредо) походника не обнаружилось, но встречаются, разумеется, простые упоминания о своем походном опыте из уст представителей академической среды (например, «несколько раз мы вместе с его друзьями-физиками… ходили в горные походы, это одно из самых приятных воспоминаний моей жизни» (Кон 2008: 62)). Примечателен рассказ со стороны — человека, находившегося вне этого круга, но разово причастившегося подобной культуры — походной и заодно музыкальной, бардовской; информантка воспринимает эту культуру как элитарную, отзываясь о ней и о продуцирующей ее столичной «передовой» среде с очевидным восхищением:

«Это была очень интересная семья, у них были интересные друзья, это были люди все высоко интеллектуальные и очень живые такие, которые вообще все время обретались в кругах на „переднем крае”, это были шестидесятники в полном смысле этого слова. У них друзья были в Москве, они всегда знали все: и как только появлялись какие-то первые бардовские песни. У них еще были эти магнитофоны пленочные такие, круглые бобины, и они всегда из Москвы привозили бардовские песни, все эти песни пелись у них на застольях: на днях рождения, Новых годах и всех таких мероприятиях. Они занимались туризмом, и пешим туризмом (они пару раз брали меня с собой), они на байдарках ездили, тоже один раз брали меня с собой… однажды мы с ними ездили на Север: были на Соловках и на Кижах, в этих краях, то есть это был… очень передовой отряд молодежи» (Буниковская 2003).

Туризм — как более продвинутый, более активный, более самостоятельный и интересный отдых — противопоставляется праздному и однообразному курортному и дачному: «Дачки у нас, слава Богу, не было. <…> Мы очень любили отпуск проводить в туристических поездках» (Хацет 2001; также: Зельбет 2004); более развернуто это противопоставление выражено у нашего нееврейского информанта — настоящего адепта походной культуры: «Путевочный, пляжный отдых — это, я думаю, просто очень скучно. Это совсем другой способ, совсем другие люди. Мы с гор спускались, например, на кавказское побережье. Там 2-3 дня побудешь, но больше уже не хочется» (Введенская 2014).

Самостоятельный туризм, дававший реализоваться любознательности, противопоставляется организованному туризму, культурный уровень которого зачастую низок, так как преобладают консюмеристские запросы большинства. В следующем примере информантка рассказывает, как преодолевала многочисленные трудности ради того, чтобы посещать те места, которые хотела, и при этом настойчиво подчеркивает свою чуждость филистерству с его шопингом, посещением ресторанов, налаживанием и использованием полезных связей, утверждает свою культурность на фоне бескультурия других туристов:

«Хобби мое было… туризм, я очень любила смотреть новые места. <…> С туристской конторой на Владимирской я никогда не имела дела — там нужен был блат, а это не для меня. Я просто раньше времени писала в то место, откуда начинался интересующий меня маршрут… и никогда мне не отказывали. <…> Всюду, где можно было ходить ножками по своей стране — тогда еще была страна, — я ходила. Но это было очень тяжело, потому что в гостинице говорили, что мест нет, ночевать приходилось на лавках, на улице. Зато я смотрела то, что я хотела. И было это очень трудно. Я не успевала ни есть, ни спать. Очень трудно было. Но группы туристские я не любила, потому что из группы пять человек хотят смотреть достопримечательности, ради которых приехали, а 30 человек говорят: „Какая разница, камни везде одинаковые, лучше по магазинам”. И нам говорили — для пяти человек у нас нет автобуса. <…> Я ж тоже ходила по музеям, а не по ресторанам и магазинам. <…>

Почему вокруг меня говорят, что какое-то отличие иконы XVI века и иконы XIV века от иконы ХХ века? <…> Надо ж понять, чем отличаются. Я бесконечно хожу на них смотрю и считаю, что они все одинаковые. Так чем я отличаюсь от туристки из Комсомольска-на-Амуре, которая считала, что все камни одинаковы — хоть ХХ век, хоть IX век, чем я от нее отличаюсь?!» (Лидская 2002).

Свободу передвижения и определенную независимость обеспечивал личный автомобиль, и число таковых постепенно росло — начиная с хрущевской кампании по обеспечению всех желающих дешевыми «горбатыми» запорожцами, доступными без особых очередей, и заканчивая оптимистическими обещаниями к середине 1980-х годов обеспечить автомобилем каждую пятую семью. В отличие от одиночного отдыха по путевке (человек получал индивидуальную путевку и ехал в группе, которую не выбирал) и походного в дружеских компаниях автотуризм чаще был отдыхом семейным — ездили с супругами и детьми (Гаузнер 2003; Розенштейн 1996; Перельмутер 2000). Иногда само приобретение автомобиля было обусловлено мечтой о независимом туризме, о бегстве от системы, рутины и общества: «Кабаков купил эту тарантайку, потому что хотел путешествовать на машине, поехать с другом в Крым. Путешествие, свобода» (Мочалова 2012). Исследователи на разнообразных — как советских, так и восточноевропейских — примерах 1960–1980-х годов отмечают эту накопившуюся усталость от социалистической регламентации, идеологии, коллективизма и «растущее стремление „убраться от всего от этого” вместо того чтобы „собраться вместе”» (Riordan 1982: 70; см. также: Socialist Escapes 2013).

Походы в особенности предоставляли прекрасную возможность «убраться от всего от этого» и свободно говорить, не опасаясь нежеланных ушей. Конспиративная функция прогулок на природе хорошо освещена в следующем рассказе, где походы изображены как излюбленная практика еврейского «высшего общества», еврейской интеллигенции, привыкшей вести в горах неподцензурные политические разговоры; речь, правда, о до/внесоветской ситуации — Закарпатье 1930-х годов:

«Вот мой отец любил ходить на лыжах со своими друзьями. <…> Все евреи ходили на лыжах с отцом. И все друзья отца. И молодежь. Было общество „Любители природы”. Когда мне было около 12 лет, некоторые евреи города Ужгорода, интеллигенция, имели такую привычку ходить вместе на природу. И там на природе я, 12–13-летний мальчик, услышал те разговоры, какие шли между определенным обществом, высшим обществом евреев, [об] их отношении к Чехословакии, к венгерскому правительству и Венгрии того времени, и отношении к той перспективе, которая была очень темной. <…> С нами были знакомые, которые были в обществе „Бейтар”. С нами ходили люди из Бейтара, евреи из культурных организаций, вот эти все люди выходили на карпатскую природу. Это красивейшая природа в мире. И встречались во время похода, и шли беседы. Что не было никогда легко евреям на Закарпатье. Никогда. <…> В лесу шла беседа политическая. Понимали, что нас ждет тяжелое время» (Найман 2003).

Ту же конспиративную роль выход на природу играл для позднесоветских подпольных учителей иврита:

«…Стало ясно, что так уж совсем расслабляться и собираться на берегу моря, чтобы учить иврит, не стоит. То есть можно попробовать, но вопрос только в том, кто именно в следующий раз получит 15 суток. И мы начали искать другие формы, а именно решили делать байдарочные походы. И летом 1981 и 1982 годов мы группой шесть-семь человек брали байдарки и по спокойной реке куда-нибудь плыли. День плыли, день отдыхали. Преимущество заключалось в том, что если за тобой кто-то „походничал”, его сразу было видно. Кроме того, это было не так нагло, и меньше интересовало органы» (Эдельштейн 2014).

Во многих рассказах туризм сопрягается с культурными интересами. Одна информантка, например, путешествовала по следам князя Игоря: «поехала на Новгород-Северский, оттуда, там Путивль недалеко, где Ярославна плакала», — и, вполне в соответствии с надеждой советских путеводителей, это подкрепляло ее патриотизм («и мне как-то это было дорого, вы понимаете?» (Перельмутер 2000)). Причем это не случайная ремарка — рассказ про туризм встроен в более обширный нарратив информантки о любви к родине (Украине и России) и большей принадлежности к русской культуре, чем к еврейству:

«Знаете, может быть, это нехорошо, я еврейка, я еврейских законов от родителей не знаю. <…> Это моя родина… и я преклоняюсь перед своей матушкой-Россией. <…> Я преклоняюсь перед очень многим, у меня вот и куча памятников всяких. <…> И я, в общем, родину свою не хочу менять. Это моя родина, и вот так вот я чувствую. И вот я говорила даже со своими, что мне бы надо было бы русской родиться, потому что я, ну, не была религиозной. Наверное, мы никто не были, уж не знаю. <…> Так в Израиль это что? Так что за эта еврейка, скажите? <…> А я говорю: я свою родину не знаю, не нужна мне заграница. И я, значит, на своей машине, у меня очень много до сих пор… туристской литературы» (там же).

Таким образом, не только в официальных прескрипциях, но и в подлинной человеческой рефлексии туризм оказывается заметно идеологизирован. Другой информант рассказывает о походах в контексте «окультуривания» своей семьи: «Если летом получалась какая-то возможность, то мы выезжали на турбазы всегда. <…> Весь южный берег Крыма мы объездили и сфотографировали. <…> Натан [сын] уже ходил в пешие походы. Я старался привить сыну, жене, себе любовь к природе и прекрасному. Много читали, выписывали много журналов и друзья у нас были интересные» (Гонопольский 2003). Частный дискурс здесь вторит официальному, увязывавшему туризм с определенной «культурной искушенностью», более высоким статусом и интеллектуальными запросами (Gorsuch 2003: 782). И как «для государства туризм был ритуалом самоутверждения, предлагающим способ… сосредоточить граждан на преимуществах советской системы… предлагая надежду на то, что послевоенная жизнь будет улучшаться» (Ibid.: 785), так же и на уровне микрокосма — для советских евреев туризм, как и регулярный путевочный отдых или обладание дачей, был способом самоутверждения как советских граждан: в случае с путевками и дачей — признанных и хорошо устроенных материально, в случае с туризмом — культурных, знающих и любящих свою советскую родину. Это могло служить весомым аргументом в реальных конфликтах, а скорее — в воображаемых спорах с внутренним антисемитом, указующим, что здесь им не место.

Походный туризм в интерпретации предыдущего информанта имеет еще одну функцию — педагогическую: он воспитывает характер:

«Я его [сына] научил плавать, нырять, он очень рано познал море. А потом я разрешал ему ходить на море самостоятельно. Потом уже на первых курсах института он с товарищами ездил в Подмосковье на лыжные базы. <…> Эти походы не только здесь, но и до Крыма, Кавказа, до Турции, Болгарии. И это совсем не просто быть ночью в открытом море и отвечать не только за себя, но и за команду. Вырабатывает характер» (Гонопольский 2003).

Подобные рассуждения, разумеется, неоригинальны, в частности, они соответствуют мнению о пользе туризма советской дидактической литературы, например: «Несомненно, в походах встретятся и трудности. Преодоление их поможет спаять крепкий коллектив, закалить волю ребят, воспитать дисциплину, выносливость, привить им крепкое чувство товарищества» (Книга вожатого 1951: 196). Или: «В походах рождается дружба, крепнет чувство товарищества. В походах туристы… учатся преодолевать трудности, укрепляют волю. <…> Все эти качества помогают жить и трудиться. Особенно они необходимы для подрастающего поколения, для молодежи» (Попадейкин, Струков 1972: 8). Но есть и специфически еврейская история становления юношеского характера, травмированного Холокостом и его последствиями[5], — туризм помог рассказчику стать нормальным советским человеком, «не хуже других»:

«Мне уже было десять лет, а я никогда не учился в школе. В гетто папа и Тамара учили меня читать и писать. <…> Директор сначала предложил взять меня в первый класс. Но мама сказала, что надо мной же все будут смеяться, что я такой большой, буду сидеть в первом классе. И она уговорила директора взять меня в третий класс. С одной стороны, она правильно поступила, но с другой стороны — не совсем. Первый диктант, который я написал, имел 262 ошибки. Это был сплошной красный листик. Я не знал прописных букв, я писал печатными. Я не успевал писать под диктовку. Все пять лет, что я учился до седьмого класса, я ужасно мучился. Школа была для меня продолжением концлагеря. <…> В пятом классе стал заниматься спортом, спортивным туризмом, и это меня немножко стимулировало. А то я всегда был в арьергарде, отстающим мальчиком. <…> [В техникуме] я почувствовал себя увереннее. Я продолжал заниматься спортивным туризмом. И, хотя учеба на первых курсах давалась мне по-прежнему тяжело, я начал изживать свои комплексы. <…> Ходил в туристические походы. Организовал секцию спортивного туризма. Ходили в походы по Крыму. Ко мне начали тянуться ребята. <…> Начал выбиваться в лидеры. Произошло становление характера» (Гольдман 2002).

 

«И НЕ ТОЛЬКО ДОСУГ, А ДАЖЕ В ЧИСТО БЫТОВОМ ПЛАНЕ»

 

Вышивание относится к числу тех видов досуга, в которых

приятное сочетается с полезным. Включен радиоприемник.

Исполняются произведения Чайковского, или передается

интересная информация. А тем временем проворные руки почти

машинально создают красивые и очень полезные вещи: скатерти,

занавески, наволочки, полотенца, салфетки и т.п. [Вышивание] дает

одновременно и ощущение отдыха, и трудовое удовлетворение.

Многие утверждают, что во время вышивания «хорошо думается»,

что оно успокаивает нервы. (Полезные советы 1959: 203)

 

Многие ребята любят играть в шахматы. Это интересное

и полезное занятие. Оно учит логически думать и рассуждать,

развивает находчивость, усидчивость, упорство в достижении цели.

(Книга вожатого 1951: 190)

 

Собирание почтовых марок — филателия — один из наиболее

распространенных видов коллекционирования. Им увлекаются

не только дети, но и взрослые. <…> Выпуск каждой марки или

серии марок бывает приурочен к тому или иному событию

в жизни страны, к юбилейной дате. <…> Марки показывают жизнь

страны — с ее великими стройками, историческими памятниками,

достопримечательностями. (Полезные советы 1959: 219)

 

Можно с уверенностью сказать, что ни одна страна в мире не знает

столь высоких тиражей, какими издаются книги в Советском

Союзе. Хорошая книга — наш друг и учитель. Из нее мы узнаем

о прошлом и настоящем человечества, о нашей Родине и лучших

ее людях. <…> Чтение — любимый вид досуга очень многих людей.

<…> Немалое удовлетворение дает и комплектование личной

библиотеки, систематизация книг, уход за ними.

(Полезные советы 1959: 197)

 

Разнообразие форм повседневного досуга и хобби, с той или иной частотой и подробностью упоминаемых в наших источниках, довольно велико: от спиритических сеансов и театральной самодеятельности до рыбалки и разведения голубей, от гребли, футбола и шахмат до фотографии, коллекционирования, чтения, вязания и вышивания. В некоторых случаях можно с осторожностью говорить о хронологической привязке; например, спиритизм, наследуя позднеимперской моде, присутствует в относительно ранний советский период, до смерти Сталина, и, как уже отмечалось исследователями (Адоньева 2001: 68; Панченко 2005: 538), иллюстрирует советскую пушкиноманию — «чаще всего вызывали дух Пушкина, Ленина, Есенина» (Зайцева 2008: 71). Хотя выборка не очень велика, можно говорить и о гендерной дифференциации, вполне ожидаемой: женщины больше рассказывают о рукоделии, чтении и разных видах коллективного досуга вроде дружеских вечеринок или посещения театра и концертов, мужчины — о хобби, более ориентированных на достижение, например о собирании коллекций, и о совместном досуге, подразумевающем состязание и победу (спортивные игры).

Далее мы сосредоточимся не на тех или иных досуговых практиках как таковых, но на рефлексии и особенностях говорения о хобби и досуге. Первейшая такая особенность — это обязательная диалектика полезного и приятного, или необходимости и свободы, или труда и творчества. Эта особенность проистекает или по крайней мере совпадает с характером описания разнообразных занятий в советских журналах вроде «Науки и жизни» или руководствах по, собственно, жизни, претендующих на то, чтобы полностью описать идеальное бытие нового человека — от мыслей до кончиков ботинок, вроде «Полезных советов», показательные цитаты из которых вынесены в эпиграф: «приятное сочетается с полезным», «и ощущение отдыха, и трудовое удовлетворение», «интересное и полезное занятие». Если «приятное» и «интересное», будучи все-таки относимо к сфере приватного, обходится без определения, то «полезное», напротив, расписывается достаточно подробно. Польза может лежать как в плоскости личностного роста («учит логически думать, развивает усидчивость», «мы узнаем о прошлом и настоящем человечества»), так и в плоскости материальной — плоскости хозяйствования («проворные руки создают красивые и очень полезные вещи»). «Полезные» хобби второго типа оказываются гибридом творчества и стратегии выживания — в советском обществе тотального дефицита, безденежья и перманентного ремонта всего — не только собственно квартиры, но и любых вещей (Герасимова, Чуйкина 2004). И адепту подобного «ремонтного» хобби важно подчеркнуть и то и другое — и вынужденность, и свободу выбора, фантазию, удовольствие: и то, что не просто тратил время, а трудился на благо семьи и хозяйства, и то, что не примитивно и жалко выкручивался — припертый к стенке дефицитом и безденежьем, а творил, экспериментировал:

«Три-четыре года службы прибавляли к нашему бюджету не более 10-20 рублей. Вот тут-то и пригодилось умение делать все своими руками: обновление и пошив одежды из очень дешевой ткани или из старья подаренного кем-то, ремонт квартиры, осуществление идей с различными полочками, шкафчиками и т.д. Даже подарки друзьям изготавливали сами.

<…>

Долгие годы я стригла не только своих друзей, но и друзей своих друзей, просто знакомых, а иногда — и не очень. Но главным я считаю то, что научилась стричь саму себя и, как ни парадоксально, происходило это не столько из экономии, сколько из желания видеть себя такой, какой я хочу себя видеть. Это заставляло все время что-то выдумывать. Не найдя в продаже, естественно, розового гуталина, я решила сварить его из белого с добавлением губной помады. <…> Мой „творческий” процесс по поводу гуталина был основан на практике „варки” губной помады. Смешивая остатки разных помад с добавлением туда подходящих цветов театрального грима, создавала необходимый редкий цвет, а уж „система размещения” этой массы в освобожденном „бывшем” тюбике — метод проб и ошибок.

<…>

Очень много времени уходит на изготовление нового гардероба из старой одежды для быстро подрастающего Миши, да и для меня тоже. <…> Рука не поднимается выбрасывать старье, поэтому фантазия толкает на творчество из всякого, уже точно никому не нужного барахла. В этом есть и доля удовольствия.

<…>

Тогда еще трудно было представить, что это [аппликация по коже и замше] станет как бы моей второй профессией, захватит и увлечет так, как не увлекало ни одно из моих начинаний. <…> Я еще не могла осознать, что получилось направление, не похожее ни на какое другое — оригинальное, тогда еще никем не освоенное. Было очевидно, что это любовь. И на всю жизнь» (Мирчевская 2006: 106, 73–74, 119, 139–140).

<…>

Еще одним компонентом описания полезного хобби становится спрос на его продукты со стороны близких и не только близких, социальное признание, которое может проявляться и обратным образом — через зависть, которая тоже воспринимается как признак успеха:

«Получаются симпатичные домашние тапочки, варежки-хваталки, сувениры на дни рождения друзьям и родственникам. Их ведь, то есть друзей и родственников, много, а денег — гораздо меньше. Путь из коридора на кухню — выставка этих ярких поделок, которые постоянно обновляются, так как каждый гость облюбовывает что-нибудь для себя.

<…>

Появились скрытые „завистники”. Меня эта деятельность [аппликация по коже] как-то выделяла и приподнимала над моим профессиональным „происхождением”. Впоследствии сталкивалась с завистью и ее проявлениями все чаще и чаще и чем лучше что-то получалось, тем больше чувствовала „мышиную возню” вокруг» (там же: 119, 140).

Та же мемуаристка, столь любившая различные рукодельные хобби, демонстрирует заданное идеалами конструктивистов и продолженное полезными советами «общества ремонта» субъектно-субъектное отношение к вещам — не как к товару, но как к товарищу (Деготь 2000) — вплоть до риторического одушевления той же одежды, с которой у нее складываются напряженные эмоциональные (взаимо)отношения:

«Дома повесила пальто на дверь напротив тахты и каждый раз, ложась спать, рассматривала свое сокровище вплоть до „ухода в сон”. И вдруг замечаю, что правая часть воротника с отворотом совсем не похожа на их левое подобие. Никакой симметрии. Все! Это пальто уже не могу любить, а значит — и носить. <…> Не узнаю своего роскошного „нового” пальтеца, но носить его все равно не желаю. Я его никогда больше не полюблю, так как, очевидно, была „им” обманута в самых лучших своих чувствах и этого не смогла ему простить» (Мирчевская 2006: 138).

Как в «Дневнике» Мирчевской, так и в ряде интервью рассказ о хобби или досуге призван демонстрировать разностороннесть человека — его талантов и интересов, нестандартный, «творческий», подход к жизни:

«Мы с супругом любили путешествовать, мы люди творческие, и все праздники, которые мы проводили с нашими друзьями, они у нас не выливались просто в застолье, всякое празднество носило всегда какой-то элемент творчества, и это всегда было весело и интересно» (Кагосова б.д.).

«А мой муж, Фимочка, был тоже всесторонне. Он был не только инженером, он был и шахматистом, и в шашки играл, в чемпионатах участвовал, и книги писал, и преподавал, помимо основной работы, что он был начальник управления, технического управления. А когда он пошел на пенсию, у него было хобби такое: он очень увлекался искусством, и он рисовал маслом, вся квартира у нас была в его картинах. Это было удовольствие просто» (Млоток 2002).

Еще одна причина для гордости — альтернативная самореализация, жизненный успех, достигнутый вне обычной карьеры и вне официальной системы, иными словами — реализация приватной жизни, удачный эскапизм от быта, среды, государства:

– Много ли вы читали книг, газет? Ходили ли в театры, на концерты, кино, выставки?

– Конечно. Настоящая, полноценная жизнь была. И читалось много газет, и читалось много книг, несмотря на сильную занятость. И в театры умудрялись ходить… в кино бегали (Геллер 2003).

«Эмоциональная сторона, духовная среда была насыщена, наполняла благодаря искусству. Я не ограничил себя одной только работой, не дал себе увязнуть в рутинных повседневных заботах, я большую часть своей жизни, свое свободное время тратил, чтобы пойти в театр, кино, на концерт» (Кернаценский б.д.).

«Это [самодеятельный театр] была… отдушина, ну, желание чем-то интересным заняться. Вообще все, что происходило в моей личной жизни и в жизни друзей, моей сестры и так далее, это было не благодаря системе, а вопреки, я повторю, вопреки. Вопреки давлению, вопреки трудностям» (Улик б.д.).

Многие хобби предполагают те или иные достижения, помогающие самоутверждаться; одним из таких хобби выступает коллекционирование, позволяющее без чрезмерных усилий, особых вложений или талантов приобрести ценимое в определенном контексте достояние и, соответственно, статус. В упоминаниях о коллекциях марок, монет, минералов, репродукций картин, орденов и медалей, пистолетов звучит гордость за свои достижения («у меня была очень богатая коллекция» (Елизаветский 1999)), а также за социальное признание этих достижений («у дяди был в обществе филателистов, по-моему, первой десятки номер членского билета» (Каган Г.И. 2004)). Практически все встречающиеся в наших источниках коллекционеры — мужчины, собиравшие что-либо в детстве или в зрелом возрасте, что совпадает с наблюдением Ж. Бодрийяра о том, что коллекционирование — «страсть» предпубертатная, а потом «чаще всего бывает у мужчин в возрасте после сорока лет» (Бодрийяр 2001: 97). Тот же автор характеризует коллекционирование как «игру обладания»:

«…Предметы нашего быта в самом деле суть предметы страсти — страсти частной собственности, по своей аффективной нагрузке ничуть не уступающей другим людским страстям; такая бытовая страсть нередко преобладает над всеми прочими, а то и царит в одиночестве, в отсутствие всех прочих. <…> В этом смысле в определенный момент вещи, помимо своего практического использования, становятся еще и чем-то иным, глубинно соотнесенным с субъектом; это не просто неподатливое материальное тело, но и некая психическая оболочка, в которой я царю, вещь, которую я наполняю своим смыслом, своей собственностью, своей страстью. <…> У каждой вещи, стало быть, две функции: одна — быть используемой, другая — быть обладаемой» (там же).

Такое отношение коллекционера к предметам коллекционирования, освобождающее последние от их практической функции, перекликается с описанным выше «субъектным» отношением к вещам советского человека, который чинит вещи, использует их по второму кругу не по прямому назначению и просто не может выкинуть «старых друзей» и бесконечно хранит их на балконе. Из этих двух отношений, возможно, рождаются советские жанры коллекционирования бытовых предметов: спичечных коробков и другого рода коробочек, фантиков, пакетиков и др. Истоки специфического советского «вещизма» — тотальный дефицит и крайне ограниченная частная собственность — возможно, укрепляют описанную Бодрийяром страсть к обладанию вещью; они же, если транспонировать их в другую сферу, порождают интеллектуальное коллекционирование и интеллектуальные же хобби в классическом для советского быта жанре «сделай сам». Экономически обусловленный дефицит всего, в том числе книг и прессы, а также детерминированный цензурой дефицит печатных изданий и вообще информации по целому ряду тем стимулировал коллекционирование «по теме» переписанных или перепечатанных фрагментов чужих и (или) библиотечных книг, вырезок из газет, листочков отрывного календаря и проч., а также компиляцию полученных таким образом сведений в единые папки и толстые тетради (с наклеенными трофеями), а то и самописные тексты. Тема при этом не обязана была быть запретной; например: «Он вспомнил памятник Барклаю де Толли, который в Тарту. И эта личность очень его заинтересовала. У него хобби было такое» (Хансон 2005). Это хобби не было оригинальным творчеством, смысл же виделся во множенье труднодоступных сущностей или создании новой — пусть не оригинальной, но добротной — в отсутствие таковой (скажем, книги) в магазинах, как в случае с любым предметом одежды или домашнего обихода.

Возвращаясь к классическим видам коллекционирования, вроде филателии, вспомним, что согласно официальной концепции этого хобби его суть состояла не столько в собирании материальных объектов — марок, сколько в познании того, что на них изображено: «великих строек, исторических памятников, достопримечательностей», то есть, опять же, в воспитании патриотизма. Как турист из своих походов, так филателист из своих марок выносит знание о достижениях своей страны и гордится ими. По этой же логике — узнавать и гордиться — происходит вынесенное в заглавие нашей статьи «коллекционирование евреев». Об этом нематериальном коллекционировании речь пойдет в следующей главке, а эту закончит рассказ об уникальной — по времени, месту и принципу собирания — еврейской коллекции предметов искусства: изобразительного и ритуального, о хобби, ставшем делом жизни. На протяжении четырех десятков лет человек искал и покупал предметы по принципу их еврейского провенанса — те, что ранее принадлежали евреям, а в годы войны или после нее попали к нееврейским хозяевам, — и собрал коллекцию из 180 предметов:

«[Дядя] в этом мире антисемитизма чувствовал свою миссию перед еврейством. <…> Он понимал, что погибли люди, но что-то должно остаться. И он собирал предметы еврейского искусства. Он собирал картины, скульптуры, ритуальные вещи. Трудно передать подвиг этого человека, потому что это все хранилось в квартире из двух комнат, потом они получили в году 1966 трехкомнатную квартиру на Нивках. Три маленькие отдельные комнаты. В этой квартире не было места, все стены были завешаны картинами. Кроме того, что это было физически сложно, это было страшно морально. Тетя была противником этого. Тетя была чистюля, ей было сложно убирать. Кроме того, она боялась за свою семью, она боялась потерять дядю, что будет нанесен вред детям. Дядя один против всех собирал это все. Он хорошо зарабатывал, что-то он, возможно, менял. Это был мужественный поступок. В нем было желание сохранить что-то от тех уничтоженных людей. Он рассуждал так. Продают люди русские. Оно к ним попало. Он расспрашивал. Оказывалось, что до них тут жили евреи. Каждая вещь имела свою историю» (Миневич б.д.).

После смерти коллекционера — Исаака Мееровича Миневича — в 1983 году коллекция, вероятно, было продана его женой, так или иначе — пропала и сохранилась лишь на слайдах и в описании — в дневнике самого коллекционера (Веретенникова 2007).

 

«Я ЕЩЕ ПРОДОЛЖАЛ РАБОТАТЬ И УЖЕ НАЧАЛ ИНТЕРЕСОВАТЬСЯ ЕВРЕЙСКИМ ВОПРОСОМ И ПРОШЛЫМ»

В постперестроечное время — с легитимацией национального и религиозного и с появлением еврейских структур, предлагающих различные — религиозные, развлекательные, образовательные, оздоровительные — программы с целью вовлечь как можно больше участников и в том или ином виде возродить общинную жизнь, у пожилых советских евреев образуется национально-культурно окрашенный, организованный, коллективный досуг. Информанты упоминают концерты, праздники, лекции по еврейской истории и традиции, языковые курсы, собрания ветеранов войны и жертв геноцида. Для этих людей эпоха еврейского возрождения совпала с их личной пенсионной эпохой, куда предлагаемая еврейская досуговая продукция — бесплатная, иногда даже включающая кормление и материальную помощь, и удобно организованная (уведомления по телефону, иногда даже трансфер до места проведения мероприятия) — удачно вписалась, заменив традиционный культурный досуг (театр, кино, концерты), труднодоступный в силу дороговизны или необходимости предпринимать усилия по его организации (узнавать программу, покупать билеты). Кроме того, организованный еврейский досуг пришелся очень кстати, заняв избыток свободного времени, образовавшийся у вышедших на пенсию, и компенсировав им дефицит общения, сократившегося после ухода из рабочего коллектива, эмиграции или смерти друзей и родственников. Об общении как главной мотивации участия в еврейских мероприятиях говорят преимущественно женщины: «Для меня главная проблема — это одиночество. Может быть, моя активная жизнь в Хеседе… определяется именно желанием заполнить свою жизнь содержанием каким-то» (Коротина 2002); «Я ведь городской человек, я хочу развития, я хочу почитать, я хочу пообщаться с такими людьми, которые более или менее развиты, о той или иной книге поделиться, о той или иной статье в газете» (Гольдбаум 1997). Наконец, еврейские программы помогали им оправиться от травмы «выброшенности за борт» — потери профессионального и понижения социального статуса, усугубленной глобальными переменами в стране и обществе, — возвращали ощущение востребованности и возможность самореализации: «Я много чего потеряла с этой перестройкой. Я потеряла самое главное: ощущение важности своей и нужности. Если б не Хесед, я б так и не знаю, где и пребывала бы, в каком состоянии» (Геллер 2003). При том что существенная часть нового еврейского досуга состояла в праздновании религиозных праздников и обучении традициям, участвовали в этом люди, «далекие от всего религиозного» (Синеокая 2004) или разделяющие религиозность и соблюдение традиций (Спивак 2003). Возвращения к истокам, замыкания круга (детство в религиозном доме бабушки и дедушки — советская атеистическая юность и зрелость — традиционный образ жизни в старости) не случилось, еврейское возродилось в другом статусе, на другом уровне, в другом секторе жизни, став не обязательной частью ежедневной рутины и домашнего уклада, не стержнем жизни, а факультативным времяпрепровождением, формой досуга[6]. Например, праздники отмечались не в синагоге и затем дома, как происходило до разрушения традиционного уклада и как происходит в религиозных семьях, а в «общине», в «Хеседе», в «Теплом доме», как элемент «выходного» досуга, как светско-культурное мероприятие, банкет или концерт. Эту необязательность демонстрирует, например, такой диалог: «Но вы их [праздники] соблюдаете сами, Пейсах? — С удовольствием хожу на седер, с удовольствием» (Шлифер б.д.). Если же люди и посещали синагогу, то подходили к происходящему там, к синагогальной службе, с эстетическими критериями, по сути, с концертными мерками; например: «Что-то мне не нравится, какая-то суета там. Мне казалось, что прекрасное должно быть величаво. Какая-то суета, [много] чего-то такого, инородного» (Коротина 2002). Иные, сохранившие память о довоенном и даже дореволюционном местечке, прямо критикуют новую, досуговую, популярность синагоги, ничем не напоминающей прежний «храм»: «Теперь синагога в Москве „на горке” [на ул. Архипова], больше похожая на клуб или на гулянье, перестала быть храмом. <…> …никто не умеет читать, никто не молится… на праздники бывает много народа, все толпятся в переулке, это, скорее, место общения, чем молитвы» (Ершова 1991: 13–14).

Если индивидуальные причины приобщения к новому еврейскому досугу более или менее объяснены выше, то социальные его функции связаны не с возрождением религиозной общины, а с культивацией коллективной ностальгии по молодости, пусть тяжелой (фронт, оккупация), и трансляцией этой памяти следующим поколениям через рассказы о своем опыте («предложили выступить, рассказать, что со мной в оккупации делалось» (Гольдбаум 1997)), и с укреплением своего национального и социального группового статуса («когда начало еврейство… гордость появилась» (Спивак 2003)). Сходные функции отмечаются и в ином пенсионерском досуге, организованном по узкогрупповому принципу, например сборищах израильских пенсионеров, говорящих на идише (Gvion 2009).

В «возвращении» к еврейству, участии в предлагаемых программах особой корреляции с прежней жизнью не наблюдается. В новый еврейский досуг вовлекались как те, у кого в семье долго сохранялись обычаи, язык, национальное самосознание или кто сам еще в советское время «тянулся к корням», так и люди более ассимилированные и индифферентные к еврейскому, чья связь с еврейством проявлялась только в подверженности антисемитской дискриминации, то есть как изначально еврейски активная, так и еврейски пассивная публика. И в этом смысле новый еврейский досуг — как явление импортированное и организованное преимущественно сверху — не столь интересен, сколь самостоятельно придуманные и осуществляемые национально-культурные еврейские хобби позднесоветского периода.

Подобные хобби представляются чрезвычайно любопытным каналом индивидуального поиска и разработки с нуля национально-культурной идентичности на базе книг старых и труднодоступных или же совершенно легитимных подцензурных источников, читавшихся между строк или с прямо противоположными оценками. В результате люди создавали собственную еврейскую идентичность — не унаследованную (она строилась не на детских воспоминаниях и рассказах бабушки, а на печатном слове) и не импортированную (дело происходило до появления еврейских организаций и до или вне (полу)подпольных лекций «иностранных специалистов»). Подобно тому как иной отдых, досуг или хобби среди прочего (удовлетворения физических и духовных запросов) служили утверждению в социальном статусе, подкрепляли идентичность крепких середняков, живущих небогато, но «с достоинством», способных позволить себе регулярный отдых, или творческой интеллигенции, которая не «просто» веселилась с друзьями и «не столько из экономии» перешивала пальто на юбку, а делала все это с творческим оттенком, а также «выписывала все толстые журналы», «не пропускала» театральных премьер и играла не абы во что, а в шахматы, как «более привилегированная публика», — так же, даже гораздо более прямым путем, и еврейские хобби служили выработке в человеке еврейской идентичности, причем тоже «с достоинством» — «гордой» идентичности не жертв нацистского геноцида или советского антисемитизма, а нации с древнейшей историей, дававшей во всех поколениях знаменитых людей в самых разных областях.

Идентичность начинается с интереса. «Интерес» — ключевое слово в рассказах о чтении про евреев и подобных хобби, причем интерес этот может быть довольно отстраненным: «интересуюсь этой историей еврейской», «как их гоняют по всему миру» (Синеокая 2004). Евреи поначалу всегда «они» — потому что древние или потому что израильские, требуется погружение в предмет, чтобы начать отождествлять себя с теми, историческими, евреями и приобщиться к традиционному еврейскому дискурсу («как мы стояли у горы Синай», «как нас изгнали из Испании»)[7]. Для одних стимулом к появлению такого интереса стало образование государства Израиль или его победы в войнах:

«Когда в 48-м году Израиль получил государственность, так, наверное, все евреи получили какой-то импульс, напоминающий, что у них где-то глубоко находятся, и не совершенно уснули, а проснулись национальные корни» (Лимонник б.д.).

«Особенно мое самосознание, видимо, проявилось, я стал больше задумываться о том, что я еврей, — это после 48-го года, когда возникло государство Израиль. И гордость за то, что я еврей, я почувствовал в 1967 году» (Левин 1996).

Для других, в том числе младшего поколения, — таким моментом был выход на пенсию и появление свободного времени для чтения. Читали с большим энтузиазмом («газеты, книги, это все я, это мое хобби!» (Гольдбаум 1997)) совершенно разные источники о евреях — от мемуаров Голды Меир до Библии, причем понимали их анахронистично и вообще довольно своеобразно, интерпретируя прочитанное в атеистических терминах и делая акценты по собственному разумению, а не по традиционному трафарету:

«А потом уже, когда я пошла на пенсию, впервые я стала читать Библию, потом я очень много читала и читаю сейчас и художественную, и серьезную литературу, и интерпретацию Библии, очень интересную, и про Сион. Как Моисей взошел на гору, а Бог обиделся на него и сказал: „Ты не войдешь!” (я уже забыла в какую страну), потому что Бог обиделся на него» (Гольдбаум 1997).

«Мне книги попадались хорошие. Я с удовольствием прочитала. Именно история. Не помню, как она называется. Там начинается с Авраама, представляете, оттуда еще начинается. Там его первые, так сказать, с которой он выходил, это создание вообще израильского государства. Когда он шел через пустыню. И эта группа, которая была с ним. Он привел единомышленников своих. Он единственный, первый, ну, это по мифологии, он поверил в единого Бога. <…> В него поверили, и поэтому Бог евреям симпатизирует как бы и помогает им. Мне вся эта история безумно интересна. Потом этот Моисей, рабство, потом выход, исход этот. Все вот это вот. Я вообще историю люблю, мне интересно» (Синеокая 2004).

Чтение на еврейские темы — как поверхностное, так и гораздо более масштабное и систематическое («Я прочел все, что было [о евреях] в Академии наук Украины. Я сидел там целыми днями… и читал все 12 томов Герца» (Поляк 2002)) — как правило, приводит к одному и тому же результату — появлению (или обоснованию априорной) гордости за свой народ: «Я должен знать, чем я горжусь. <…> Что еврейский народ имеет историю такую… имеет прекрасную историю, много имеет достижений культурных» (Ямпольский б.д.); «Я прочла там такую книгу „Евреи и мир” и как-то стала задумываться над тем, как велик вклад евреев в мировую культуру, в мировую цивилизацию» (Коротина 2002).

Следующий уровень этого хобби, еврейского самообразования, — уровень активного потребления: собирание информации о евреях, ценное в советских условиях дефицита таковой: собирали книги еврейских авторов и по еврейской истории, вырезки из прессы, любую информацию по выдающимся персоналиям, выискивали и коллекционировали фрагменты из произведений русских классиков, касающиеся еврейского вопроса, и на основании их юдофилии и (или) фобии оценивали авторов: «Писатели, которых я, может быть, уважал, но не считал великими авторитетами, для меня получили большой авторитет [так как выразили хорошее отношение к евреям]» (Сегал 1996).

«В результате появления у меня интереса и в результате всей жизни у меня образовался большой архив. Первое — это библиотека из 120 книг на русском языке еврейских писателей. Вторая библиотека — [евреи — ]герои ВОВ, третья библиотека — [евреи — ]герои и активные деятели Октябрьской революции. Затем иудаика, история евреев и прочее, связанное с евреями. Еврейская библиотека, книги на идиш. Затем библиотека еврейской музыки и пластинки с нотами. Библиотека геноцида — литература, посвященная этому вопросу. И библиотека русских классиков, как принято говорить, еврейской национальности, особенно последних лет. Затем деятели искусства, деятели науки. Кроме того, колоссальный архив вырезок из газет и журналов, касающихся всех этих вопросов» (Шапиро 1995).

«Я все-таки старалась подчеркивать знаменитых людей еврейской национальности. И в этом не было никакого шовинизма. Для меня русские поэты, писатели и другие деятели культуры — это святые люди. Это была реакция на все эти умолчания. У нас в хранилище была книга „Знаменитые евреи”, и я с интересом всегда читала эту книгу. Я с большим удовольствием узнала, что все деятели немецкого национального театра — Макс Рейнгардт, Людвиг Барнай — были евреями. <…> Я вам говорила, что у меня свое хобби: я „коллекционирую” евреев. Мне кажется, что в этом нет никакого шовинизма» (Трахтенбройт 2002).

Примечательно, как информантка, говоря о создании, с определенным трудом, своей позитивной национальной идентичности, заботливо старается предотвратить потенциальные обвинения в национализме; это довольно распространенный вариант полемики с интернализированным антисемитом, происходящей как по вопросу культурной ценности нации («еврейский народ… много имеет достижений культурных. Это статистика опять же. Я не обязательно, понимаете, чтоб это еврей сделал. Вы знаете, даже анекдоты есть на это всякие» (Ямпольский б.д.)), так и по любым другим, когда у евреев вдруг образуется некоторое преимущество: «Вот этот общинный центр и эта его гуманитарная помощь — мне кажется, в этом что-то неправильное. Ну почему какая-нибудь Роза Исааковна может пойти и получить курицу, а Марья Ивановна не может?!» (АЛ 2014). Еврейский интеллигент отчаянно хочет гордиться — евреями в Красной армии (об этом, разумеется, преимущественно говорят мужчины), в немецком театре и в русской литературе — и кропотливо собирает максимум подобной информации, чтобы убедить себя, что «мы — не такие плохие люди [как говорят антисемиты]» (там же), но перейти от негатива к позитиву, от оправдания к гордости, провести в уме операцию «положительной дискриминации» — ему психологически очень трудно.

Интересно, откуда взялась сама идея гордиться своим еврейством, своим происхождением и своей нацией: помимо того что она была ответом на интернализированный антисемитизм, была ли она также реакцией на великорусский национализм, реставрированный во время войны и в период позднего сталинизма, заимствованием этой модели? В одном небольшом мемуарном эссе, посвященном мучительным размышлениям над вопросами национализма и антисемитизма, автор, убежденная «интернационалистка и атеистка», ратующая за отмену графы «национальность» в советском паспорте, возмущается концепцией гордости за происхождение — в ее русском исполнении: «Писатель К. Симонов… писал, что гордится тем, что он русский. Меня это взорвало. Гордиться можно своими заслугами, а не национальностью, потому что ты родился в русской семье не по своему выбору. Нам не дано выбирать себе родителей. <…> Разве мы виноваты, что родились в еврейской семье? И разве это ваша заслуга, что вы родились в семье русской? <…> Это ваша удача, черт возьми, а не заслуга» (Гольдфарб б.д.). Культивирование еврейской гордости могло стать следующим шагом после возмущения гордостью русской (который сама Гольдфарб, возможно, так и не сделала): раз государство и большинство предали идеалы интернационализма, мы тоже не будем за них держаться, а будем пестовать свой национализм.

Третий уровень этого хобби — творческое преобразование собранного материала в компилятивную историю — либо локального масштаба («Я написал книгу, но ее не опубликовали, она не книга — брошюра, о том, что сотворили здесь у нас в Коростене фашистские захватчики, сколько человек расстреляли» (Сегал 1996)), либо глобального: историю антисемитизма, историю еврейского народа. Мы располагаем замечательной парой источников: интервью, в котором информант, геолог из Коростеня, 1923 года рождения, описывает свое творчество такого рода и оценивает его как деятельность по утверждению своей собственной еврейской идентичности, и архивом его старшего современника, архитектора из Москвы, 1907 года рождения, в котором содержится подобная компилятивная история — «Краткие сведения из истории Еврейского народа» (160-страничная рукопись) с приложением — «Высказываниями отдельных политических деятелей, писателей и поэтов по „еврейскому вопросу”». Геолог Ефим Иосифович Сегал рассказывает, что «скрупулезно собирал материал» для «работы о развитии антисемитизма в Украине» «с начала 50-х годов из источников, из рассказов, из книг», и теперь «тема выглядит следующим образом»:

«Раздел 1-й — От Авраама до Иегошуа. 2-й — Антисемитизм и ксенофобия. Геноцид. Холокост. Агония антисемитов-литераторов в России. От чего плачут ивы на Аскольдовой могиле? Протоколы сионских мудрецов. Черносотенцы. 3-й раздел — сионизм, 4-й — Послесловие, 5-й — Современные проблемы Израиля. В этой своей работе я постарался написать историю развития антисемитизма начиная от того дня, когда в Египте фараон отдал распоряжение убить у еврейского населения всех мальчиков. <…> И развитие этого антисемитизма, начиная от появления христианства. <…> Во время проведения геноцида, начиная с 1-го тысячелетия нашей эры, когда в Испании начались гонения еврейского населения, в том числе и у нас здесь, на Руси. Затем, Холокост, время, когда было задумано Адольфом Кровавым уничтожение всех евреев, которые находились в Европе. О том, что произошло, когда был развален СССР, и литераторы затеяли на съезде писателей России гонения на евреев. Затем — рассказ о том, что происходит у нас сейчас в Украине. Силы, которые до сих пор прятались за плечами, вылезли наружу, начали из различных источников, письменных, устных, собраний, листовок проявлять ненависть к евреям».

Сегал оптимистично оценивает потенциальную востребованность своего труда (причем характерно, что он говорит именно о «собранном материале», а не о тексте своего авторства): «Тот материал, который я собрал, я думаю, он будет полезен для евреев всей Украины и СССР, да оно и за рубежом будет очень полезно. Потому что мы очень много говорим о масонских ложах, о мудрецах Сионских, мы говорим о черносотенцах, мы говорим о самых различных вещах, сами не зная, о чем мы говорим». И наконец, главный бенефициар этой истории — сам автор, создавший или подтвердивший свою национальную идентичность: «Я сделал все для того, чтобы оказаться на высоте, оказаться евреем в полном смысле этого слова» (Сегал 1996).

Архитектор Григорий Яковлевич Колкер также понимает свое становление как еврея как процесс, связанный с получением определенных знаний, дающих чувство национальной гордости («до войны был полностью ассимилирован, а сейчас горжусь, что еврей», пишет он в письме И.Г. Эренбургу в 1961 году). Его история состоит из перемежающихся цитат и пересказа пяти десятков довольно разношерстных источников, включая дореволюционные издания по еврейской истории, в том числе Еврейскую энциклопедию, а также Малую советскую энциклопедию, советские агитационные брошюры, публицистику, художественную прозу, поэзию; кроме того, встречаются вклейки машинописных фрагментов и вырезок из газет. Рукопись состоит из десяти глав: «1. Евреи в древности, 2. Евреи в Римскую эпоху, 3. Евреи в Средние века, 4. Евреи в эпоху капитализма, 5. Евреи в Польше, Литве и России, 6. Советские евреи, 7. Трагический период еврейского народа, 8. Еврейский народ в борьбе против фашизма, 9. Государство Израиль, 10. Об антисемитизме». Никакой новой интерпретации излагаемых фактов нет, как нет собственно и авторского текста, общая идея апологетична к евреям: антисемитизм был всегда и был обусловлен не пороками евреев, а замкнутостью их образа жизни или опасениями конкуренции, в СССР же антисемитизма практически нет, так как нет экономической конкуренции (Колкер 1979: 66). Примечателен язык этой компиляции, изобилующий штампами советской историографии и публицистики, иногда негативными в адрес евреев, но автор их тем не менее воспроизводит, либо не замечая пейоратива, либо не умея переформулировать (например, «мелочная приверженность иудеев к предписаниям старинного закона» (там же: 6)). Самостоятельный месседж появляется только в главе про советское еврейство. Колкер демонстрирует ту же «коллекцию» знаменитых евреев, скрупулезно перечисляя евреев в правительстве, кавалеров орденов, лауреатов премий, писателей, академиков, певцов, сопровождая перечень выражениями вроде «вся страна знает имена», «пользуются заслуженным успехом», «великий вклад евреев», «советские евреи активно участвуют во всех отраслях жизни нашего социалистического общества». Впрочем, ему приходится признать, что, несмотря на отсутствие экономической конкуренции, антисемитизм был при Сталине и сейчас проявляется в дискриминации при поступлении в вузы и при повышении по служебной лестнице, и от этого участилась эмиграция в Израиль, хотя собственно патриотизма в адрес Израиля мало.

Миссию свою Колкер, как и Сегал, видит в просвещении непросвещенных, особенно молодежи — ничего не знающих «юнцов и девиц в балоньях», для которых «и война-то была где-то в прошлом столетии, нэп в Средние века, а царь Николай — это уже Ассирия-Вавилония» (там же: 120). Свою миссию просветителя автор объясняет, в частности, тем, что он — солдат, освободитель Майданека и вообще солдат освободительной армии, которая «выбила топор из рук палачей», и его обязанность об этом напоминать.

Этот жанр, этот метод работы можно определить как средневековый — на основании как минимум трех признаков. Первый — это тяга к универсальности, стремление охватить все линейное развитие процесса, с самых истоков, начать с библейского начала — сотворения мира или еврейского народа. Второй — неоригинальность получившегося сочинения, его компилятивность или, если угодно, плагиативность, в которой автор не видит дурного, потому что не умеет иначе. И третий, сопряженный со вторым: отсутствие в тексте автора, его суждений, его анализа. Здесь стоит отметить, что эти авторы, равно как и собиратели «еврейских» библиотек или «коллекционеры» знаменитых евреев, — люди с высшим образованием, работники умственного труда (Н.И. Шапиро — инженер, Б.С. Трахтенбройт — библиотекарь, М.В. Синеокая — преподаватель иностранных языков), но не профессиональные историки, которые обладали бы навыками критики источников и аналитического письма. Как средневековую историографию многие исследователи долго, вплоть до радикального пересмотра этой оценки Бернаром Гене (Гене 2002), пренебрежительно считали ненаучной, примитивной, застойной, черной ямой между историописанием классическим и ренессансным (как, собственно, и всю культуру «темных веков»), так и эта самодеятельная советская еврейская историография может представляться этакой ямой между дореволюционной и постперестроечной профессиональной русскоязычной иудаикой. Впрочем, как убедительно показал Гене применительно к средневековой историографии, ее несоответствие позитивистским научным критериям не отменяет ее ценности. Рукописные компиляции советских евреев, естественно, гораздо менее продуктивны для анализа, но по крайней мере указывают на способ — один из способов — того, как человек на досуге собственноручно творит и (или) подтверждает свою идентичность. Если компилятивные история антисемитизма и содержательно идентичная ей история еврейского народа — это макроистория, призванная просветить невежественную молодежь и взрастить в ней, равно как и в самом компиляторе, чувство национальной гордости, то другое творческое хобби — мемуаристика — это микроистория, также зачастую ориентированная на следующие поколения и призванная сохранить память и укрепить идентичность — но не национальную, а семейную, хотя могут быть и дополнительные и альтернативные задачи: запечатлеть «правильный» свой портрет как, например, ученого (Кон 2008), рассказать потомкам о реалиях прошлого: «Захотелось поделиться с внуками кусочком истории тридцатых-сороковых годов. Коммунальная квартира, школа тех лет, пионерские лагеря и т.п. — всего этого в их жизни не было» (Зайцева 2008: 5). При этом мемуары советских евреев, особенно написанные до еврейского возрождения 1990-х годов, как правило, очень мало рассказывают о еврейском — разве что о еврейских корнях семьи или еврейском колорите в жизни старших родственников или о случаях антисемитизма[8]. Примечательно, что если не одни и те же, то похожие еврейские советские интеллигенты могли на пенсионном досуге писать еврейскую макроисторию и нееврейскую микроисторию, то есть свою личную еврейскую историю они не включали в историю еврейского народа, не считали ее ценной, не видели в ней оснований для утверждения национальной идентичности и пробуждения национальной гордости, каковые должны были зиждиться на более древних и более знаменитых примерах. Можно назвать это экстернальным локусом еврейской идентичности и хотя бы отчасти объяснить свойственным многим советским еврейским интеллигентам презрением к местечковости (Крутиков 2010), противопоставляемой культурности и интеллигентности, и, очевидно, свое и своей семьи еврейское прошлое они классифицировали именно как местечковое, то есть недостойное памяти и изучения, не имеющее общекультурной ценности.

Еще одним проявлением презрения к местечковости в сфере досуга был декларируемый отказ от всего еврейского, которое понимается как мазохистическое муссирование темы Холокоста и антисемитской дискриминации:

«Конечно, среди наших друзей были и евреи, но евреи такого же склада, как и мы, и с таким же мироощущением. Среди наших друзей мы никогда не обсуждали вопросов национальных, мы не зацикливались на этом, это не было главной темой нашего общения никогда. И вообще, я считаю, что это и не должно иметь места. Я считаю, что идти вперед с головой повернутой назад нельзя, поэтому жить только воспоминаниями о тех муках и страданиях, которые выпали на долю еврейского народа, — неправильно. <…> Может быть потому, что я выросла в другой среде совершенно, оторванной… может, менее дискриминированной, чем в Киеве [до переезда в Киев жила в Ленинграде и Подмосковье], я так остро не ощущала такого братства с евреями, которые на все смотрели сквозь призму своего национального унижения, меня это как-то угнетало даже. Пока речь шла на общие темы, о культуре, литературе, еще о чем-то, мне эти люди были очень интересны, мне с ними было очень легко и просто, но когда речь заходила именно о национальных проблемах, я просто не могла поддержать беседу, потому что я была многие годы очень далека от этого» (Кагосова б.д.).

Или, в другой интерпретации, уже полемической по отношению к еврейскому возрождению, еврейское — это отжившая и примитивная религиозная среда либо низкопробная литературная или театральная продукция, недостойная культурных запросов русского интеллигента:

«…Был ли он хасид или правоверный еврей, меня не интересовало, я считал, что это малоинтересно, что это отражение склоки. <…> Русская культура настолько мощнее, что никакой Шолом-Алейхем не может быть сравнен с Чеховым, как это стараются сделать. <…> [В еврейский театр] никогда не ходил. <…> Мое окружение совершенно этим не интересовалось. Мы ходили в русский театр, в украинский театр и в оперу. <…> Хотя мое окружение 50 % были евреи, но мы даже никогда не говорили на эту тему. Я же говорил, что для нас Мартин Иден был большей фигурой, чем любой деятель Шолом-Алейхема» (Фельдман 2003).

Уже для постперестроечного времени такой подход, противопоставляющий Шолом-Алейхема Чехову как национальную зашоренность и местечковость настоящей интеллигентности и культуре, скорее, маргинален: люди, разделявшие подобные взгляды в советское время, в годы еврейского возрождения стали благодарно принимать предлагаемую им в разных формах еврейскую культуру, а не упорствовать в ее обесценивании. Но такая позиция, как мы видим, тоже существовала, и по соседству с поисками национальной гордости в изучении еврейской истории происходило утверждение гордости человека русской культуры и советского атеистического мировоззрения, презирающего местечковых писак и религиозный дурман иудаизма и посвящающего свой досуг чтению нееврейской истории и наслаждению нееврейским искусством.

В 1920–1930-е годы евреям закрыли синагоги и религиозные школы или просто отучили от них молодое поколение (одни евреи отучились и отучили других), и, пока дедушки ходили в синагогу, а бабушки — в микву, внуки пекли картошку в походах и занимались в шахматных кружках, играли в футбол и в самодеятельных спектаклях. Досуг советских евреев был таким же, как досуг прочих советских граждан, за тремя важными исключениями. За исключением позднесоветского камерного и подпольного, а затем массового и легитимного организованного еврейского досуга, включающего праздники и иные традиции, которые таким образом возродились, но в иной модальности — факультативной — и в ином статусе — досуговом (традиционному еврею не пришло бы в голову определять седер как досуг). За исключением «еврейских» хобби, по форме вполне общепринятых (чтение, коллекционирование), но по содержанию — особенных, связанных с компенсацией своей групповой ущемленности и пробуждением или утверждением своей национальной идентичности. И за исключением некоторых особенностей памяти и репрезентации того или иного досуга — все отдохнувшие на Черном море похожи друг на друга, но каждый помнит и преподносит свой отдых по-своему; и евреи, говоря про свой досуг, остаются евреями, и их старания — при проведении досуга или рассказе о нем — утвердиться в том или ином социальном или культурном статусе могут быть способом преодоления комплексов, вызванных травмой Холокоста, резкой смены окружения и жизненного уклада, антисемитизма. Разумеется, травмированы войной и другими событиями середины века были не только евреи и не все евреи были травмированы настолько, чтобы это отражалось в их повседневной жизни и воспоминаниях о ней, но такая причинно-следственная модель, как мы видели на примере нескольких десятков случаев, явственно присутствовала.

Наши наблюдения, как кажется, подтвердили заявленную в самом начале евтушенкообразную максиму: досуг всегда больше, чем досуг, а особенно рассказ о досуге больше, чем просто рассказ о самом досуге, — он сообщает нам что-то еще о человеке и сообществе, к которому он принадлежит.

 

* Статья написана при поддержке Российского научного фонда, грант № 15-18-00143.

 

Сокращения

СЕВ — коллекция Свидетели еврейского века. Архив Института иудаики (Киев).

ЕСУ — коллекция Еврейские судьбы Украины. Архив Института иудаики (Киев).

ПГ — коллекция Проект Гительмана. Архив Института иудаики (Киев). РГАНИ — Российский государственный архив новейшей истории.

 

Неопубликованные источники

АЛ 2014 — Интервью с Анной Л., 1938 г.р., Москва; зап. в 2014 г., там же. Архив автора.

АШ 2014 — Интервью с Анной Ш., 1967 г.р., Москва; зап. в 2014 г., там же. Архив автора.

Байчер 2003 — Интервью с Марией Аароновной Байчер, 1933 г.р., Москва; зап. в 2003 г., там же. СЕВ.

Балина 1997 — Интервью с Асей Моисеевной Балиной, 1921 г.р., Черкассы; зап. в 1997 г., США. ПГ.

Беккерман 1997 — Интервью с Аркадием Беккерманом, 1930 г.р., Харьков; зап. в 1997 г., США. ПГ.

Бендерский 2002 — Интервью с Захаром Семеновичем Бендерским, 1912 г.р., Кишинев; зап. в 2002 г., Черновцы. СЕВ.

Бирман 2003 — Интервью с Минной Мордковной Бирман, 1923 г.р., Кировоград; зап. в 2003 г., Одесса. СЕВ.

Буниковская 2003 — Интервью с Комунэллой Буниковской, 1931 г.р., Мариуполь; зап. в 2003 г., Киев. ЕСУ.

Бурденко 2002 — Интервью с Верой Иерахмилевной Бурденко, 1929 г.р., Киев; зап. в 2002 г., там же. СЕВ.

Бурсук 2002 — Интервью с Иосифом Абрамовичем Бурсуком, 1931 г.р., Черновцы; зап. в 2002 г., там же. СЕВ.

Вайсман 1997 — Интервью с Сюней Зусевичем Вайсманом, 1927 г.р., г. Хмельник, Винницкая обл.; зап. в 1997 г., Черкассы. ЕСУ.

Варшавер   б.д.   — Интервью с Шарлоттой Моисеевной Варшавер, 1905 (?) г.р. ЕСУ.

Волошин 2003   — Интервью с Яковом Давидовичем Волошиным, 1915 г.р., Умань; зап. в 2003 г., Киев. СЕВ.

Гавсюк 1998 — Интервью с Софьей Соломоновной Гавсюк, 1908 г.р., Киев; зап. в 1998 г., там же. ЕСУ.

Гаузнер 2003 — Интервью с Моисеем Яковлевичем Гаузнером, 1936 г.р., Одесса; зап. в 2003 г., там же. СЕВ.

Геллер 2003 — Интервью с Фаиной Наумовной Геллер, 1938 г.р., Саратов; зап. в 2003 г., там же. СЕВ.

Гладштейн б.д. — Воспоминания Рахили Моисеевны Гладштейн (1888– 1978), ру коп ись.

Гольдбаум 1997 — Интервью с Шифрой Сальевной Гольдбаум, 1919 г.р., Черкассы; зап. в 1997 г., с. Геронимовка. ЕСУ.

Гольдвар 2002 — Интервью с Семеном Мироновичем Гольдваром, 1924 г.р., Одесса; зап. в 2002 г., там же. СЕВ.

Гольдман 2002 — Интервью с Владимиром Мироновичем Гольдманом, 1934 г.р., Одесса; зап. в 2002 г., там же. СЕВ.

Гольдфарб б.д. — Гольдфарб Елена Михайловна (1909–1990). Где истина? Рукопись. Архив Музея истории евреев в России (Москва). Гольдшмидт 2005 — Интервью с Идой Исааковной Гольдшмидт, 1931 г.р., Рига; зап. в 2005 г., там же. СЕВ.

Гоман 2013 — Гоман Софья (Сара) Андреевна. Мои воспоминания. 2013 год. Рукопись. Архив Музея истории евреев в России (Москва). Гонопольский 2003 — Интервью с Симоном Нусиевичем Гонопольским, 1927 г.р., Одесса; зап. в 2003 г., там же. СЕВ.

Грин б.д. — Интервью с Александром Грином, 1924 г.р., Москва; зап. там же. СЕВ.

Дейч б.д. — Интервью с Наоми Ароновной Дейч, 1923 г.р., Киев; зап. в Москве. СЕВ.

ЕГ 2014 — Интервью с Екатериной Г., 1975 г.р., Москва; зап. в 2014 г., там же. Архив автора.

Елизаветский 1999 — Интервью со Стером Яковлевичем Елизаветским, 1929 г.р., Бердичев; зап. в 1999 г., Киев. ЕСУ.

Ершова 1991 — Ершова Ева Николаевна. Обыкновенная история. Рукопись. Архив Музея истории евреев в России, архив Л.А. Озерова. Записка 1958 — Записка Отдела пропаганды и агитации ЦК КПСС по союзным республикам «О недостатках научно-атеистической пропаганды». РГАНИ. Ф. 4. Оп. 16. Д. 554. Л. 5–13.

Зельбет 2004 — Интервью с Бертой Моисеевной Зельбет, 1922 г.р., Смиловичи; зап. в 2004 г., Москва. СЕВ.

Зиманене б.д. — Интервью с Фридой Залмановной Зиманене, 1924 г.р., Каунас; зап. в Вильнюсе. СЕВ.

Исаева 2003 — Интервью с Бертой Давидовной Исаевой, 1922 г.р., Одесса; зап. в 2003 г., там же. СЕВ.

Каган Г.А. 2004 — Интервью с Григорием Ароновичем Каганом, 1920 г.р., Киев; зап. в 2004 г., там же. СЕВ.

Каган Г.И. 2004 — Интервью с Гердой Исааковной Каган, 1932 г.р., Ленинград; зап. в 2004 г., Одесса. СЕВ.

Кагосова б.д. — Интервью с Луизой Абрамовной Кагосовой, 1939 г.р., Халкалаки, Грузия; зап. в Киеве. ЕСУ.

Казаровицкий 2000 — Интервью со Львом Яковлевичем Казаровицким, 1912 г.р., Бердичевский р-н; зап. в 2000 г., Харьков. ЕСУ. Камиеновская 2005 — Интервью с Маргаритой Камиеновской, 1917 г.р., Харьков; зап. в 2005 г., Таллин. СЕВ.

Кернаценский б.д. — Кернаценский В.Д. Краткая летопись прожитой жизни. Рукопись.

Клингер 2003 — Интервью с Исааком Лазаревичем Клингером, 1908 г.р., Одесская обл.; зап. в 2003 г., Одесса. СЕВ.

Коблик-Зельцер 2004 — Интервью с Марией Янкелевной Коблик-Зельцер, 1926 г.р., Резина; зап. в 2004 г., Кишинев. СЕВ. Коган М.Л. 2003 — Интервью с Миррой Львовной Коган, 1919 г.р., Одесса; зап. в 2003 г., там же. СЕВ.

Коган Р.М. 2003 — Интервью с Рэммой Моисеевной Коган, 1925 г.р., Кировоград; зап. в 2003 г., Одесса. СЕВ.

Колкер 1979 — Колкер Григорий Яковлевич. Краткие сведения из истории еврейского народа. 1979 г. Рукопись. Архив Еврейского музея и центра толерантности (Москва).

Коротина 2002 — Интервью с Лидией Матвеевной Коротиной, 1922 г.р., Николаев; зап. в 2002 г., Киев. СЕВ.

Левин 1996 — Интервью с Наумом Левиным, 1923 г.р., Херсон; зап. в 1996 г., Оук Парк (Мичиган). ПГ.

Лернер 2011 — Интервью с Евгенией Гершевной Лернер, 1946 г.р., Тульчин; зап. в 2011 г., Винница. Архив М.М. Каспиной. Лимонник б.д. — Интервью с Ханцей Хаимовной Лимонник, 1906 г.р., Тульчин; зап. в Киеве. ЕСУ.

Лидская 2002 — Интервью с Ириной Яковлевной Лидской, 1934 г.р., Харьков; зап. в 2002 г., Киев. СЕВ.

Миневич б.д. — Интервью с Зинаидой Миневич, 1935 г.р., Львов; зап. в Киеве. СЕВ.

МК 2014 — Интервью с Марией К., 1976 г.р., Москва; зап. в 2014 г., там же. Архив автора.

Млоток 2002 — Интервью с Мирой Марковной Млоток, 1920 г.р., Полтавская обл.; зап. в 2002 г., Киев. СЕВ.

Найман 2003  — Интервью со Стефаном Эдуардовичем Найманом, 1923 г.р., Ужогород; зап. в 2003 г., там же. СЕВ.

Орликова б.д. — Интервью с Еленой Зиновьевной Орликовой, 1926 г.р., Киев; зап. после 1991 г., США (?). СЕВ.

Перельмутер 2000 — Интервью с Зинаидой Михайловной Перельмутер, 1918 г.р., Киев; зап. в 2000 г., там же. ЕСУ.

Поляк 2002 — Интервью с Наумом Иосифовичем Поляком, 1923 г.р., Фастов, Киев. обл.; зап. в 2002 г., Киев. СЕВ.

Роговой 2004 — Интервью с Герцем Моисеевичем Роговым, 1924 г.р., Киев; зап. в 2004 г., там же. СЕВ.

Розенберг 2003 — Интервью с Риммой Марковной Розенберг, 1928 г.р., Одесса; зап. в 2003 г., там же. СЕВ.

Розенштейн 1996 — Интервью с Яковом Шлемовичем Розенштейном, 1925 г.р., Киевская обл.; зап. в 1996 г., Киев. ЕСУ.

Ройтман б.д. — Интервью с Раисой Шапшовной Ройтман, 1926 г.р., Вадул-Рашков; зап. после 2003 г., Кишинев. СЕВ.

Садынская 1997   — Интервью с Ириной Давыдовной Садынской, 1909 г.р., Фрайбург; зап. в 1997 г., Киев. ЕСУ.

Сегал 1996 — Интервью с Ефимом Иосифовичем Сегалом, 1923 г.р., Коростень; зап. в 1996 г., там же. ЕСУ.

Сапунар 2004 — Интервью с Зиновием Львовичем Сапунаром, 1918 г.р., Одесса; зап. в 2004 г., Кишинев. СЕВ.

Синеокая 2004 — Интервью с Мариной Владимировной Синеокой, 1923 (?) г.р.; зап. в 2004 г., Москва. СЕВ.

Спектр б.д. — Интервью с Эдит Михайловной Спектр, 1928 (?) г.р. Спивак 2003 — Интервью с Цилей Матвеевной Спивак, 1930 г.р., зап. в 2003 г., Херсон. СЕВ.

Ткач 1997 — Интервью с Розой Янкелевной Ткач, 1937 г.р., с. Лучинец Винницкой обл.; зап. в 1997 г., Славута. ЕСУ.

Трахтенбройт 2002  — Интервью с Бертой Соломоновной Трахтенбройт, 1924 г.р., Одесса; зап. в 2002 г., там же. СЕВ. Тульчинский б.д. — Интервью с Мейером Львовичем Тульчинским, 1925 г.р., Киев. СЕВ.

Улик б.д. — Интервью с Анной Иосифовной Улик, 1925 г.р., Житомир; зап. в Киеве. СЕВ.

Фельдман 2003 — Интервью с Виктором Семеновичем Фельдманом, 1915 г.р., Одесса; зап. в 2003 г., там же. СЕВ.

Фердманн 2006 — Интервью с Эттой Фердманн, 1934 г.р., Таллин; зап. в 2006 г., там же. СЕВ.

Финкельштейн 2002 — Интервью с Роней Абрамовной Финкельштейн, 1920 г.р., Полтава; зап. в 2002 г., Харьков. СЕВ.

Хансон 2005 — Интервью с Эстер Хансон, 1919 г.р., Тарту; зап. в 2005 г., Таллин. СЕВ.

Хацет 2001 — Интервью с Фридой Исааковой Хацет, 1919 г.р., Киев; зап. в 2001 г., там же. ЕСУ.

Хотинский 2004 — Интервью с Осипом Яковлевичем Хотинским, 1919 г.р., Москва; зап. в 2004 г., там же. СЕВ.

Шапиро 1995 — Интервью с Натаном Исааковичем Шапиро, 1918 г.р., с. Дидковичи Житомирской обл.; зап. в 1995 г., Киев. ЕСУ.

Шварцман 2002 — Интервью с Анной Яковлевной Шварцман, 1923 г.р., Кишинев; зап. в 2002 г., Черновцы. СЕВ.

Шифф 2006 — Интервью с Морисом Шиффом, 1931 г.р., Таллин; зап. в 2006 г., там же. СЕВ.

Шлифер б.д. — Интервью с Израилем Иосифовичем Шлифером, 1922 г.р., Киев; зап. там же. СЕВ.

Шпанерфлиг  2005  — Интервью с Хасей Абрамовной Шпанерфлиг, 1921 г.р. Дятлов; зап. в 2005 г., Вильнюс. СЕВ.

Шпитальник 2004 — Интервью с Саррой Соломоновной Шпитальник, 1928 г.р., Кишинев; зап. в 2004 г., там же. СЕВ.

Штейнас б.д. — Интервью с Борисом Штейнасом, 1933 г.р., Шауляй; зап. там же. СЕВ.

Эдельштейн 2014 — Татьяна Эдельштейн. Юлий Эдельштейн рассказывает о своей жене. Из готовящегося к печати сборника интервью с еврейками — эмигрантками из СССР (и о таковых) «Восемнадцать» (сост. Х.-А. Файгенбаум).

Ямпольский б.д. — Интервью с Самуилом Ароновичем Ямпольским, 1913 г.р., Киев. ЕСУ.

 

Литература

Абсалимов, Семар 1974 — Абсалимов Р., Семар Г. На окской широте. М.: Реклама, 1974.

Адлер 2003 — Адлер А. Практика и теория индивидуальной психологии. СПб.: Питер, 2003.

Адоньева 2001 — Адоньева С. Категория ненастоящего времени. Антропологические очерки. СПб.: Петербургское востоковедение, 2001.

Бодрийяр 2001 — Бодрийяр Ж. Система вещей. М.: Рудомино, 2001. Введенская   2014   — Никита Введенская: «Нам нигде не было так интересно, как здесь» // Polit.ru. 21 сентября 2014 г. (http://www.polit.ru/article/2014/09/21/vvedenskaya/).

Веретенникова 2007 — Веретенникова Ю. История одной коллекции // Егупец. 2007. № 17.

Волков 1996 — Волков В. Концепция культурности. 1935–1938 годы. Советская цивилизация и повседневность сталинского времени // Социологический журнал. 1996. № 1/2. С. 194–212.

Гене 2002 — Гене Б. История и историческая культура средневекового Запада. М.: Языки славянской культуры, 2002.

Герасимова, Чуйкина 2004 — Герасимова Е., Чуйкина С. Общество ремонта // Неприкосновенный запас. № 2 (34). 2004. С. 70–77. Гессен 2014 — Гессен Э. Белосток — Москва. М.: АСТ: CORPUS, 2014. Гимельфарб 1999 — Гимельфарб Н. Записки опального директора. Баффало, 1999.

Деготь 2000 — Деготь Е. От товара к товарищу. К эстетике нерыночного предмета // Логос. 2000. № 5–6 (26). С. 29–37. Долженко 1988 — Долженко Г. История туризма в дореволюционной России и СССР. Ростов-на-Дону: Издательство Ростовского университета, 1988.

Душечкина 2012 — Душечкина Е. Русская елка: история, мифология, литература. СПб.: Норинт, 2012.

Зайцева 2008 — Зайцева Л. О времена! О нравы! Страницы жизни. Годы 1926–1951. М., 2008.

Зорин 2005 — Зорин А. Проза Л.Я. Гинзбург и гуманитарная мысль ХХ века // Новое литературное обозрение. 2005. № 76. С. 45–68. Карпель 2009 — Карпель Е. Последний путь // Воспоминания о Феликсе Александровиче Березине — основоположнике суперматематики / Сост. Е.Г. Карпель, Р.А. Минлос. М.: Изд-во МЦНМО, 2009. С. 153–228.

Касаткина 2012 — Касаткина А. Дачная идиллия Мелиссы Колдуэлл // Антропологический форум. 2012. № 16. С. 453–460. Книга вожатого 1951 — Книга вожатого. М.: Молодая гвардия, 1951. Кон 2008 — Кон И.С. 80 лет одиночества. М.: Время, 2008. Крутиков 2010 — Крутиков М. Штетл между фантазией и реальностью // Новое литературное обозрение. 2010. № 102. Кузнецова 2011 — Кузнецова Л. Гендерные аспекты курортного отдыха в СССР // Вестник Пермского университета. История. Вып. 3 (17). 2011. С. 81–85.

Кухер 2012 — Кухер К. Парк Горького: Культура досуга в сталинскую эпоху. 1928–1941 / Пер. с нем. А.И. Симоновой. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2012.

Лебина 1999 — Лебина Н. Повседневная жизнь советского города: нормы и аномалии. 1920–1930 годы. СПб.: Нева — Летний сад, 1999.

Ловелл 2008 — Ловелл С. Дачники: история летнего жилья в России: 1710–2000 / Пер. с англ. Л. Семеновой. СПб.: Академичес кий проект; ДНК, 2008.

Малинова-Тзиафета 2013а — Малинова-Тзиафета О. Из города на дачу: социокультурные факторы освоения дачного пространства вокруг Петербурга (1860–1914). СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2013.

Малинова-Тзиафета 2013б — Малинова-Тзиафета О. (Пост)советские дачи и дачники, воображаемые и реальные // Новое литературное обозрение. № 6 (124). 2013. С. 359–366.

Мельниченко 2014 — Мельниченко М. Советский анекдот (указатель сюжетов). М.: Новое литературное обозрение, 2014. Мирчевская 2006 — Мирчевская Л. Запоздалый дневник. Франкфурт-на-Майне, 2006.

Мочалова 2012 — Виктория Мочалова: «Нельзя прекращать сбивать масло» // Booknik.ru. 19 мая 2012 г. (http://booknik.ru/today/faces/mochalova/). Орлов, Юрчикова 2010 — Орлов И., Юрчикова Е. Массовый туризм в сталинской повседневности. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН); Фонд «Президентский центр Б.Н. Ельцина», 2010.

Панченко 2005 — Панченко А. Спиритизм и русская литература: Из истории социальной терапии // Труды Отделения историко-филологических наук РАН / Под ред. А.П. Деревянко. М., 2005. С. 529–540. Полезные советы 1959 — Полезные советы. М.: Московский рабочий, 19 59.

Попадейкин, Струков 1972 — Попадейкин В., Струков В. В поход, друзья-туристы! М.: Московский рабочий, 1972.

Рольф 2009 — Рольф М. Советские массовые праздники / Пер. с нем. В.Т. Алтухова. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН); Фонд первого президента России Б.Н. Ельцина, 2009. Руднев 1974 — Руднев В. Советские обычаи и обряды. Л.: Лениздат, 1974. Смехова б.д. — Смехова Э. Так мы строили коммунизм… М., б.д. Усыскин 2000 — Усыскин Г. Очерки истории российского туризма. СПб.: Герда, 2000.

Фицпатрик 2008 — Фицпатрик Ш. Повседневный сталинизм. Социальная история Советской России в 30-е годы: город / Пер. с англ. Л.Ю. Пантина. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН); Фонд первого президента России Б.Н. Ельцина, 2008. Шафранский 2005 — Самуил Маркович Шафранский. Наша драма — война… Воспоминания о Второй мировой войне очевидца событий. Франкфурт, 2005.

Эпштейн 2010 — Эпштейн А. Русско-еврейские интеллектуалы первого советского поколения: штрихи к портрету // Новое литературное обозрение. 2010. № 103. С. 86–108.

Bushnell 1988 Bushnell J. Urban Leisure Culture in Post-Stalin Russia: Stability as a Social Problem? // Soviet Society and Culture. Essays in Honor of Vera S. Dunham / Ed. T.L. Thompson, R. Sheldon. Boulder; London: Westview Press, 1988. Pp. 58–86.

Caldwell 2011 Caldwell M.L. Dacha Idylls: Living Organically in Russia’s Countryside. Berkeley; L.A.: University of California Press, 2011. Dunham 1979 — Dunham V. In Stalin’s Тime: Middleclass Values in Soviet Fiction. Cambridge: Cambridge University Press, 1979. Gitelman 2003 — Gitelman Z. Thinking About Being Jewish in Russia and Ukraine // Jewish Life After the USSR / Ed. Zvi Gitelman. Bloomington: Indiana University Press, 2003. Pp. 49–60.

Gitelman, Chervyakov, Shapiro 2003 — Gitelman Z., Chervyakov V., Shapiro V. E Pluribus Unum? Post-Soviet Identities and Their Implications for Communal Reconstruction // Jewish Life After the USSR / Ed. Zvi Gitel-man. Bloomington: Indiana University Press, 2003. Pp. 61–75. Gorsuch 2003 — Gorsuch A.E. “There’s No Place like Home”: Soviet Tourism in Late Stalinism // Slavic Review. Vol. 62. No. 4: Tourism and Travel in Russia and the Soviet Union. 2003. Pp. 760–785.

Gorsuch 2011 — Gorsuch A.E. All this is Your World: Soviet Tourism at Home and Abroad After Stalin. Oxford University Press, 2011. Gvion 2009 — Gvion L. Organised leisure as promoting nostalgia: Israeli senior citizens singing in Yiddish // Leisure Studies. 2009. Vol. 28. No. 1. Pp. 51–65.

Hollander 1966 — Hollander P. Leisure as an American and Soviet Value // Social Problems. Vol. 14 (No. 2). 1966. Pp. 179–188. Koenker 2003 — Koenker D.P. Travel to Work, Travel to Play: On Russian Tourism, Travel, and Leisure // Slavic Review. Vol. 62. No. 4: Tourism and Travel in Russia and the Soviet Union. 2003. Pp. 657–665. Koshar 2002 — Histories of Leisure / Ed. by R. Koshar. Oxford, 2002. Lovell 2006 — Lovell S. Leisure in Russia: “Free” time and its uses // Forum for anthropology and culture. No. 3. 2006. Рp. 123–154. Meller 1976 — Meller H.E. Leisure and the changing city, 1870–1914. London, 1976.

Remennick 2011 — Remennick L. Russian Jews on Three Continents: Identity, Integration, and Conflict. Transaction Publishers, 2011. Riordan 1982 — Riordan J. Leisure: the state and the individual in the USSR // Leisure Studies. Vol. 1 (No. 1). 1982. Pp. 65–79.

Shternshis 2006 — Shternshis A. Soviet and Kosher: Jewish Popular Culture in the Soviet Union, 1923–1939. Bloomington: Indiana University Press, 2006.

Socialist Escapes 2013 — Socialist Escapes: Breaking Away from Ideology and Everyday Routine in Eastern Europe, 1945–1989 / Ed. by C.M. Gius-tino, C.J. Plum, A. Vari. N.Y.; Oxford: Berghahn Books, 2013.

 

Примечания

[1] Про то же — несколько более поздняя карикатура из «Крокодила», на которой тучный священник крутит пластинку на проигрывателе и около церкви танцуют пары, с четверостишием: «Поп заигрывает с нами — / Всю пластинку заиграл. / Видно, пусто стало в храме — / Клиентуру потерял!»

[2] Речь идет об ассимилированных евреях; степень забвения традиций может быть разной, но соблюдающими наших героев назвать никак нельзя: за исключением пары дней в году их повседневная жизнь ничем заметно не отличалась от жизни их нееврейского окружения. Небольшое число криптоиудеев, ортодоксов, чья жизнь подчинялась, в первую очередь, не советскому производственному, а религиозному календарю, в этой статье не рассматриваются, хотя воспоминания таких людей зафиксированы — есть и мемуары, и беллетризованные интервью, но о досуге там, как правило, речи не идет, что подтверждает наш тезис об определенной взаимоисключительности досуга и религиозной идентичности в советском контексте.

[3] Критику подобного подхода, в частности принятия капиталистических ценностей за эталон, см. в одной из рецензий на эту книгу (Касаткина 2012: 458).

[4] Коллекции интервью «Свидетели еврейского века», «Еврейские судьбы Украины» и фрагменты др. коллекций; благодарю Л.К. Финберга за предоставление доступа к этим материалам.

[5] М.М. Каспина обратила мое внимание на совсем иной вариант отражения травмы Холокоста в послевоенном досуге: винницкая еврейка 1946 г.р. рассказывает, что ее отец, переживший гетто в Тульчине, не отпускал ее в пионерский лагерь, не желая, чтобы еврейский ребенок еще когда-либо оказался в лагере (Лернер 2011).

[6] Надо учитывать, что это отношение к «новой» еврейской жизни, вполне однозначно вырисовывающееся по нашим источникам, — у евреев преимущественно крупных городов и родившихся уже на советской территории не единственное, можно найти и другие варианты или по крайней мере свои нюансы. Так, М.М. Каспина, проводившая обширную полевую работу в г. Черновцы, где советская власть установилась лишь в 1940–1944 гг., а до того сохранялся традиционный уклад, обратила мое внимание на то, что часть ее информантов разделяет описанную выше позицию, а часть — воспринимает новые практики несколько иначе, например все-таки ассоциирует их с домашними ритуалами в детстве.

[7] В иудаизме этот дискурс основан на прямых директивах в канонических текстах (к примеру, на известном наказе Пасхальной агады: «В каждом поколении еврей должен чувствовать себя так, будто он сам вышел из Египта»), но используется он, разумеется, и вне этого контекста и с более профанными целями, в том числе в рамках виктимного нарратива о страданиях народа («как нас изгоняли, убивали, сжигали…»).

[8] Исследовавший опубликованные мемуары крупных советских ученых-гуманитариев еврейского происхождения А. Эпштейн сетует на их искренний космополитизм, ассимилированность, отсутствие еврейской идентификации и интереса к еврейскому, к Израилю, к иудаике (Эпштейн 2010). Несколько репримандная интонация статьи не представляется уместной, а также, по крайней мере применительно к некоторым мемуарам (напр., Кон 2008), надо говорить не о замалчивании своего еврейства, а об избегании личного вообще — автор последовательно рисует свой портрет как ученого и публициста и опускает любые другие ипостаси. Но так или иначе статья Эпштейна дает подробное суммированное описание мемуарного автопортрета «еврейского, но русского» советского еврея-интеллектуала.