Олег Проскурин (Emory University). «Гляжу вперед я без боязни…» (Восстание декабристов, политика устрашения и «Стансы» Пушкина)

1.    Сразу после разгрома выступления 14 декабря 1825 г. в правительственных кругах начала оформляться концепция причин и целей «заговора и мятежа». Ни в одном из официальных документов ни словом не было упомянуто о позитивной политической программе «заговорщиков». Все они должны были предстать перед Россией и миром не как сторонники каких-либо политических идей (хотя бы «ложных»), а исключительно как носители анархии и разрушительного начала, способные внушать только страх.

2.    Эта концепция была сформулирована уже в Манифесте 19 декабря 1825 г.: «Чего желали злоумышленники? … они желали и искали, пользуясь мгновением, исполнить злобные замыслы, давно уже составленные…: ниспровергнуть престол и отечественные законы, прекратить порядок государственный, ввести безначалие. Какие средства? Убийство». В «Донесении следственной комиссии» смысловым центром деятельности тайного общества оказывался «умысел на цареубийство»; сам мятеж описывался как прообраз того страшного будущего, которое ожидало бы Россию в случае победы заговорщиков («в их рядах… господствовало безначалие, коего ужасами они угрожали отечеству; яроcтнейшие продолжали отличаться убийствами»).

3.    Официальная концепция выводила деятельность «декабристов» за рамки политической рациональности, заставляла смотреть на них как на одержимых низменными страстями кровожадных убийц, не способных внушить никаких чувств, кроме страха. Соответственно, победа над мятежом интерпретировалась как возвращение россиянам чувства безопасности и уверенности в завтрашнем дне (Манифест 13 июля 1826 г.: «…каждый может быть уверен в непоколебимости порядка, безопасность и собственность его хранящего, и, спокойный в настоящем, может прозирать с надеждою в будущее»).

4.    Исследование официального политического дискурса позволяет принципиально по-новому прочесть пушкинские «Стансы» («В надежде славы и добра…», 1826), обращенные к императору Николаю. Пушкин в некоторых отношениях принимает грамматику «языка власти», но пытается использовать его в своих целях (отражая позиции определенной социально-политической группы — дворянских «либералистов», формально не связанных с тайными обществами).

5.    Традиционная интерпретация первой строфы такова: под «мятежами и казнями» подразумевается стрелецкий бунт 1698 г., заставивший Петра вернуться из заграничной поездки, принять участие в следствии и казнить тысячи участников мятежа с исключительной жестокостью. Однако такой параллелизм в 1826 г. был совершенно неуместен: в официальном дискурсе жестокими и кровожадными представали участники выступления 14 декабря, а сам Николай трактовался как образец милосердия (Ф. Глинка: «И на челе, как день, светлеет Милость!»; ср. донесение упр. Делами III Отделения М. фон Фока Бенкендорфу: «великодушие Государя превзошло все ожидания»). Все говорит за то, что в действительности Пушкин подразумевал стрелецкий мятеж 1682 г., ознаменовавший восхождение Петра на престол и вызванный (как и мятеж 14 декабря) династическим кризисом. «Казни», мрачившие начало славных дней Петра, — это не суровые действия правительства, а зверства стрельцов, беззаконно казнивших многих сторонников юного Петра (подразумеваемая параллель: убийство генералов Милорадовича и Стюрлера).

6.    Таким образом, начальная строфа «Стансов» парадоксальным образом оказывается более «антидекабристской», чем это обычно представляется. Пушкин в ней исходит из официальной концепции мятежа 14 декабря как злодейства, внушающего ужас.

7.    Но, отправляясь от официальной концепции, Пушкин ее корректирует и деформирует: если официоз выстраивал прямую преемственную связь между политическими разговорами 10-х годов и кровавым мятежом, то Пушкин, разделяя и противопоставляя «буйных стрельцов» и «Долгорукого» (и освящая это противопоставление авторитетом Петра), тем самым разделял активных участников мятежа (большинство из которых не принадлежали к тайным обществам) и членов общества, не причастных к готовящемуся выступлению. Характеристика Якова Долгорукого находит прямые текстуальные параллели с характеристикой «невозвращенца» Николая Тургенева в пушкинской «Записке о народном воспитании» («отличался посреди буйных своих сообщников нравственностию и умеренностию»). Через образ Якова Долгорукого — не только «доблестного гражданина», но и высокопоставленного чиновника в администрации Петра, — Пушкин имплицирует в текст еще одну важную идею: по отношению к Николаю Тургеневу власть не должна ограничиться «прощением», необходимо привлечение его — интеллектуала, давно занятого поисками путей для назревших социальных реформ, — к работе по осуществлению всеми ожидающихся правительственных преобразований (ср. донесения фон Фока и Булгарина; ср. дневник А. В. Никитенко от 8 ноября 1826 г.: «Нынешний государь знает науку царствовать… Ему недостает, однако, главного, а именно людей, которые могли бы быть ему настоящими помощниками»). Это соответствовало ожиданиям и надеждам самого Николая Тургенева (гипотеза Шебунина).

Таким образом, Пушкин выводит «заговорщиков» из темного мира устрашающего разрушительного зла в поле рациональности, предполагающее сотрудничество разных политических сил для достижения общего блага.

В финале доклада будет предпринята попытка показать, почему программа Пушкина, изложенная в «Стансах», не была адекватно понята в лагере «либералов» и почему она была отвергнута в правительственном лагере — хотя там была понята вполне правильно.