Быть никем (рецензия Дмитрия Бавильского, «Новый мир»)

<...>

Морис Бланшо. Голос, пришедший извне. Составление, перевод с французского Виктора Лапицкого. М., «Новое литературное обозрение», 2023. 176 стр. (Серия «Интеллектуальная история»)

В последнюю прижизненную книгу философ и эссеист Морис Бланшо (1907 — 2003) включил квартет оммажей четырем авторам, которые он написал в разные периоды творчества. Открывается сборник «Анакрузой», посвященной стихотворениям Луи-Рене Дефоре, затем идет «Животное из Ласко», обращенное к лирике Рене Шара. «Последний говорить» — с параллельными поэтическими текстами на русском и немецком был написан после самоубийства Пауля Целана. Большое эссе «Мишель Фуко, каким я его себе представляю» создан как еще один вариант жанра словесного портрета художника после его ухода.  В дополнение к этой авторской коллекции Виктор Лапицкий, постоянный переводчик и толкователь Бланшо, вставил в нынешний сборник как бы алаверды Бланшо от Мишеля Фуко («Мысль извне»), небольшой мемуар Бланшо о совместной работе с Дионисом Масколо («За дружбу»), в том числе и над «Манифестом 121», требующим не осуждать пацифистов и дезертиров с Алжирской войны. Причем документ этот, подписанный ведущими публичными интеллектуалами той эпохи, публикуется следом. Вошли в книгу еще и отклики на смерти абсурдиста Сэмюэля Беккета («Ох все кончить») и феноменолога Мориса Мерло-Понти («Философский дискурс»). У Хулио Кортасара есть стихотворение в прозе про смерти великих деятелей культуры «Смех смехом, а не стало шестерых», настигающие нас внезапным окриком из новостей. Мартиролог 50-летнего Кортасара первостатеен: Луи Армстронг, Пабло Пикассо, Игорь Стравинский, Дюк Элингтон, Чарли Чаплин. Видимо, нечто подобное, по протекции структуры прощального сборника любимого автора, соорудил и Лапицкий. Ведь даже эссе Бланшо о Деррида, написанное еще при жизни изобретателя деконструкции («Благодаря Жака/у Деррида»), сегодня воспринимается невольным некрологом. И здесь уже можно вспомнить Дмитрия Александровича Пригова, полюбившего незадолго до смерти выступать с циклом-кричалкой «Все умерли», заключавшейся в выкрикивании скончавшихся поэтов и писателей по алфавиту.

Важно, что Морис Бланшо, придумавший особый, тягучий повествовательный стиль, качающийся между литературоведением и сюрреализмом, представлен в сборнике самыми разными жанровыми оттенками — от мемуара и манифеста до «прозы поэта» и «лирического комментария». За бортом «Голоса, пришедшего извне» остались разве что беллетристические нарративы Бланшо. Но их Лапицкий отдал в «Издательство Ивана Лимбаха», где почти одновременно со сборником «НЛО» вышел «Всевышний», последний большой роман Бланшо, после которого он перешел к текстам небольшим и разомкнутым в вечность, вот как дыхание…
Я воспринимаю два этих нынешних издания как дилогию.

<...>

Ксения Филимонова. Эволюция эстетических взглядов Варлама Шаламова и русский литературный процесс 1950 — 1970-х годов. М., «Новое литературное обозрение», 2023. 232 стр.

Историк литературы Ксения Филимонова выводит творчество Шаламова из Серебряного века, объявляя его наследником сказовых интонаций Алексея Ремизова и ритмической прозы Андрея Белого. С одной стороны — модернизм, с другой — «литература факта» Сергея Третьякова и ЛЕФа, к которому Шаламов тоже ведь был одно время причастен. После двух заключений и ссылок в воркутинские лагеря искалеченный Шаламов возвращается в литературу, как официальную, так и самиздатовскую. Филимонова подробно рассматривает ключевые для интеллектуальной биографии писателя моменты этого периода — встречу и разрыв с Пастернаком, знакомство и ссору с Солженицыным, внештатную работу в «Новом мире», которая, по вполне понятным политическим причинам, сложились неважно. Жизнь и работа писателя, стремившегося к созданию «новой прозы» (она же «проза будущего»), максимально близкой нынешнему «автофикшн», дается на фоне отдельных исторических периодов, образуя смысловые узлы внутри споров 20-х, оттепели 50-х/60-х (до и после публикации «Одного дня Ивана Денисовича»), застойного литпроцесса 70-х.  В монографии, претендующей на обобщение исследований жизни и творчества Шаламова, неоднократно цитируется его декларация: «Без документа нет литературы. Но дело даже не в документе (который захватил даже театр). Документа мало. Должна быть документальной проза, выстраданная как документ…» Небывалый опыт существования «после позора Колымы» требует иного (не модернистского, не соцреалистического) подхода «эмоционально окрашенного документа», где нет красивостей и метафор, да и вообще ничего лишнего.

Когда в перестройку появились первые публикации (в «Нашем наследии»?) стихов и прозы Шаламова, меня покорила их спокойная и величественная неоклассика, ставившая его в ряд последних осколков Серебряного века, где-то между Пастернаком и Тарковским. Если бы не репрессии, тюрьмы и лагеря, поселения и голод, нищета и болезни, радикально изменившие человека «рубежа веков», мы бы имели в истории нашей культуры грандиозного олимпийца, тончайшего лирика и монументального хроникера ХХ века. Нечеловеческие испытания, сломавшие тело Шаламова, заострившие метод его «новой прозы» — еще один пример того, как глубинные «пограничные состояния», спровоцированные «гуманной политикой советского государства», способны искорежить даже самого мощного и стойкого. 
 
Ирина Паперно. Осада человека: Записки Ольги Фрейденберг как мифополитическая теория сталинизма. М., «Новое литературное обозрение», 2023. 224 стр.

Эта книга похожа на коллаж: более половины ее состоит из неопубликованных личных тетрадей выдающегося филолога-классика и теоретика культуры Ольги Фрейденберг (1890 — 1955), бóльшая часть наследия которой до сих пор не опубликована. Профессор Ленинградского университета, основавшая первую советскую кафедру классической филологии, Фрейденберг всю жизнь занималась изучением античности, в отрыве от мировой науки, сделав массу актуальных открытий (некоторые исследователи числят ее предшественницей  Михаила Бахтина, а Юрий Лотман считал ее одним из зачинателей семиотического метода), до недавнего времени оставаясь практически неизвестной. Самым громким ее достижением долгое время оказывалась переписка с двоюродным братом — Борисом Пастернаком.

Проницательная, умная и тонкая, Фрейденберг жила в глухие годы тотального давления советского государства, не переставая вести тайные дневники. В них она отразила многочисленные (политические и коммунальные) невзгоды самых тяжелых десятилетий отечественной истории, блокаду Ленинграда, послевоенные гонения на гуманитарные науки. Автобиографические записки Фрейденберг — мощный аналитический и эмоциональный документ (34 рукописные тетради, девять из которых посвящены хроникам блокадного быта) в более чем две тысячи страниц машинописных распечаток. Для того чтобы ввести в читательский обиход это грандиозное свидетельство, сравнимое разве что с аналитической прозой Лидии Гинзбург, между прочим, жившей в советском Ленинграде совсем рядом с Фрейденберг (параллели между ними постоянно отмечаются публикаторами), Ирина Паперно, профессор Калифорнийского университета в Беркли и автор многочисленных монографий по истории русской культуры (бóльшая часть их посвящена жанрам «промежуточной словесности» — дневникам, запискам и даже снам) и создала «путеводитель по страницам этой гигантской хроники»: «Осада человека» — опыт чтения и интерпретации бумаг Фрейденберг, из которых Паперно, помимо прочего, вычленяет мифополитическую теорию сталинизма.

Фрейденберг, посвятившая бóльшую часть своей жизни «устройству мифа», создавала ее, с одной стороны, как непосредственный участник общественных процессов, но с другой, как антрополог и политический философ уровня Ханны Арендт. «Главный предмет нашего анализа — это то, как человек, живущий под прессом сталинской власти, профессор, подвергавшийся публичным поруганиям, воспринимает, переживает и толкует этот опыт…»

Одинокая судьба Ольге Фрейденберг выпала незавидная: с одной стороны, ей пришлось пережить гонения и репрессии (одна из статей Нины Брагинской, посвященных первым публикациям научных трудов ученого, называлась «Мировая безвестность»), голод блокады и потерю близких, но, с другой, глубокий и аналитический ум помогал Фрейденберг прятаться от невзгод в многолетний исследовательский энтузиазм, уже скоро ставший формой духовной практики и способом выживания. Архетипические основания, вычленяемые из актуальных общественных процессов, позволяли жить Фрейденберг не только в тоталитарном государстве, но еще и внутри «большой истории». Когда спасает методичная, ежедневная работа без надежды на отклик и публикацию, сам метод и аналитические возможности собственного научного подхода, умение раздвинуть давление государства широтой исследовательского горизонта: «Я никогда не могла ставить перегородок между научной теорией и непосредственным восприятием жизни: одно выражало другое…»

В работе над личными хрониками Фрейденберг не пряталась в отвлеченные абстрактные эмпиреи, но осознанно создавала свидетельство, способное пригодиться историкам будущего. В ее тетрадях масса фактуры, документов, переписанных от руки или вклеенных среди страниц, исписанных размашистым почерком. Трудный, проблемный быт советского человека, строившийся на преодолении повседневных проблем, Фрейденберг считала важнейшей частью государственной политики и сталинского террора; того, что сейчас, после трудов Мишеля Фуко и Джорджо Агамбена определяется как «биополитика»: «До сих пор был известен политический и религиозный террор. Сталин ввел и террор бытовой…» Важнейшим орудием такого бытового насилия становится не только удушающее проникновение государства на всех уровнях, вплоть до спален и уборных, но и такое самозарождающееся в народных низах явление, как повсеместная склока всех со всеми.
Именно в этом ключе Фрейденберг воспринимает и блокаду Ленинграда: «История знала осады и катастрофы. Но еще никогда человеческие бедствия не были задуманы в виде нормативного бытового явления…»

Сгинувшая, казалось бы, почти без следа внутри одного из самых беспросветных периодов отечественной истории, почти буквально ведь «став никем», Фрейденберг возвращается в культуру своими книгами (публикация главных из них еще впереди): неслучайно одной из важнейших фраз, упоминаемых Ириной Паперно, становится гегелевская формула «Мировая история есть всемирный суд», которого лично Ольга Фрейденберг, мечтавшая о «московском Нюрнберге», так и не дождалась.

Источник: Новый мир