14.07.11

Пламенеющая филология

Судьба филологии (в любом из значений этого слишком неустойчивого, размытого понятия) – одна из важных тем сегодняшних теоретических дискуссий в гуманитарной сфере (в рамках еще более широкого разговора о судьбе гуманитарных наук). Журнал «Новое литературное обозрение», уже внесший значительный вклад в обе дискуссии – и более широкую, и более специальную – продолжает полемику. Редакция «НЛО» готовит (для 110 номера) блок материалов, связанный со статьей Сергея Козлова под несколько романтическим названием «Осень филологии». Название, как видим, отсылает к известному труду Хейзинги «Осень средневековья», посвященному эпохе поздней (или даже «пламенеющей») готики. Получается, что филология как «большой стиль» – как в свое время готика – заканчивается, превращаясь в целый набор как бы «суб-стилей», становится «пламенеющей» (на фоне уже вовсю наступающего Ренессанса и буквально накануне Реформации). Козлов пишет:

 

«Если раньше поле филологических наук представляло собой арену противоборствующих школ, то теперь оно превратилось в выставку самых разнообразных методологических подходов, накопленных за последнее столетие и равно доступных для употребления. Главной задачей в сфере методологии стала задача выбора; главным требованием – требование адекватности данному материалу. Что до необходимых аналитических инструментов, то они становятся все более обозримыми, все легче находимыми и все легче досягаемыми благодаря сети: были бы финансовые ресурсы для доступа к ним.  

Особенности этой новой ситуации наиболее широко проявляются в работе наиболее одаренных представителей младшего поколения отечественных филологов-русистов – поколения тридцатилетних (старшим из них чуть перевалило за сорок). Я имею в виду таких филологов, как Михаил Гронас, Михаил Велижев и Кирилл Осповат. Общие для их работ отличительные черты – это всегда глубокая методологическая фундированность и свободный переход от одной исследовательской парадигмы к другой – в зависимости от требований материала. У Гронаса это может быть социология Бурдьё и когнитивная лингвистика, у Велижева – разные изводы истории понятий, у Осповата-младшего – поздний формализм, социология Элиаса и Бурдьё. Важно то, что у всех них преобладает чисто инструментальное отношение к методу: главное, что всех их интересует – это история культуры. Интерес к тексту здесь неотрывен от интереса к истории (в полном соответствии с базовыми установками, характерными для филологии в узком смысле слова начиная с XV века). В отношении к методу все они проявляют себя как релятивисты и плюралисты. Та же методологическая открытость прослеживается, как мне кажется, в работах Марии Майофис. Аналогичный подход к методу был продемонстрирован Александром Дмитриевым и Яном Левченко в их большой совместной статье «Наука как прием». Из старших поколений я могу назвать только одного исследователя, у которого все вышеперечисленные черты выражаются не менее, а даже более ярко и убедительно: это Виктор Живов.

Резюмируя, выделю два главных момента, определяющих научную позицию, которую я только что попытался описать. Первый момент состоит в примате истории над теорией и, соответственно, материала над методом. Метод здесь подбирается для каждого случая отдельно, в зависимости от материала. Метод принципиален и отрефлектирован, но вторичен. Он претерпевает здесь, если угодно, некую позитивистскую модуляцию. Второй момент: решающую роль начинает играть вопрос об адекватности метода данному материалу, о продуктивности метода в данном конкретном случае. Между тем вопрос об адекватности и продуктивности здесь не имеет объективного решения: то, что кажется наиболее продуктивным одному исследователю, покажется не самым продуктивным другому. Вопрос об адекватности решается поэтому дважды: в самом конце – на основе коллективного мнения экспертов, и в самом начале – на основе личной интуиции исследователя. И эта спрятанная в глубине изначальная решающая роль интуиции не совсем ожиданным образом сближает описываемую мной научную позицию с той концепцией филологии как личного искусства, которая была принята у величайших филологов-классиков до наступления позитивистского периода и которая стала возвращаться в филологию по мере завершения названного периода».

        

Вывод автора не мог не вызвать споров:

 

«Каждая историческая ситуация несет в себе свои шансы, свои ограничения и свои риски. Наша сегодняшняя задача, как мне кажется, состоит в том, чтобы достойно воспользоваться возможностями эпигонства и эклектизма, постоянно и осознанно избегая тех опасностей, которые эпигонство и эклектизм в себе таят. Если уж мы не можем избежать сближения филологии с рынком и с модой, постараемся по крайней мере не следовать покорно за актуальными трендами, а быть искушенными и умными эклектиками – то есть придерживаться строго продуманных, строго индивидуальных и внутренне независимых решений».

 

И спор действительно завязался. Иронии и меланхоличному пессимизму Сергея Козлова оппоненты противопоставили свою иронию, смешанную, впрочем, иногда со сдержанным негодованием. В реплике с не менее «сезонным» названием «Осенняя эстетика. И прагматика» Татьяна Венедиктова пишет:

 

«В отношении метода, как справедливо пишет Сергей Козлов, воцарились релятивизм, плюрализм и эклектизм. Обращает на себя внимание склонность говорить даже не о методологии, а, например, о “взгляде” или “воображении”. Обозначаемые таким образом познавательные стратегии слабее формализованы, зато обязательно включают в свой состав рефлексию над субъективной позицией исследователя, а также рефлексию над словом, и оформляющим, и формирующим мысль. В фокусе внимания уже не факт, но акт, процесс, интеракция - не статика структуры, но энергетика “конструктивных сил”[1].

Приглядываясь к тому, как коллеги-социологи работают с понятием “социологического воображения”[2], я спрашиваю себя: а что бы могло представлять собой воображение филологическое? Его актуальные сила и ограниченность (распределение “слепых зон”) обусловлены стойкой привязанностью к языку-как-системе и слову-как-объекту, - они почитаемы, по большей части, в формах образцовых, музейных, ревниво охраняемы от порчи и профанов. Словари, грамматики и собрания сочинений – вот горизонт воображения филолога. Но почему бы ему/ей не полюбить (phileo) в фиксированной единице языка - непредсказуемые потенции коммуникации? Почему в святыне литературного текста не усмотреть лабораторию форм речевого действия и поведения? Почему знанию о слове не перестать игнорировать “пользователей” (не особо отмеченных “Авторов”, а людей вообще говорящих, разговаривающих, слушающих, пишущих, читающих)? Почему, иначе говоря, филологии не осознать себя - последовательно и всерьез - наукой о речепользовании (по аналогии с землепользованием)? Это естественно - в русле дискурсивного и перформативного подходов, которые сегодня широко распространяются. Однако глубина “парадигмального сдвига”, мне кажется, не прочувствована еще вполне».

 

«Прагматический элемент» (прагматичнее, даже «бюрократичнее» некуда!) вносит в разговор Костантин Богданов:

 

«Понятно, что для поддержания институционального статуса филологии одной веры в то, что ее предмет – сколь бы расплывчатым он ни был - важен уже потому, что он соотносится со сферой трудно контролируемого социального и психологического опыта (любопытства, сферой эмоций, «свободной воли», моральных и этических ценностей) можно считать недостаточным, но и необходимость убеждать в этой важности чиновников, от которых так или иначе зависит благоденствие гуманитарных институций, не следует слишком преувеличивать».

 

Что же до, собственно, содержательных предложений по поводу того, «что делать с филологией» (или, точнее, «что делать людям, называющим себя филологами?»), то вот мнение Бориса Дубина:

 

«Другой стратегический вариант – заявка на “антропологический поворот”.  Этот ход, кто бы сомневался,  также способен дать (да что там, уже не раз давал) интересные, значимые результаты. Но именно поэтому стоило бы уточнить набор его предпосылок и границы возможностей. Когда историк Мишель де Серто углубляется в повседневные маршруты современных горожан или практики их готовки, а этнолог Марк Оже садится на велосипед или спускается в метро, они анализируют те мельчайшие зазоры и разрывы в регулярной работе анонимных институтов и коллективных структур современного «развитого» общества, без кропотливого персонального освоения, без приживления и прилаживания которых к каждому конкретному индивиду с его запросами, привычками, странностями и т.д., а значит – без посильного усовершенствования силами каждого эти институты и системы попросту бы не существовали, не могли действовать. Индивидуализм, соревнование, солидарность (“свобода, равенство, братство”) – в самой их основе. Так что Серто и Оже – могу назвать еще многих других – изучают, если угодно,  состав “смазки”, без которой не работает модерное и постмодерное хорошо структурированное общество. Ясно, что рядом с ними трудятся исследователи институциональных структур этого общества, его центропериферийных отношений, элитных групп, социальной и культурной динамики, глобального контекста и многого другого, во что Оже и Серто именно поэтому могут позволить себе не углубляться».

 

Читайте в 110 номере «Нового литературного обозрения» всю дискуссию целиком (и, конечно, реплики других авторов). Что же до антропологического поворота», то это тема как последних Больших Банных чтений, так и многих последних номеров журнала.

 

__________________________________________

 

1) Ср. мысль В. А. Подороги (в докладе на прошедших в апреле Банных чтениях) об антропологии взгляда как единственном условии «прямого усмотрения (до всякой интерпретации) конструктивных сил литературного произведения».

2) Ч. Миллс полвека назад предложил говорить о «социологическом воображении» как способности, позволяющей ученому переходить от одной перспективы к другой, неожиданно сочетать идеи, количество и качество, объективизм и рефлексию, проникая в «невидимую суть» повседневно наблюдаемого. «Чтобы дать простор социологическому воображению, надо прежде всего научиться мыслить и говорить социологическим языком», - П. Штомпка признает и подчеркивает тем самым интимную сопряженность воображения (как инструмента познания) и языка (как активного коммуникативного ресурса).