Сергей Ушакин
«Верните мяч в игру»
Прежде всего: все названия всегда неверны.
Виктор Шкловский[1]
Обстоятельные заметки Николая Поселягина о возможных перспективах антропологического поворота в российских гуманитарных науках напомнили мне еще одну работу Шкловского. Поэтому продолжу цитаты. В 1925 году, рецензируя фильм Юрия Желябужского «Коллежский регистратор» (снятый по повести Пушкина «Станционный смотритель»), Шкловский сравнил попытки режиссера «исправить» Пушкина идеологически с попытками выпрямить колесо: выпрямить колесо можно, но ехать на выпрямленном колесе нельзя[2]. «Антропологический поворот», подвергшись методологической «выправке» в тексте Поселягина, приобрел, судя по всему, некую стабильность, но, как и «колесо» у Шкловского, утратил способность к езде.
Упрощая, в интервенции Поселягина можно выделить два основных шага. Сведя воедино большинство ключевых мыслителей прошлого века, Поселя- гин предлагает использовать созданные ими теоретические модели и методологические подходы для того, чтобы 1) уйти от традиционной для «классической семиотики» зацикленности «на знаковой деятельности человека как таковой» и 2) сфокусироваться «именно на человеке», познаваемом, «прежде всего, через знаковые медиаторы — тексты», понимаемые, в свою очередь, «широко» — как «знаковые системы культуры». Вполне допускаю, что не заметил главного в аргументации Поселягина (и буду рад услышать пояснения), но мне кажется, что в этом движении от «знаковой деятельности человека» к «знаковым медиаторам» антропологический поворот становится не столько сменой угла аналитического зрения или траектории интеллектуального движения, сколько вращением на месте — от одних «знаковых систем культуры» к другим.
Проблема этой версии «антропологического поворота», разумеется, не в том, что «знаковые системы» продолжают занимать в ней господствующее положение. Проблема в том, что Поселягин так и не объясняет, зачем такому антропологическому повороту к «знаковым медиаторам» нужен «человек», на ценностном приоритете которого он так настаивает. Ни специфического круга проблем человеческой деятельности, ни четких теоретических вопросов, которые бы выделяли антропологический поворот на фоне уже известных исследовательских практик, текст Поселягина не предложил. И терминологически («человек/система»), и концептуально («человек взаимодействует с человеком постольку, поскольку индивид конструирует социум, а социум конструирует индивида») предложенная версия гуманитарного знания представляет собой вариант теории социальных систем Толкотта Парсонса, сдобренный гуманистической терминологией. «Человек» здесь действительно оказывается «фокусом социальности» — трюком иллюзиониста, отвлекающего внимание от скрытых пружин и изогнутых зеркал.
Симптоматично, что в качестве «самой устоявшейся канонической фигуры» в дискуссиях об антропологическом повороте Поселягин (вслед за другими) называет Клиффорда Гирца, пожалуй, одного из самых успешных учеников автора «Системы современных обществ»[3]. Любопытно, что при этом за скобками оказалось направление американской культурной антропологии, которое, пожалуй, наиболее полно совпадает с антропологическим поворотом, заявленным «НЛО», — направление, связанное с двумя ключевыми работами Джеймса Клиффорда и Джорджа Маркуса конца 1980-х — «Сочиняя культуру: Поэтика и политика этнографии» и «Антропология как культурная критика: Экспериментальный момент в гуманитарных науках». Во многом именно благодаря этим текстам «гуманитаризация» антропологического знания стала развиваться вне традиционных рамок системного и структурно- функционального подходов[4]. Вряд ли случайно и то, что в список авторов, озвученный Поселягиным, не вошли ни Наталья Козлова, ни Ирина Сандо- мирская, чьи работы представляют собой замечательный пример сочетания интереса к конкретным социокультурным практикам с методами дискурсивного и текстуального анализа[5].
Список имен можно было бы продолжать, но важны не сами имена, а причины их отсутствия: Поселягин, как мне кажется, полностью понимает и методологическую тавтологию предложенного им «антропологического знания» (от систем к системам), и общую интеллектуальную нечленораздельность попыток представить «филологию с человеческим лицом». На вопрос о том, зачем антропологический поворот, «собственно, России нужен», автор заметок «готов дать только один ответ — не знаю». С этого «не знаю» в принципе и стоило бы начинать. Поворот без цели — это блуждание в незнакомой местности впотьмах. Собственно, именно эта бесцельность — точнее, бессюжетность — сделала возможными и предельную широту теоретического охвата (от М. Бахтина и Дж. Батлер до З. Фрейда и М. Фуко), и сам жанр текста Поселягина («список» дисциплин). У этой бессюжетности, однако, есть свое антропологическое имя — бриколаж, инсталляция, в которой элементы объединяются не на основе их внутренней логики, но в связи с их пространственной доступностью: при отсутствии цели любой ветер оказывается попутным.
На фоне этого бриколажа «не знаю» Поселягина принципиально. На мой взгляд, этот акт признания эпистемологического неприсутствия выявляет важную проблему антропологического поворота. Наблюдая за дебатами последних лет, я зачастую не могу отделаться от ощущения, что антропологическое в «антропологическом повороте» — это омоним. При всей одинаковости звуков, антропологическое в данном случае понимается как относящееся к «человеческому» и имеющее мало общего с содержанием антропологии как дисциплины. Подобный подход не лишен логики, но, как показывает текст Поселягина, эта логика ведет в эпистемологический тупик. И дело не только в том, что для любого антрополога антропологический поворот без этнографии — то есть (в данном случае) без производства новых дискурсивных (описательных) материалов и документов — немыслим. Существенным является и общая установка антропологического знания, определяемая, по крайней мере, двумя важными моментами. Во-первых, с самого начала своей истории антропологическое знание продолжает сохранять нацеленность на описание и анализ культурных различий, позволяющих продемонстрировать вариативность способов организации жизни. Именно этот акцент на гетерогенности социальных и символических практик и их культурной обусловленности — и это во-вторых — дает возможность использовать антропологическое знание (об «экзотических» сообществах, «маргинальных» группах, «лими- нальных» практиках и т.п.) в качестве основы для культурной критики форм и практик, которые воспринимаются в собственном обществе (нормативного большинства) в качестве «естественных», «нормальных» или, допустим, «традиционных». Особенность антропологического знания, собственно, и состоит в том, чтобы продемонстрировать наличие культурных альтернатив и, тем самым, подчеркнуть относительность и условность уже сложившихся норм, ценностей или идентичностей.
Понятно, что, в отличие от большинства гуманитарных наук, антропология работает не только с текстами, но и с сообществами: непосредственный контакт с «носителями» обыденного знания и «создателями» знаковых систем влияет и на проблематику исследований, и на характер интерпретаций. Но, несмотря на все различия в способах производства знания, современная культурная антропология и антропологический поворот в российских гуманитарных науках, на мой взгляд, сходны в своих попытках видеть в локальных культурных практиках — будь то ритуал или текст — не столько основу для узкоцеховых упражнений в герменевтике («академизм»), сколько источник новых форм организации жизни и способов их репрезентации. Задача антропологического поворота, иными словами, не в том, чтобы адаптировать — условно говоря — подход Гайятри Чакраворти Спивак к местным реалиям; задача в том, чтобы на основе анализа местных культурных практик ставить вопросы, которые могли бы иметь универсальное культурное значение. Могу ошибаться, но с самого начала мне казалось, что антропологический поворот — это не «догоняющая модернизация» в сфере отечественных гуманитарных исследований, но попытка сделать тематику и язык этих исследований актуальными для общества, существующего здесь и сейчас. Как говорил все тот же Шкловский, не надо писать сценарий о сценарии: «верните мяч в игру»![6]
И напоследок — о мяче. То есть — о теории. Мне уже приходилось писать о том, что искусство присвоения теории (а не ее производство), столь характерное для современной российской гуманитаристики, есть форма защитной реакции и, добавлю, следствие невключенности в более широкие сети интеллектуального обмена. Текст Поселягина в данном отношении показателен: методологическое развитие видится как экстенсивный (и, как правило, односторонний) процесс прикладного заимствования теорий. «Теория» воспринимается как набор инструментальных средств, как своеобразная связка ключей и отмычек. Базовая антропологическая установка на то, что любая теория рождается как попытка решить конкретные культурно-специфические проблемы, в данном случае отсутствует. Как остается вовне и вопрос о том, насколько «заимствованные» теории способны решать местные задачи. Тема формирования собственной теории заслуживает отдельного разговора, здесь же я хотел бы привести лишь два примера, которые показывают, как возникали теории, имеющие сегодня статус универсальных.
Исследования угнетенных (subaltern studies) — ключевая составляющая постколониальных исследований, о которых пишет Поселягин, — складывались, прежде всего, как вполне конкретная попытка индийских историков- марксистов подвергнуть последовательной критике сложившуюся историографию Южной Азии («Кембриджская школа»). Первые пять выпусков журнала «Subaltern Studies», выходившие в Дели с 1982 по 1987 год, представляют собой серию case-studies, подробное изложение альтернативных событий и тенденций, не вошедших в канонические нарративы истории (колониальной) Индии, — от исследований мелкотоварного производства сахара крестьянами на востоке Индии[7] до изучения практик лесопользования и связанных с ними социальных протестов[8]. Накопление материала и выработка общего исследовательского языка постепенно привели к тому, что «история угнетенных» начинает пониматься как история угнетения, а сами исследования — как форма критики колониализма. Соответственно трансформируется и теоретическая рамка: исходная теория гегемонии Антонио Грамши «пропускается» сквозь работы Мишеля Фуко и Жака Деррида[9]. На первый план в итоге выходит не столько задача документации конкретных «голосов угнетенных» и примеров их сопротивления, «выпавших» из истории, сколько общие проблемы субъектности, власти и колониального дискурса. Подчеркну: интеллектуальное движение и соответствующая теория возникают в данном случае не как аморфная попытка анализа знаковых систем, но как конкретная полемическая интервенция, направленная на дестабилизацию устоявшихся традиций производства (колониального) исторического знания. В свою очередь, журнал («Subaltern Studies») стал тем институтом, который позволил кристаллизовать и материализовать разрозненные интеллектуальные попытки исторической критики.
Мой второй пример — совсем иного рода. Идеи конструктивизма, предложенные теоретиками и практиками русского авангарда, стали, наверное, самым узнаваемым вкладом раннесоветской интеллектуальной мысли. Влияние и распространенность конструктивизма, однако, как правило, оставляют в тени процесс, в ходе которого, собственно, и формировались главные идеи и положения. Напомню, что основные термины, идеи и концепции конструктивизма вырабатывались в ходе дискуссий в 1921 году в Институте художественной культуры (ИНХУК), когда две группы — Рабочая группа объективного анализа и Рабочая группа конструктивистов — в ходе многомесячных обсуждений (каждая группа провела по девять заседаний) попытались определить для себя суть таких понятий, как «конструкция», «композиция», «фактура», «тектоника» и т.п.
Показательно в данном случае вот что: несмотря на то что материалы этих дискуссий так и не были (до сих пор) опубликованы, попытка выработать общий концептуальный язык для описания конкретных артистических практик в итоге стимулировала мощную серию индивидуальных проектов — от книги Алексея Гана, статей Николая Тарабукина и докладов Осипа Брика до изопроектов и манифестов Александра Родченко, Варвары Степановой и братьев Стенберг[10].
В обоих случаях принципиальным для меня является прямая связь теории с практическими интеллектуальными задачами — будь то вопросы историографии у постколониалистов или проблемы эстетики у ранних конструктивистов. Общий теоретический язык возникает в ответ на общность интеллектуальных задач. Антропологический поворот, инициированный «НЛО», судя по всему, определился с направлением движения. Пора определяться с общностью интеллектуальных задач: время вбрасывать мяч.
Принстон,
31 декабря 2011 г.
[1] Шкловский В. О теории прозы. 1982 г. // Шкловский В. О теории прозы. М.: Советский писатель, 1983. С. 80.
[2] Шкловский В. Колесо // Шкловский В. За 60 лет. Работы о кино. М.: Искусство, 1985. С. 30.
[3] Парсонс Т. Система современных обществ / Пер. с англ. Л.А. Седова и А.Д. Ковалева. Под ред. М.С. Ковалевой. М.: Аспект Пресс, 1998.
[4] См.: Writing Culture: The Poetics and Politics of Ethnography / Edited by James Clifford and George E. Marcus. Berkeley: University of California Press, 1986; Marcus G.E., CliffordJ. Anthropology as Cultural Critique: An Experimental Moment in the Human Science. Chicago: The University of Chicago Press, 1986.
[5] См., например: Козлова Н.Е., Сандомирская И.И. «Я так хочу назвать кино». «Наивное письмо»: опыт лингвосоцио- логического чтения. М.: Гнозис, 1996; Сандомирская И. Книга о Родине: Опыт анализа дискурсивных практик. Wien: Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 50, 2001; Козлова Н. Горизонты повседневности советской эпохи: Голоса из хора. М.: ИФРАН, 1996; Она же. Советские люди. Сцены из истории. М.: Европа, 2005.
[6] Шкловский В. Верните мяч в игру // Шкловский В. За 60 лет. Работы о кино. С. 321.
[7] Amin Shahid. Small Peasant commodity Production and Rural Indebtedness: the Culture of Sugarcane in Eastern U.P., c. 1880—1920 // Subaltern Studies. № 1. Writings on South Asian History and Society / Еdited by Ranajit Guha. Delhi: Oxford University Press, 1982.
[8] Guha Ramachandra. Forestry and Social Protest in British Kumaun, 1893—1921 // Subaltern Studies. №. 4. Writings on South Asian History and Society / Edited by Ranajit Guha Delhi: Oxford University Press, 1985.
[9] См. подробнее: Chakrabarty Dipesh. Subaltern Studies and Postcolonial Historiography // Nepantla: Views from South. 2000. Vol. 1 (1); Prakash Gyan. Subaltern Studies as Postco- lonial Criticism // The American Historical Review. Vol. 99 (5). Dec. 1994.
[10] См. подробнее: Хан-Магомедов С.О. ИНХУК и ранний конструктивизм. М.: ARCHITECTURA, 1993.