Чтение на 15 минут: «Неудобное прошлое» (отрывок, Arzamas)

Как преодолеть память о преступлениях, в которых виновато собственное государство? Как признать ответственность, не перекладывая ее на неких врагов, время и обстоятельства? Есть ли с этим проблемы у других стран или это трудно только России? На эти вопросы отвечает историк Николай Эппле в своей книге, вышедшей в издательстве «НЛО». Arzamas публикует одну из глав.

Черта

При рассуждении об инструментах осуждения преступного прошлого, отказа от него и перехода к новой государственности, свободной от прежних практик, одной из важнейших категорий оказывается категория подведения черты. Под прошлым подводится черта, чтобы отделить его от того, что будет дальше, обозначить границу между старым и новым. О «жирной черте» под прошлым говорил в своей первой речи в качестве премьер-министра новой свободной Польши в 1989 году Тадеуш Мазовецкий. «Подведением черты под драмати­ческими событиями, которые разделили страну и народ» призывал считать 100-летие революции российский президент Владимир Путин в 2017 году, открывая мемориал жертвам репрессий. «Законом, подводящим черту» или «ставящим точку» (Ley de Punto Final) был назван аргентинский закон 1986 го­да, запрещающий юридическое преследование за преступления, совершенные в годы правления хунты. Но самым известным образом подведения черты в послевоенной европейской истории стал образ «нулевого часа» (24/0 часов 8/9 мая 1945 года) или «нулевого года» (1945) в Германии .

Категории черты, точки, нуля, санитарного рва, переворачивания страницы — это способ набросить на непрерывное течение времени разметку, позволяю­щую обозначить прошлое, с которым не хочется иметь дело, как закончив­шееся, а себя отнести к начинающемуся с нуля и свободному от наследия прошлого настоящему. «Завершить» прошлое оказывается необходимо прежде всего потому, что его деструктивное воздействие на настоящее слишком болезненно и губительно. В этом смысле подведение черты подобно сооруже­нию санитарного кордона, призванного изолировать заражение, не дать ему перекинуться дальше. Едва ли случайно, что убедительнейший образ такого кордона на пути болезни создан в романе Альбера Камю «Чума», изданном в 1947 году и осмыслявшем фашизм как болезнь, которая может вернуться.

Одна из первых фиксаций выражения «нулевой год» в отношении Германии — снятый в 1948 году фильм Роберто Росселлини «Германия, год нулевой», посвященный подведению черты под историей Третьего рейха. Герой фильма, ангельского вида белокурый 12-летний мальчик (ровесник Третьего рейха — символическая репрезентация Германии, родившейся при нацистах), бродит по развалинам послевоенного Берлина. Его мать погибла при бомбежке. Отец, участник Первой мировой, прикован к кровати; он переживает, что обременяет детей, и мечтает умереть. Его старший брат, солдат вермахта, прячется от союзников, а сестра проводит время в барах, выпрашивая у американских солдат сигареты, и вот-вот решится выйти на панель. Мальчик встречает в городе своего школьного учителя, который внушает ему мысль, что слабым надлежит уступать дорогу сильным, а в случае чего им можно и помочь, — и дает своему отцу яд. Он вовсе не злодей — напротив, он старается исполнить волю отца и наказ учителя. Но его брат и сестра убиты горем, учитель в ужасе отказывается от своих слов и даже встреченные на улице дети почему-то не принимают его в свою игру, убегая от него как от прокаженного. В финаль­ной сцене, которую называют самой страшной сценой послевоенного европей­ского кино, мальчик выбрасывается из окна полуразрушенного дома. По Рос­сел­­лини, «год нулевой» — это не столько новое начало, сколько «обнуление» предыдущего исторического периода. Ведь даже вполне невинные его поро­ждения помимо своей воли несут в себе отпечаток распространившегося на все вокруг зла.

Подведение черты привлекательно не только возможностью поставить заслон заразе преступных практик прошлого. Это еще и возможность «обезвредить» прошлое, освободив себя от ответственности за него. Этот аспект оказывается важен и для авторов компромиссных моделей договорного транзита (задача — максимально сгладить переход для всех договаривающихся сторон), и для авторов моделей реваншистских (задача — замаскировать отсутствие перехода правильными словами). Аргентинский «Закон о финальной точке» был «завершением прошлого» в смысле запрета на преследования за совершенные в прошлом преступления. Эта мера объяснялась необходимостью двигаться дальше, освободившись от бремени прошлого, но на деле служила интересам военных, виновных в преступлениях в годы правления хунты. «Жирная черта» Мазовецкого, формально обозначая прощание с коммунистическим прошлым, фактически гарантировала блокировку инициатив, касающихся люстрации в отношении коммунистического руководства. Оба случая обернулись отло­женным эффектом: возвращением к судам над военными спустя двадцать лет в Аргентине и политизацией темы люстраций начиная с 2015 года в Польше.

Подведение черты всегда немного игра, проектирование реальности, спек­такль, предполагающий подыгрывание со стороны участников процесса. В Японии обращение императора Хирохито к нации 15 августа 1945 года символически отмечало договор между японскими элитами и США, по кото­рому виновным в военных преступлениях признавалось военное руководство (исключая императора), а японский народ оказывался жертвой, искренне заинтересованной в демократизации страны по американской модели. Кэрол Глюк, специалист по истории Японии XX века из Колумбийского университета, пишет:

«Японская версия германского „нулевого часа“, этот абсолютный раз­рыв между военным прошлым и послевоенным настоящим, ощущался очень глубоко даже теми, кто не знал причин резкого разъединения непрерывности истории. Школьники в одночасье превратились из па­триотической „военной молодежи“ во вдохновенную „демократическую молодежь“ — эту искреннюю и как будто не требо­вавшую усилий мета­морфозу представители военного поколения вспоминали с удивлением. Для японцев постарше это был скорее сознательный разрыв, индивиду­альное и коллективное усилие освободиться от прошлого и начать жизнь заново. На фоне относительной преемственности институтов — те же рабочие места, те же учителя, те же бюрократы — японцы предпочли поверить в резкий разрыв с прошлым. Новое начало стало мифом основания „возрожденной Японии“, как ее часто называли. Представление о „пересоздании“ Японии в стремлении к двойной цели — миру и демократии — разделяли представители всех частей политического спектра. Неважно, насколько разнилось их понимание этих мира и демократии: огромное число японцев согласились с амери­канскими оккупантами в том, что их главной задачей было создать „новую Японию“» .

Обнуление

Образ «нуля» (Nullstunde, Zero Hour, Punto Null) как конца старого отсчета и начала нового достоин отдельного рассмотрения. Трудное прошлое хочется не просто изолировать; больше всего его хочется «обнулить», сделать небыв­шим. В этом вовсе не обязательно следует видеть нечто предосудительное. Именно императив забвения считался нормой большую часть человеческой истории вплоть до XX века .

«Забыли», «проехали» — так говорят, примиряясь после конфликта, давая понять, что конфликт исчерпан и не мешает дальней­шему общению. Но реплика «забыли» исчерпывает конфликт, если ее произно­сит пострадавшая сторона после того, как виновник конфликта признает свою вину и попросит о прощении. И даже тогда «забвение» — метафора: причинен­ное зло не забыто, оно перестало быть активным, переведено в разряд про­шлого и законченного. Между тем в политической практике предложение «забыть», как правило, исходит не от пострадавшего, а от виновника, причем именно тогда, когда он не готов брать ответственность за случившееся и про­сить прощения. Такое обнуление не исцеляет конфликт, а ретуширует его.

Возможно, самая важная в советском и постсоветском искусстве иллюстрация того, что происходит, если прошлое пытаются забыть, не проведя с ним долж­ной работы, дана в фильме Тенгиза Абуладзе «Покаяние», снятом в 1984 году. Главный образ «Покаяния» — труп чиновника, ответственного за репрессии против собственного народа, который герои фильма снова и снова выкапывают из земли. Закапывание преступника в землю означает его упокоение (то самое подведение черты и закрытие прошлого). Однако, пока его преступления не осуждены, такое упокоение недопустимо, и героиня, дочь его жертв, считает своим долгом не допустить такого попрания справедливости. Как и у Россел­лини, непреодоленное зло бьет по молодому поколению: узнав о злодеяниях деда, кончает с собой внук Варлама.

И тогда сын, прежде защищавший отца, сам выкапывает его труп и сбрасывает его с горы на растерзание птицам.

Об этой сцене не перестают спорить до сих пор. Разве выбрасывание трупа отца на корм птицам имеет что-то общее с покаянием? Разве не так «либералы», прикрываясь красивыми и правильными словами, оскверняют собственное прошлое, которое ненавидят? Но смысл этого образа в другом. Пока преступ­ления Варлама не осуждены, пока его сын продолжает оправдывать отца, сам Варлам еще не вполне умер; подобно вампиру, он ведет призрачное посмертное существование. И упокоение в земле способствует такому существованию, тогда как единственный способ его прекратить — это не дать ему упокоиться в могиле, обесславить, бросив на корм птицам, заставив умереть по-настоя­щему. Это и в самом деле не покаяние. Но это именно подведение черты под прошлым, открывающее путь в будущее, что подчеркивает вид на сов­ре­мен­ный город, открывающийся с горы, с которой Авель сбрасывает Варлама.

Травма: прошлое невозможно «обнулить»

Классическая теория психической травмы, изложенная Зигмундом Фрейдом и Йозефом Брейером в книге «Исследования истерии» (1895), гласит, что болезненное переживание, прежде всего вызванное насилием, оборачивается тяжелыми последствиями для психики пережившего это человека.

Есте­ственная реакция психики на травму — вытеснение памяти о травмирующем событии, его забвение. Но такое психическое обнуление не способствует исцелению; напротив, вытесненная в подсознание травма продолжает свою невидимую работу, оборачиваясь психическими расстройствами, неврозами или психосоматикой. Терапия травмы предполагает не забвение травмирую­щего события, но его вспоминание и проработку. При этом приходится преодо­левать защитные механизмы пострадавшего, которые могут выражаться, в частности, в отвращении к обсуждаемой теме.

Важно отметить, что с точки зрения работающих с травмами задачей терапии не может быть «исцеление» травмы. Травма на то и травма, чтобы радикально изменять жизнь человека. В этом смысле «излечить» травму, сделать событие небывшим, как и вернуться в состояние «до» случившегося, невозможно. Зада­ча терапии — проработать травму, помочь человеку осознать то, что произо­шло, оплакать и принять себя после случившегося и новый мир, изменившийся после того, как случившееся стало возможным. Кроме того, одно из главных условий успешной терапии травмы — прекращение травмирующих воздей­ствий и изоляция человека от их источника (например, изоляция насильника). Этот принцип также важен в связи с работой с травматическим прошлым в масштабе общества.

Как и травма, пережитая отдельным человеком, травма, пережитая обществом, не может «обнулиться», и ее терапия не может преследовать такую цель. По­пытка забыть трудное прошлое, перестать говорить о нем, подобно вытесне­нию травмы, только увеличивает возможность ее неконтролируемого «проры­ва». В то же время подведение черты — работа осознания того, что случившее­ся уже в прошлом, — важное условие исцеления.

Мертвая вода

В дальнейшем понимании преодоления прошлого на помощь, как ни странно, приходят фольклористика и этнография. Ситуация, когда окончательное умерщвление предполагает как предварительное условие восстановление умершего в его полноте, а чтобы герой жил дальше, его надо сначала эффек­тивно умертвить, далеко не удивительна для русских народных сказок.

Образ живой и мертвой воды слишком известен всем нам с детства, чтобы мы могли в полной мере осознать его странность и загадочность. Напомним, как это работает. Героя, пострадавшего в битве со змеем, сначала поливают мертвой водой — и его раны затягиваются, отсеченные члены прирастают, он снова как новенький, цел и невредим, вот только он мертвый. После этого его нужно сбрызнуть живой водой, и тогда герой оживает.

«На третий день ворон прилетел и принес с собой два пузырька: в одном — живая вода, в другом — мертвая, и отдал те пузырьки серому волку. Серый волк взял пузырьки, разорвал вороненка надвое, спрыснул его мертвою водою — и тот вороненок сросся, спрыснул живою водою — вороненок встрепенулся и полетел. Потом серый волк спрыснул Ивана-царевича мертвою водою — его тело срослося, спрыснул живою водою — Иван-царевич встал и промолвил: — Ах, куды как я долго спал!» 

На первый взгляд логика понятна: чтобы ожить, нужно сначала исцелить раны. Но почему таким образом действует не живая, а мертвая вода? Почему волшеб­ное средство, заживляющее раны, связано не с жизнью, а со смертью? Вероят­но, лучшее объяснение этой загадки дал филолог и фольклорист Владимир Пропп в книге «Исторические корни волшебной сказки»:

«Мертвая вода его [героя] как бы добивает, превращает его в оконча­тельного мертвеца. Это своего рода погребальный обряд, соответствую­щий обсыпанию землей. Только теперь он — настоящий умерший, а не существо, витающее между двумя мирами, могущее возвратиться вампиром. Только теперь, после окропления мертвой водой, живая вода будет действовать» .

Действие мертвой воды — в выпуклой, как это свойственно мифу, форме — демонстрирует, как работает подведение черты под прошлым. Двигаться в будущее, не покончив с прошлым, когда это прошлое отмечено преступ­лениями, — значит принадлежать двум мирам. Но образ вампира напоминает, что принадлежать двум противоположным мирам — значит не принадлежать по-настоящему ни одному из них. Чтобы ожить, нужно сначала умереть «вполне». Чтобы перестать быть губительным для будущего, прошлое должно обнаружиться во всей полноте, получить оценку — и только тогда оно оказывается «завершено».

Модель действительно продуктивной проработки травмы прошлого, спрыски­вания его той и другой водой, иллюстрирует крайне важный во многих отно­шениях эпизод примирения между Денисом Карагодиным, инициатором расследования убийства своего прадеда, и внучкой человека, участвовавшего в его расстреле. Прочитав о расследовании Карагодина, Юлия N написала ему письмо:

«Я не сплю уже несколько дней, просто не могу, и все… Я изучила все материалы, все документы, что у вас на сайте, я столько всего переду­мала, ретроспективно вспомнила… Умом понимаю, что я не виновата в произошедшем, но чувства, которые я испытываю, не передать словами…
Отца моей бабушки (маминой мамы), моего прадеда, забрали из дома, по доносу в те же годы, что и вашего прадедушку, и домой он больше не вернулся, а дома остались 4 дочки, моя бабушка была младшей… Вот так сейчас и выяснилось, что в одной семье и жертвы, и палачи… Очень горько это осознавать, очень больно… Но я никогда не стану открещиваться от истории своей семьи, какой бы она ни была. Мне поможет все это пережить сознание того, что ни я, ни все мои родственники, которых я знаю, помню и люблю, никак не причастны к этим зверствам, которые происходили в те годы…
То горе, которое принесли такие люди, не искупить… Задача следующих поколений просто не замалчивать, все вещи и события должны быть названы своими именами. И цель моего письма к вам — это просто сказать вам, что я теперь знаю о такой позорной странице в истории своей семьи и полностью на вашей стороне.
Но у нас ничего в обществе никогда не изменится, если не открыть всю правду. Неспроста сейчас опять возникли сталинисты, памятники Сталину, это просто в голове не укладывается, не поддается никому осмыслению.
Много еще хотелось бы вам написать, рассказать, но главное я сказала — мне очень стыдно за все, мне просто физически больно. И горько, что ничего я не могу исправить, кроме того, что признаться вам в моем с Зыряновым Н. И. родстве и поминать вашего прадедушку в церкви.
Спасибо вам за огромный труд, который проделан, за тяжелую, но правду. Появляется надежда на то, что общество отрезвеет наконец благодаря таким, как вы. Спасибо еще раз и простите!»

Вот что отвечает на это Денис Карагодин:

«Юлия,
Вы написали мне очень искреннее и проникновенное письмо. Это очень мужественный поступок с Вашей стороны. Я искренне Вам благодарен. Я вижу, что вы — прекрасный человек! Я счастлив, что Вы такая. И горд, что могу написать Вам это прямо и не кривя душой. В моем лице Вы не найдете врага или обидчика, лишь человека, хотя­щего раз и навсегда обнулить всю эту бесконечную кровавую русскую баню. С этим должно быть покончено раз и навсегда. И мне думается, что именно в наших с Вами силах сделать это.
Я протягиваю Вам руку примирения, как бы ни тяжело это мне сейчас было сделать (помня и зная все). Я предлагаю Вам обнулить всю ситуацию. Вы своим письмом сделали главное — были искренны, а этого более чем достаточно, для всего.
Живите со спокойной душой, а главное с чистой совестью. Ни я, ни кто-либо из моих родных или близких никогда не будет ни в чем Вас винить. Вы — прекрасный человек — знайте это. Сердечно благодарю Вас…» 

В этом диалоге, отчасти напоминающем групповую сессию у психолога или сеанс медиации между конфликтующими сторонами, читатель может спо­ткнуться о ту самую категорию «обнуления». Но в этом случае ни один из кор­респондентов не стремится сделать преступление небывшим. Напротив, они солидарны в том, что «все вещи и события должны быть названы своими именами». Оба участника диалога понимают две вещи. Во-первых, только память о преступлении и знание, как именно и почему оно произошло и кто виновен в произошедшем, гарантирует невозможность повторения этого снова. Во-вторых, только усилие обнаружения, квалификации и преодоления правды, плюс усилие испрашивания прощения и его дарования—это рецепт созидания гражданской солидарности. Под «обнулением» здесь имеется в виду забвение этого прошлого как разделяющего, устранение его трупного яда, вырывание его жала. Подведение черты как разрывание цепи взаимных обид и мести — способ это сделать.

Забыть, чтобы принять; разорвать, чтобы сшить

Подведение черты — это не отмена прошлого, а налаживание с ним связи, но только в новом его качестве. Продолжение оборванной нами несколькими страницами выше цитаты из Кэрол Глюк о намеренном разрыве с военным прошлым в Японии выглядит так:

«Японский исторический миф о послевоенном периоде начался с отгра­ничения от прошлого. Одновременно он был тесно связан с этим прошлым, и не только в силу живых примеров преемственности, как бы их ни старались скрыть, но и в силу того, что подчеркивание разрыва, которого требовал миф, постоянно напоминало о прошлом».

Полнее всего описываемую динамику меняющегося отношения к подведению черты показывает пример Германии: сначала попытка забыть прошлое, чтобы двигаться дальше, потом обнаружение, что прошлое не отпускает, потом принятие его неотменимости и, наконец, включение его в национальный нарратив в качестве подспорья для будущего.

Как отмечает Джефри Олик в книге «Грехи отцов», в Германии понятие «разде­ляющей черты», Schlußstrich, сразу после войны и при канцлере Аденауэре использовалось в первом смысле: память о нацистском прошлом не должна была мешать восстанавливать страну и объединять общество. Начиная с 1970‑х в Германии все больше говорят о том, что проведение черты — трудная задача, потому что предполагает не признание прошлого небывшим, а принятие ответ­ственности за него. Наконец, начиная с 1980‑х, когда в германском обществе постепенно складывается консенсус вокруг признания ответственности за на­цистские преступления, все громче звучат, с одной стороны, призывы провести наконец эту черту и перестать зацикливаться на прошлом, а с другой — при­знания, что подведение черты как окончательная проработка прошлого невозможно .

В 1983 году в речи, посвященной 45‑й годовщине «Хрустальной ночи», министр юстиции ФРГ Ханс Энгельхард говорил, что соображения «духовной гигиены» требуют, чтобы преступное прошлое оставалось живым в сознании последую­щих поколений . Спустя еще два года, 8 мая 1985 года, президент Рихард фон Вайцзеккер произнес свою знаменитую речь в Бундестаге:

«Все мы, виновные или нет, старые или молодые, обязаны принять прошлое. Его последствия касаются всех нас, и мы отвечаем за него… Речь не идет о том, чтобы преодолеть прошлое. Это невозможно. Случившегося не изменить и не отменить. Но тот, кто закрывает глаза на прошлое, становится слепым к настоящему. Тот, кто не хочет вспоминать о бесчеловечности, рискует заразиться ею снова» .

Беспокоившее многих немецких интеллектуалов ощущение непроходящего прошлого нашло выражение в опубликованной в июне 1986 года в газете Frankfurter Allgemeine Zeitung статье философа и историка Эрнста Нольте с красноречивым названием «Прошлое, которое не хочет проходить» («Die Vergangenheit, die nicht vergehen will»):

«Национал-социалистическое прошлое… очевидно, не ветшает и не теряет своей силы; напротив, оно становится все более сильным и живым, но не в качестве примера, а в качестве источника устрашения, как прошлое, которое фактически стало настоящим и нависает над настоящим как меч правосудия».

Отвечая Нольте в одном из июльских номеров Die Zeit, Юрген Хабермас спорил с оценкой непроходящего прошлого как основания для негативной самоиден­тификации, но вовсе не с тем, что это прошлое действительно держит в возрас­тающем напряжении:

«Для исторического дистанцирования от прошлого, которое не хочет проходить, есть весомые основания. <…> Тщательное отличение пони­мания от осуждения шокирующего прошлого также может ослабить его парализующее гипнотическое воздействие. Этот исторический подход мог бы основываться не на желании избавиться от долгов прошлого… Одни исходят из того, что задача понимания, основанная на дистанци­рованном анализе, высвобождает силы рефлективной памяти и тем самым расширяет возможности независимой трактовки противоречи­вых традиций; другие хотели бы поставить ревизионистскую историю на службу национал-историческому обновлению традиционной идентичности».

Этот обмен мнениями послужил толчком к масштабной дискуссии, ставшей известной как «спор историков» и закрепившей в германском общественном мнении отношение к нацистскому прошлому как к неотменяемому отрица­тельному ориентиру.

Заключение

Приведенные примеры напоминают о том, что черта под прошлым — понятие диалектическое, принципиально двойственное, так как это всегда одновремен­но конец и начало, разделение и соединение. Только разделив два явления, осмыслив их различие, можно их соединить. Только осмыслив и приняв травматическое событие, можно без риска для психики жить дальше. Этой диалектикой проникнут любой разговор о коллективной памяти о трудном прошлом. В своем хрестоматийном докладе «Что такое нация» Эрнест Ренан говорит, что нация формируется не только общей памятью о совместно пережитом, но и общим умением забывать. Об этом же напоминает пословица, которую приводит во введении к «Архипелагу ГУЛАГ» Александр Солженицын: «Кто старое помянет, тому глаз вон. А кто забудет — тому два!»

«Трансформация мемориальной культуры (от стремления преодолеть прошлое к стремлению его сохранить. — Н. Э.) предполагает важный сдвиг от концепта „финишной черты“ к концепту „разделительной черты“, — пишет Алейда Ассман в очерке, посвященном истории проработки прошлого в Германии. — „Финишная черта“ оставляет прошлое позади, обеспечивая его завершение. При помощи молчания или забвения прошлое потеряет свое значение и рас­сеется просто с течением определенного времени. Концепт „разделительной черты“ подчиняется другой логике. Чтобы развести настоящее с прошлым, с ним надлежит встретиться лицом к лицу, обсудить его и проработать. Общественные изменения, действительно гарантирующие от повторения прошлого, когда обращение к нему и извлечение из него уроков становится моральным ориентиром для будущего, становятся возможными благодаря памяти, а не забвению» .

Задача, стоящая перед государством и обществом, тяготящимися трудным прошлым, состоит не в том, чтобы избавиться от его обременяющего действия. В действительности, это задача наладить связь с ним, признать факт перехода от старого к новому. Тут стоит вспомнить Зорана Музича: пережитое в Дахау помогло ему стать тем глубоким и оригинальным художником, каким мы его знаем, но только потому, что он смог выстроить отношение со своим личным «трудным прошлым». Именно в этом смысле подведение черты под про­шлым — необходимое условие для движения дальше.

Прошлое — важнейший ресурс для будущего, бесценное хранилище истори­ческих уроков, положительных и отрицательных примеров, ролевых моделей, оснований для индивидуальной и коллективной самоидентификации. Но пока прошлое не перестало быть ресурсом для оправдания преступных практик, оно подобно непохороненному трупу, отравляющему живых трупным ядом. Только похоронив труп, можно начать спокойно вспоминать об умершем; покончив с преступными практиками, можно вернуться к прошлому как к тому, без чего невозможно будущее. Важно понять (и в этом, собственно, и состоит принци­пиальная задача дискуссии об отношении к советскому прошлому в России), как может быть оформлено, организовано это подведение черты, чтобы оно стало таким принятием, сшиванием единой истории, а не стиранием ее куска, которое только усиливает разрыв, зияющий в исторической и социальной ткани. Это разговор о кооптации в этот процесс всего общества, о том, как сделать этот болезненный выбор понятным и удобным для как можно более широкого круга сил, и о том, как найти в этом процессе основания для пози­тив­ной самоидентификации.