«Дар тайнослышанья тяжелый…» (отрывок, «Семь искусств»)

Владислав Ходасевич[1]

1

Суровой и прекрасной зимой 1920-1921 гг. чуть не все оставшиеся в Петербурге поэты, художники и ученые стянулись в одно место, поближе друг к дружке – в «убогую роскошь» Дома Искусств, целого артистического квартала на углу Невского и набережной Мойки. Это было не просто общежитие полуголодных интеллигентов – это был целый культурный мир, а те несколько лет, что он просуществовал, обернулись целой эпохой – эпохой революционного напряжения и творческого подъема. «Дом искусств» издавал свою газету, журналы, каждый из его постояльцев запечатлел этот мир в своих произведениях, и просто удивительно, что весь этот богатейший материал, без проникновения в который многое непонятно в истоках сегодняшнего искусства, – до сих пор не собран. Какая замечательная могла бы получиться книга!

Главу о Ходасевиче в ней я бы открыл цитатой из мандельштамовского очерка:

«Вспоминаю я моего соседа по Камчатке бывших меблированных комнат, куда сплавили нас за неимением места в хоромах Дома Искусств, – поэта Владислава Ходасевича, автора "Счастливого Домика", чей негромкий, старческий, серебряный голос за двадцатилетие его поэтического труда подарил нам всего несколько стихотворений, пленительных, как цоканье соловья, неожиданных и звонких, как девичий смех в морозную ночь» («Шуба»).

Действительно, 191 стихотворение, составившее пять его прижизненных книг, – сколь это «ничтожная» цифра на фоне Мережковского, Брюсова, Бальмонта, даже Блока с их собраниями сочинений. Трудно подыскать поэта более «скупого» на стихи!..

«Дар тайнослышанья тяжелый…» (отрывок, «Семь искусств»)
Владислав Ходасевич

Владислав Ходасевич родился в Москве, в Гостиной Слободе, 16 (28) мая 1886 года. Его отец и мать были родом из Литвы: Фелициан Иванович Ходасевич сомнительной карьере художника (он занимался в Академии Художеств у Ф. Бруни) предпочел фотографическое ремесло, открыв магазин сначала в Туле, потом в Москве. Владислав, шестой ребенок в семье, обожал свою мать, Софью Яковлевну (урожденную Брафман). Семья была католической, но происхождение родителей позволило Ходасевичу с горечью откликнуться в ноябре 1914 г. – в одном из писем к Борису Садовскому – на газетные сообщения о погромах в Польше так: «мы, поляки, кажется, уже немножко режем нас, евреев».

Сам Ходасевич, хотя и был похоронен в Париже по католическому обряду, никогда не выказывал папистской ревности. Не забудем и того, что –

Не матерью, но тульскою крестьянкой
Еленой Кузиной я выкормлен. Она
Свивальники мне грела под лежанкой,
Крестила на ночь от дурного сна…

Она же была и няней Влади. Читать он выучился в три года, первые стихи, обращенные к младшей из своих двух сестер («Кого я больше всех люблю, / Уж всякий знает – Женичку»), сочинил в шесть или семь лет. В раннем детстве он упал со второго этажа, в девять лет переболел черной оспой – и то, и другое обошлось без последствий.

В 1896-1904 гг. учился в 3-й Московской гимназии (в одном классе с братом Валерия Брюсова Александром), твердый «четверочник». В автобиографической канве, сделанной в 1922 году по просьбе Н.Н. Берберовой, обращает на себя внимание ремарка, относящаяся к 1903 году: «Стихи навсегда». В 1904 году поступил в Московский университет на юридический; спустя год – перевелся на историко-филологический, где проучился два года, после чего был отчислен за неуплату взноса за обучение.

Выход «Молодости» – первой книги Владислава Ходасевича – позволил ему снова приступить к занятиям осенью 1908 года. На сей раз на три полных семестра, после чего он снова увольняется, и снова по безденежью – с тем, чтобы осенью 1910 г. сделать третью и последнюю безуспешную попытку (на сей раз вновь на юридическом факультете). В мае 1911 года он распростился с Alma mater навсегда.

2

К этому времени Ходасевич уже хорошо известен в московских литературных кругах. С 1902 года он участник Московского литературно-художественного кружка (занятия проходили по вторникам), страстный поклонник Бальмонта, Брюсова, Андрея Белого, с последним он близко и горячо сдружился. В 1905-1907 гг. Ходасевич дебютирует в периодике, причем скорее как критик, а не поэт (соотношение публикаций 4:1). В. Гофман и В. Брюсов, два рецензента его книги «Молодость», оба сравнили ее с «Романтическими цветами» – первой книгой Н. Гумилева, ровесника Ходасевича.

«Молодость» была посвящена М.Э. Рындиной, первой жене Ходасевича, и вышла спустя несколько недель после их развода. Два с половиной года брака с этой, по отзывам современников, столь же красивой, сколь и эксцентричной богачкой, личного счастья Ходасевичу не принесли (немудрено, что слова «карты» и «пьянство» чаще других мелькают в автобиографической канве за эти годы: здесь же разгадка истории с неуплатой за университетскую учебу).

Вторая книга Ходасевича – «Счастливый домик» (1914) – объединила стихи 1908-1913 гг. Разрыв отношений с женщиной, не относившейся всерьез к чувствам полюбившего ее поэта, нелепая смерть матери, а затем и отца – этих трех событий, произошедших в 1911 году, было более чем достаточно, чтобы поставить Ходасевича на грань самоубийства: его спас Муни – Самуил Викторович Киссин, ближайший друг. Это описывает сам Ходасевич в «Некрополе»:

«Однажды, осенью 1911 года, в дурную полосу жизни, я зашел к своему брату. Дома никого не было. Доставая коробочку с перьями, я выдвинул ящик письменного стола, и первое, что попалось на глаза, был револьвер. Искушение было велико. Я, не отходя от стола, позвонил к Муни по телефону:

– Приезжай сейчас же. Буду ждать двадцать минут, больше не смогу.

Муни приехал.

В одном из писем с войны он писал мне: "Я слишком часто чувствую себя так, как – помнишь? – ты, в пустой квартире у Михаила".

Тот случай, конечно, он вспомнил и умирая: "наше" не забывалось. Муни находился у сослуживца. Сослуживца вызвали по какому-то делу. Оставшись один, Муни взял из чужого письменного стола револьвер и выстрелили себе в висок. Через сорок минут он умер».

Это произошло на рассвете 28 марта 1916 года в Минске, где он служил по санитарному военному ведомству: находившийся в Москве Ходасевич, увы, не смог вернуть долг своему спасителю. И на всю жизнь сохранил ощущение личной вины перед неспасенным другом (1922):

Леди долго руки мыла,
Леди крепко руки терла.
Эта леди не забыла
Перерезанного горла.

Леди, леди! Вы, как птица,
Бьетесь на бессонном ложе.
Триста лет уж вам не спится –
Мне лет шесть не спится тоже.

Весной того же 1916 года у Ходасевича открылся туберкулез позвоночника, или спондилит, – следствие неудачного падения на именинах у поэтессы Любови Столицы, после чего позвоночник сместился. Гипсовый корсет, разумеется, не повышал настроения.

Ходасевич принял обе российские революции. 15 декабря 1917 года он писал Б. Садовскому: «Верю и знаю, что нынешняя лихорадка России только на пользу. Но не России Рябушинских и Гучковых, а России Садовского и …того Сидора, который является обладателем легендарной козы. Будет у нас честная трудовая страна, страна умных людей, ибо умен только тот, кто трудится. <...> К черту буржуев, говорю я»[2][2].

И спустя полтора года, 3 апреля 1919 года, он пишет тому же адресату, что от «диктатуры бельэтажа» его «тошнит и рвет желчью»: «Я понимаю рабочего, я по какому-то, может быть, пойму дворянина, бездельника милостью Божьей, но рябушинскую сволочь, бездельника милостью собственного хамства, понять не смогу никогда.

<…> Поймите и Вы меня, в конце концов, приверженного к Совдепии. Я не пойду в коммунисты сейчас, ибо это выгодно и потому подло, но не ручаюсь, что не пойду, если это станет рискованно»[3][3].

«В России новой, но великой…» – скажет Ходасевич в своем «Памятнике», а пока, в 1923 году, напишет в стихотворении «Сквозь облака фабричной гари…»

…Но на растущую всечасно
Лавину небывалых бед
Невозмутимо и бесстрастно
Глядит историк и поэт.

Людские войны и союзы,
Бывало, славили они;
Разочарованные музы
Припомнили им эти дни

И ныне, гордые, составить
Два правила велели впредь:
Раз: победителей не славить
Два: побежденных не жалеть.

После революции, чуть ли не впервые в жизни, Ходасевич определился на службу. Сначала секретарем третейского судьи, разбиравшего тяжбы между рабочими и предпринимателями (комиссар труда В.П. Ногин даже предлагал ему заняться новой кодификацией законов о труде, но недоучившийся юрист-второкурсник, разумеется, не счел себя достаточно для этого компетентным), затем в Театрально-музыкальной секции Моссовета и в Театральном отделе переведенного в Москву Наркомпроса.

Летом 1918 года Ходасевич, вместе с П. Муратовым и другими, организовал первую «Книжную лавку писателей» в Москве, где, в свою очередь с другими, дежурил за прилавком, а Анна Ивановна Ходасевич, на которой он фактически женился в 1911 году, сидела за кассой (книга «Счастливый домик» посвящена ей). Одновременно он читал лекции о Пушкине в московском Пролеткульте. Зимой 1919-1920 гг. и он, и жена некоторое время служили в Книжной Палате: он – заведующим, она – секретарем.

Недоедание, зимний холод (не выше пяти градусов!), переутомление – не прошли даром: весной 1920 года Ходасевич заболел тяжелой формой фурункулеза.

Тогда же появилась третья книга стихов – «Путем зерна». Ходасевич посвятил ее памяти Муни.

… Так и душа моя идет путем зерна:
Сойдя во мрак, умрет – и оживет она.

И ты, моя страна, и ты, ее народ,
Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, –

Затем, что мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путем зерна.

(1917)

В этой книге впервые встречается одна из излюбленных форм Ходасевича – длинные фрагменты, написанные нерифмованным разностопным ямбом («Обезьяна», «Полдень» и др.).

В них, возможно, сказалось такое переводческое достижение Ходасевича, как его переложение русским дактилическим гекзаметром написанных на иврите поэм Саула Черняховского. Вот начало одной из них – идиллии «Вареники»:

Редкое видалось утро, каких выдается немного
Даже весной, а весна – прекрасна в полях Украины,
В вольных, как море степях! – Но кто же первый увидел
Прелесть прохладного утра, омытого ранней росою,
В час, как заря в небесах, розовея, воздушно сияет?
Жаворонок первый увидел…

В ноябре 1920 года Ходасевич с женой и ее сыном переезжает в Петроград, где поселяется в «Доме Искусств» («хорошие две комнаты, чисто, градусов 10-12 тепла…») и устраивается на службу в знаменитую горьковскую «Всемирную литературу». Его избирают в комитет Дома Литераторов, в правление Петроградского отдела Всероссийского Союза писателей, в суд чести при этой организации, в Высший совет Дома Искусств. В этой, несколько искусственной и карнавальной, атмосфере литературного Петербурга, с удивительной быстротой – за два с небольшим года – сложилась четвертая книга Ходасевича «Тяжелая лира» (в ее первое, госиздатовское, издание 1922 года вошло 43 стихотворения, во второе, берлинское, 47 стихотворений, из них около 30 датированы 1921 годом).

С выходом «Путем зерна» Ходасевич окончательно утвердился в ряду первых поэтов Серебряного века. Не отрекаясь от предыдущих книг, тем не менее с нее он повел отсчет своим лучшим стихам, составляя свое последнее прижизненное избранное – парижский том «Стихотворения» (1927). Вторая часть этой книги и есть «Тяжелая лира», а третья – книга «Европейская ночь»: стихи, написанные Ходасевичем уже за границей.

3

Необходимо внести ясность в вопрос об отъезде В. Ходасевича за границу в июне 1922 года и его невозвращении на родину. Вот его собственная позиция: «…Но с февраля <1922 г.> кое-какие события личной жизни выбили из рабочей колеи, а потом привели сюда, в Берлин. У меня заграничный паспорт сроком на 6 месяцев. Боюсь, что придется просить отсрочку, хотя больше всего мечтаю снова увидеть Петербург и тамошних друзей моих и вообще – Россию, изнурительную, убийственную, омерзительную, но чудесную и сейчас, как во все времена»[4][4]

«Кое-какие события личной жизни…» – это разрыв с женой, А.И. Гренцион, и любовь к юной Нине Берберовой, согласившейся уехать с Ходасевичем в Берлин и ставшей впоследствии его третьей женой. Стихи Ходасевича продолжали выходить в петербургских и московских изданиях вплоть до 1925 года (в журналах «Москва», «Творчество», «Россия», «Петроград», «Ленинград», в знаменитой антологии И. Ежова и Е. Шамурина). Все свои российские гонорары и значительную часть литературного заработка за границей (он в качестве критика сотрудничал в ряде газет, стихи, а также статьи печатал в «Современных записках», в «Беседе» – журнале, основанном им совместно с М. Горьким, и других изданиях) он пересылал Анне Ивановне Гренцион. Письма Ходасевича к ней этих лет свидетельствуют не только об их личной драме, но и об удивительном достоинстве и дружеской заботливости поэта.

Из них также ясно, что «кое-какие события личной жизни» оказались и главным тормозом на пути Ходасевича обратно в Россию. Вот выдержка из письма от 1 августа 1923 г.:

«…С радостью вижу, что последние твои письма писаны разумным и духовно здоровым человеком. Может быть, я преувеличиваю – но мне кажется, что теперь можно поговорить с тобой на серьезную тему, – которая, кстати, явится ответом на твой вопрос: когда я вернусь в Россию?

Слушай: Дело обстоит так. Во-первых – сторона политическая. Могу ли я вернуться? Думаю, что могу. Никаких грехов за мной, кроме нескольких стихотворений, напечатанных в эмигрантской прессе, нет. Самые же стихи совершенно лояльны и благополучно (те же самые) печатаются в советских изданиях. В Кремле знают, что я – не враг.

Хуже – второе. Здесь я кое-что зарабатываю. Жизнь здесь дешевле. Есть люди, которые мне помогают. А вот где я буду печататься в России – не вижу. Вряд ли я смогу там печатать больше, чем ты сейчас продаешь моих вещей. А сейчас я печатаюсь. То же самое два раза: там и здесь. Здесь легче находить издателей на книги. Здесь «Беседа», которая мне дает фунта 2 в месяц и в которой у меня есть верный кредит!! Но предположим, что я рискую – и все же решаюсь ехать в Россию, куда мне, конечно, очень хочется. Тут настает третье затруднение.

Кроме визы советской, мне нужна твоя виза на въезд в Россию. Боюсь, что ее получить – труднее. Подумай хорошенько и просто, спокойно, по-человечески, ответь мне: сможем ли мы ужиться в Питере? (В Москву я ехать не хочу. Терпеть ее не могу). Пойми, что именно при условии той прямой и открытой дружбы, того хорошего, что есть у нас обоих нас друг к другу – мы могли бы ужиться. Поверь, что всегда и во всем я сумею (и гарантирую это) – сделать так, чтобы между нами был мир и покой. Но можешь ли ты гарантировать, что наши встречи будут происходить в таком тоне, чтобы им не делаться предметом всеобщего поганенького любопытства и злорадства? Без покоя я не смогу работать. Не работая, я существовать не могу. Очень прошу тебя ответить, думаешь ли ты, что мы уживемся в Питере? (…) Твое согласие я буду рассматривать, как обязательство, которое сдержишь. Твое несогласие – как принуждение меня сидеть здесь»[5][5].

Ходасевич остался, не вернулся в Россию. Вся родина сгустилась, вобралась в пушкинском восьмитомнике, – едва ли не единственном, что прихватил он с тобой из России:

…Но восемь томиков, не больше, –
И в них вся родина моя.

Вам под ярмо подставить выю
И жить в изгнании, в тоске,
А я с собой мою Россию
В дорожном уношу мешке.

Жизнь на чужбине складывать не просто. В одном из писем он пытается пересчитать, сколько раз в жизни ему пришлось менять кров, жилище – и сбивается со счета. Ходасевич жил в Германии, Чехословакии, Италии, даже Ирландии, пока, наконец, в 1925 году окончательно не обосновался в Париже. Стихи писались с каждым годом все трудней и все реже: начиная с 1925 года – не более четырех за год! Книга «Стихотворения» (Париж, 1927) как бы подвела черту под периодом поэтического по преимуществу горения и мировосприятия.

Зарабатывая на хлеб текущей критикой, Ходасевич выпустил в 1930-х гг. три книги блистательной прозы: «Державин» (1931), сборник статей «О Пушкине» (1937) и мемуарную книгу «Некрополь» (1939). В 1954 году, уже в Нью-Йорке, Н.Н. Берберова собрала и выпустила еще один замечательный сборник Ходасевича – «Литературные статьи и воспоминания».

Особенно трудными для Ходасевича были последние его годы. Жизнь – в долг, карточные проигрыши, старые и новые болезни. В 1932 году его оставляет Н.Н.Берберова. Страшась одиночества, Ходасевич женится в 1933 года в четвертый раз – на Ольге Борисовне Марголиной, племяннице писателя М.А. Алданова.

14 июля 1939 года, пятидесяти трех лет от роду, Владислав Фелицианович Ходасевич умер в частной клинике на улице Юниверситэ, прожив лишь 13 часов после тяжелой операции. Наиболее вероятная причина смерти – рак поджелудочной железы.

16 июля, при большом стечении народа, его похоронили на кладбище Булонь-Бьянкур в предместье Парижа.

4

Человек редкой мужественности и правдивости, он имел достаточно воли сносить все жизненные напасти – и душевные, и физические. Расхожая легенда рисует его человеком злым, желчным, язвительным. Однако едва ли это определяло его характер, его человеческий облик.

…Душа взыграла. Ей не надо
Ни утешенья, ни услад.
…Моя изгнанница вступает
В родное, древнее жилье
И страшным братьям заявляет
Равенство гордое свое.

Это «равéнство гордое», возможно, и было главным в отношениях Ходасевича с людьми. Он владел искусством дружбы, но был требователен к друзьям не меньше, чем к самому себе, и не все умели этому соответствовать. Одна из близких друзей Ходасевича – Софья Парнок – в стихотворении, датированном 30 ноября 1928 года и посвященном ему, высказалась о нем так:

С детства помню: груши есть такие –
Сморщенные, мелкие, тугие,
И такая терпкость скрыта в них,
Что, едва укусишь – сводит челюсть…
Так вот для меня и эта прелесть
Злых, оскомистых стихов твоих. 

Ходасевич любил и ценил шутку и, между прочим, написал сам несколько превосходных шутливых или иронических стихов. Так, после того, как Н. Павлович, читавшая в голодный год его стихи в Бежецке, привезла ему с десяток яиц – дар «благородных слушателей» – он написал свой первый – шуточный – «Памятник»:

Павлович! С посошком бродячею каликой
Пройдем от финских скал вплоть до донских станиц!
Читай мои стихи по всей Руси великой,
И столько мне пришлют яиц,
Что, если гору их на площади Урицкой
Поможет мне сложить поклонников толпа,
То, выглянув в окно, уж не найдет Белицкий
Александрийского столпа!

Творческое одиночество, честность с собой и миром, преданность пушкинским традициям и поразительная духовная наполненность – вот подлинные столпы стихов Ходасевича.

Мне каждый звук терзает слух,
И каждый луч глазам несносен,
Прорезываться начал дух,
Как зуб из-под припухших десен…
(«Из дневника»)

Из этой боли, из этого терзанья и родилось его одновременное уменье «нежно ненавидеть» и «язвительно любить» – ни с чем не сравнимая тяжесть его лиры:

Психея! Бедная моя!
Дыхание робко затая,
Внимать не смеет и не хочет:
Заслушаться так жутко ей
Тем, что безмолвие пророчит
В часы мучительных ночей.
Увы! За что, когда все спит,
Ей вдохновение твердит
Свои пифийские глаголы?
Простой душе невыносим
Дар тайнослышанья тяжелый.
Психея падает под ним.

Но покуда поэт – поэт, покуда его муза, его душа, Психея еще выдерживает этот опасный для него – этот тяжелый дар, пока его глаза таковы, что и «сквозь день увидишь ночь».

…пока вся кровь не выступит из пор,
Пока не выплачешь земные очи –
Не станешь духом. Жди, смотря в упор,
Как брызжет свет, не застилая очи.

(«Ласточка»)

Во всем, что касается пресловутой «техники стиха», Ходасевич удивительно традиционен, даже консервативен. Формальные задачи – поиск нового размера или неслыханной рифмы – органически чужды ему. Он верит в старые мехи, в четырехстопный ямб, например, верит в то, что ему по силам вобрать в себя все то историческое напряжение, которое так остро улавливал его поэтический слух, его тайнослышанье. Главной темой Ходасевича, пожалуй, был все же не «Недоносок» Боратынского, как считал в 1923 году Мандельштам («Буря и натиск»), а скорее лермонтовское: «Люблю отчизну я, но странною любовью…». В стихотворении, посвященном своей тульской кормилице, Ходасевич выразил это особенно грозно:

И вот Россия, «громкая держава»,
Ее сосцы губами теребя,
Я высосал мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя… 

И когда, на исходе дней, Ходасевич явственно ощутил себя неотъемлемым звеном единой, непрекращающейся цепи русской поэзии, он написал свой второй – серьезный и гордый – «Памятник»:

Во мне конец, во мне начало.
Мной совершенное так мало!
И все ж я прочное звено:
Мне это счастие дано.
В России новой, но великой
Поставят идол мой двуликий
На перекрестке двух дорог,
Где время, ветер и песок…

P.S.

Несколько слов под конец об отношениях Мандельштама и Ходасевича. Во-первых, вслед за Л. Видгофом[6], хочется несколько отодвинуть начало их личного знакомства. Оно произошло не летом 1916 года в Коктебеле, а 30 января в Москве: этим днем датирован автограф стихотворения «Императорский виссон», вписанный Мандельштамом в альбом Анны Ивановны Ходасевич[7]: разве стал бы Мандельштам, по уши влюбленный в Цветаеву, приходить к незнакомой ему женщине в отсутствие ее мужа, рецензия которого на «Камень» 1916 года вышла в этот же самый день в газете «Утро России»? И разве такой визит – возможно, совершенно спонтанный – подразумевает хотя бы тень обиды на слова о «маске петербургского сноба» в тексте рецензии? Мандельштам, чей «Теннис» подвергся в ней уничижительной критике, отчасти и сам разделял ее настрой: уж больно хотелось наглядно и в рифму проиллюстрировать постулаты акмеизма. Тем дороже показались ему слова рецензента о холодной и размеренной чеканке строк, о замедленном и спокойном движении стиха, сквозь которое прорывается пафос, который не удалось сдержать.

«Дар тайнослышанья тяжелый…» (отрывок, «Семь искусств»)
Осип Мандельштам

Еще был жив Муни, еще далеко было до рокового шага на дачный балкончик у Любови Столицы, и Мандельштам с Ходасевичем, полагаю, с интересом познакомились и с уважением пообщались. Летом же, из Коктебеля, последовали эпистолярные эскапады Ходасевича по поводу якобы непроходимой мандельштамовской «глупости» и «ущемления» его «литературного самолюбьица» и с непричислением его в итоге к лику поэтов. Едва ли в этом было больше концептуальной системности[8], чем желчного раздражения затянутого в корсет ипохондрика поневоле, с неодолимой брезгливостью и завистью взирающего на дурашливую, глупую непосредственность шалящей у самого берега и хохочущей безо всякого повода молодежи.

А о том, насколько это «комплекс поэтической полноценности» у Ходасевича преходящ, лучше всего свидетельствует другая его рецензия – на «Tristia». Вопрос о том, поэт ли Мандельштам, более не встает, коль скоро его поэзия – «благородный образчик чистого метафоризма. Подобно Адаму поэт ставит главной целью – узнавать и называть вещи. Талант зоркого метафориста позволяет ему тешиться этой игрой... Поэзия Мандельштама – танец вещей, являющийся в самых причудливых сочетаниях. Присоединяя к игре смысловых ассоциаций игру звуковых, – поэт, обладающий редким в наши дни знанием и чутьем языка, часто выводит свои стихи за пределы обычного понимания: стихи Мандельштама начинают волновать какими-то темными тайнами, заключенными, вероятно, в корневой природе им сочетаемых слов... Думаем, что самому Мандельштаму не удалось бы объяснить многое из им написанного...»[9].

Мандельштаму же и в голову не приходило ставить под сомнение качества поэзии Ходасевича. И Александр Кушнер все же не прав, утверждая, что их жизни проходили в непересекающихся мирах[10]. Иначе бы Мандельштам не включил Ходасевича в малый круг своих современников – «русских поэтов не на вчера, не на сегодня, а навсегда» («Выпад»)

 

Примечания

 

[1] Глава из книги П. Нерлера «Con Amore. Этюды о Мандельштаме» (М.: НЛО, 2014).

[2] Ходасевич, 1996. С. 359-360.

[3] Там же, С. 359-360.

[4] Новая русская книга. Берлин, 1922. № 7. С. 36-37.

[5] РГАЛИ. Ф.537. Оп.1. Д.50. Л.18.

[6] Видгоф Л. "Но люблю мою курву-Москву". Осип Мандельштам: поэт и город. М: Астрель, 2012. С. 595.

[7] РГАЛИ. Ф.537. Оп.1. Д.127. Л.12.

[8] См., например, в: Богомолов Н.А. Русская литература первой трети ХХ века: Портреты. Проблемы. Разыскания. Томск, 1999. С.456-460.

[9] Дни (Берлин). 1922. 13 ноября. С. 11.

[10] Кушнер А. Мандельштам и Ходасевич // Столетие Мандельштама. Материалы Симпозиума. Тенафли, 1994. С. 44.