Советская эпоха в мемуарах, дневниках, снах (отрывок, Полит.ру)

Издательство «Новое литературное обозрение» представляет книгу литературоведа Ирины Паперно «Советская эпоха в мемуарах, дневниках, снах».

За последние десятилетия, начиная c перестройки, в России были опубликованы сотни воспоминаний, дневников, записок и других автобиографических документов, свидетельствующих о советской эпохе и подводящих ее итог. При всем разнообразии они повествуют о жизнях, прожитых под влиянием исторических катастроф, таких как сталинский террор и война. После падения советской власти публикация этих сочинений формировала сообщество людей, получивших доступ к интимной жизни и мыслям друг друга. В своей книге Ирина Паперно исследует этот гигантский массив документов, выявляя в них общие темы, тенденции и формы. Среди множества публикаций автор отдельно рассматривает две, выбрав их за эмоциональную силу, масштабность мышления и литературный дар: знаменитые «Записки об Анне Ахматовой» Лидии Корнеевны Чуковской и тетради Евгении Григорьевны Киселёвой, полуграмотной пожилой крестьянки, решившей предоставить материал для сценария фильма о своей жизни. Обнаруживая удивительные параллели и контрасты между этими произведениями, автор показывает, как советская история и советское государство формировали судьбы столь разных во многих отношениях людей. Одним из важных сюжетов книги стали толкования снов, в которых тоже не обошлось без вторжения государства и истории, — в основном, это были кошмары. Подобные сны видели и крестьяне, и партийные лидеры, и известные писатели, и, наконец, сам Иосиф Сталин.

Предлагаем прочитать раздел из первой части книги.

Мемуаристы вписывают себя в историю

Во многих воспоминаниях пересечение личной жизни и катастрофической советской истории отмечается своего рода вехами, обычно в начале текста. Именно этот повествовательный ход утверждает право мемуариста на авторство.

Возьмем актеров (которым, казалось бы, незачем доказывать свое право писать мемуары). На первых страницах воспоминаний Татьяны Кирилловны Окуневской (1914–2002) читатель видит актрису не на театральной сцене, а в лагере, стоящую в свете прожектора в шеренге заключенных.

Михаил Михайлович Козаков (1934–2011) открывает свои воспоминания так: «Начну с самого что ни на есть общеизвестного. В 1956 году произошло знаменательное событие, на какое-то время определившее многие жизненные процессы, — XX съезд партии, на котором в открытую заговорили о культе личности Сталина. <…> Что касается меня лично, пятьдесят шестой год — год начала моей судьбы. Весной я заканчивал школу-студию МХАТ, в это же время появилась на экранах моя первая картина».

Воспоминания другой популярной киноактрисы, Лидии Николаевны Смирновой (1915–2007), озаглавленные «Моя любовь», почти не касаются событий советской истории. Более того, она ничего не пишет о своих отношениях с советской властью. В предисловии писатель-диссидент Владимир Войнович (друг автора) добавляет: «Годы сталинского террора Смирнова пережила сравнительно благополучно, была советским режимом обласкана и сама от служения ему не уклонялась. <…> И кто бы мог подумать, что за всем этим стоит трудная доля девочки-сироты, дочери погибшего колчаковского офицера, о чем, конечно, приходилось умалчивать и что делало ее, как ни странно, существом полуподпольным». Так это предисловие вписывает и жизнь актрисы, любимой Сталиным, в историю террора, обращая при этом «Мою любовь» в исторический нарратив (а знаменитую героиню — в подпольщика).

А что же делать тем, кто вырос уже в послесталинские годы? И они чувствуют необходимость укоренить себя в историческом контексте, определяемом войной и террором. Переводчик Виктор Леонидович Топоров (род. 1946), культивирующий образ пьяницы и скандалиста, начинает мемуары («Двойное дно. Признания скандалиста», 1999) со своей генеалогии:

Моя мать, Зоя Николаевна Топорова, умерла во сне ночью с 16 на 17 июня 1997 года после тяжелой ссоры со мной накануне. Через несколько дней — 22 июня — ей исполнилось бы 88 лет. <…> родители сошлись в войну — в блокаду — и никогда не жили вместе: у отца была другая семья <…>. [Мать] записала в метрику фиктивное отчество Леонидович. <…> Леонидом звали <…> единственного человека, которого она любила по-настоящему, — питерского писателя Леонида Радищева, попавшего в лагерь перед войной и вернувшегося только в 1956 году, — и таким образом мать как бы вовлекла его в процесс моего рождения. <…> Радищев был, разумеется, литературный псевдоним, настоящая фамилия его была Лившиц.

Как и в случае Лидии Смирновой (где эту задачу взял на себя другой), многослойные воспоминания Топорова обнажают скрытое; в этом случае — скандальную историю его рождения. Таким образом мемуарист (как это сделал в «Былом и думах» и Герцен, тоже незаконнорожденный) укореняет себя в истории, а не в семье (очень кстати пришлось, что день рождения его матери падает на 22 июня).

«Обыкновенная женщина» Эльвира Филипович начала свой дневник в возрасте десяти лет. Первая запись в опубликованном дневнике сделана 5 сентября 1944 года. Поезд с беженцами, в котором она едет с матерью и бабушкой, медленно движется вдоль развалин Сталинграда. Мать героини в слезах: в суматохе она потеряла чемодан, в который были уложены дневники всей ее жизни.

Киноактер брежневской эры Родион Рафаилович Нахапетов (род. 1944) начинает свои мемуары с выписок из имеющихся у него школьных тетрадок с воспоминаниями его матери Галины Прокопенко. Прокопенко описывает историю рождения сына: почти всю беременность эта молодая (незамужняя) сельская женщина провела в партизанах, в разведке. Таким образом Нахапетов (который писал свои воспоминания в Лос-Анджелесе в 1990-е годы) прочно укрепил себя в советской истории. (Его мать, да и сам Нахапетов, относится к числу тех, кто претензий к советской власти не предъявляет.)

История его рождения находит параллель в истории жизни другой деревенской женщины этого поколения, Евгении Киселёвой. Киселёва также не имеет претензий к советской власти. В отличие от Прокопенко, которая была учительницей, Киселёва осталась малограмотной, и история ее жизни написана соответствующим языком, но и для нее ключевой момент жизни — исторический. Это рождение сына Анатолия 22 июня 1941 года («в день войны»). Киселёва начинает со своей семейной ситуации: «Жили мы с мужом очень хорошо, но когда началася война в 1941 году она нас розлучила навсегда. и началися мои страдания». За этим следует страшная история бегства от наступающих немцев с голодным новорожденным, «гниющим» в мокрых пеленках. Киселева явным образом связывает авторство со страданием («если бы я когда улибнулася мне бы нечиво былоб писать я так думаю»), страдание — с разлукой с мужем, а разлуку — с войной. Едва ли Киселёва знала о младенце-Герцене, но ее читатель (тот, для кого тетрадки с ее неразборчивыми записями были расшифрованы и опубликованы) сумеет спроецировать эту историю на знаменитое начало «Былого и дум». Острое чувство исторической значимости своих страданий соединяет эту необразованную женщину с ее образованными современниками: и она испытывает непреодолимое желание (усиленное ее редакторами и издателями) — предать интимные подробности своей страшной жизни гласности как историческое свидетельство.

Создавая образ своего «я» как прочно вписанного в историю — «я», выношенный в чреве матери-партизанки; «я», рожденный, или родившая, в день войны; «я», родившийся вне брака во время блокады и названный матерью в честь любовника, пропавшего в лагерях, — автор мемуаров заявляет о своем праве на биографию, праве на авторство. Такой мемуарист представляет свое «я» как продукт катастрофического исторического опыта.

При всем разнообразии многие дневники и мемуары, опубликованные в конце советской эпохи, согласны в оценке жизненного опыта автора, прошедшего под знаком острого недостатка, смертельной опасности и страдания. Согласие это проявляется именно в историческом обосновании своего страдания, которое мы видим в документах и интеллектуалов, и простых людей, и тех, кто настроен антисоветски, и тех, кто не предъявляет претензий к советской власти.