02.07.21

Историк против фейковых новостей

В 1990 году леворадикала Адриано Софри приговорили к 22 годам за подстрекательство к убийству комиссара полиции, а знаменитый историк Карло Гинзбург, его друг, написал книгу об этом процессе. Константин Митрошенков — о том, что у него получилось. Карло Гинзбург.

1

В мае 1990 года суд города Милана приговорил Адриано Софри, бывшего лидера леворадикальной организации Lotta Continua («Непрерывная борьба»), к 22 годам тюремного заключения по обвинению в подстрекательстве к убийству комиссара полиции Луиджи Калабрези. Обвинение строилось на показаниях Леонардо Марино, в прошлом активиста Lotta Continua. Софри отсидел полный срок и вышел на свободу в январе 2012 года.

Луиджи Калабрези был застрелен в мае 1972 года рядом с подъездом своего дома. За несколько лет до этого комиссар полиции оказался замешан в скандале из-за гибели анархиста, якобы случайно выпавшего из окна полицейского участка. Убийство Калабрези сразу связали с политическими мотивами. Расследование долгие годы буксовало, пока в июле 1988 года Леонардо Марино не явился в участок карабинеров и не заявил, что он входил в «секретное подразделение» Lotta Continua и вместе с подельником убил Калабрези по приказу исполнительного комитета организации. Признания Марино стали единственный прямой уликой против Софри и двоих других бывших лидеров организации.

Карло Гинзбурга и Софри связывает давняя дружба. Они познакомились еще в начале 1960-х годов, когда оба учились в Высшей нормальной школе в Пизе. Узнав о приговоре Софри, Гинзбург решил поступить самым привычным для себя образом — написать книгу, чтобы продемонстрировать несостоятельность аргументов обвинения.

В «Судье и историке» Гинзбург анализирует доводы обвинения, отделяя в них доказанные факты от предположений и откровенных спекуляций. Прежде всего у него вызывает вопросы достоверность слов самого Марино, который, как выяснилось в ходе судебного заседания, в частном порядке неоднократно беседовал в карабинерами, прежде чем совершить «чистосердечное признание». Кроме того, Марино путался в деталях, «вспоминал» и «забывал» события и несколько раз менял показания. Но это лишь полбеды: «Вместо того чтобы искать объективное подтверждение признания, оставленного подсудимым, следствие воспользовалось его показаниями как пробирным камнем, с помощью которого оно могло бы проанализировать (и при случае отвергнуть) рассказы очевидцев».

Следствие, не имея достаточно улик, часто прибегало к так называемому «логическому доказательству». Например, заместитель миланского прокурора Армандо Спатаро утверждал, что если будет доказано участие Марино в преступлении, то это автоматически будет означать причастность Софри и других лидеров Lotta Continua, ведь «немыслимо, чтобы Марино... сам додумался и совершил самое громкое политическое преступление 1970-х гг.». Гинзбург остроумно замечает, что Спатаро мыслит скорее не как юрист, а как историк, вынужденный в отсутствии источников устанавливать те или иные детали опираясь на контекст. Разница в том, что добросовестный историк (Гинзбург приводит в пример свою коллегу по микроистории Натали Земон Дэвис) не стремится «устранить лакуны на изображении, накладывая новый рисунок, но подчеркива[ет] границы неразличимой зоны, не пытаясь ее восстановить». Спатаро же путает догадки с установленными фактами.

В своем анализе Гинзбург также подчеркивает границы неразличимых зон. Он отмечает, что в ходе разбирательства председатель суда резко изменил свою позицию в отношении обвинения. Если в начале он был довольно критично настроен к показаниям Марино, то в какой-то момент, напротив, начал помогать ему уходить от каверзных вопросов защиты. Гинзбург также приводит несколько замечаний судьи, на основании которых можно предположить, что он, карабинеры и подсудимый Марино были в сговоре, но дальше этого не идет: «Очевидно, что столь серьезное предположение невозможно сформулировать на основе единственной зловещей улики».

2

Гинзбург не первый раз работал с материалами следствия. Мировую известность ему принесла книга «Сыр и черви» (1976), где он анализировал протоколы допросов мельника Меноккио, обвиненного в ереси. При этом автор — надо отдать ему должное — прекрасно осознает свою профдеформацию. «Судья и историк» открывается следующим пассажем:

«Легкое ощущение дезориентации. Именно это чувство вначале испытывает тот, кто, привыкнув в силу профессии читать акты инквизиционных процессов XVI и XVII вв., обращается к материалам следствия, которое вели Антонио Ломбарди (следственный судья) и Фердинандо Помаричи (заместитель прокурора) в отношении Леонардо Марино и его предполагаемых соучастников. Дезориентации, поскольку эти документы, вопреки всякому ожиданию, любопытным образом схожи».

Впрочем, аналогии между судом инквизиции и итальянским правосудием 1990-х годов — далеко не самое интересное в книге. В попытке доказать невиновность своего друга Гинзбург обращается к вопросам, связанным с методологией исторических исследований и социальной ролью знания о прошлом. Отправной точкой для него становятся размышления о сходствах и различиях между судьей и историком.

С древнейших времен история и право были тесно связаны. Сходство между судьей и историком обычно видели в том, что оба они должны выносить суждения, основанные на беспристрастном анализе доказательств и свидетельств. Как пишет Гинзбург, «влияние судебной модели на историков» привело к тому, что они долгое время уделяли основное внимание «события[м] (политически[м], военны[м], дипломатически[м]), которые... можно было без особых затруднений свести к действиям одного или нескольких индивидов». Престиж «историографии, основанной на судебной модели», пошатнулся во второй четверти XX века, когда историки под влиянием французской школы Анналов обратились к таким явлениям как история социальных групп и история ментальностей, анализ которых совсем не походил на судебный процесс: «Оказавшись перед дилеммой „судить или понимать“, [Марк] Блок без колебаний выбрал второй вариант».

Гинзбург, в целом приветствуя такой поворот в историописании, с досадой отмечает, что во второй половине XX века историки стали уделять недостаточное внимание роли доказательства в своих исследованиях. В «Судье и историке» и других работах Гинзбург действует в рамках того, что сам он называет «уликовой парадигмой». Исследователь, подобно сыщику, концентрируется на незначительных на первый взгляд деталях (вроде неувязок в показаниях) и рассматривает их как проявления «глубинных феноменов значительной важности» (в нашем случае речь идет о возможном сговоре Марино и стороны обвинения). Другая важная особенность — последовательное выдвижение гипотез, которые будут либо подтверждены уликами, либо отброшены. Такой подход предполагает акцент на индивидуальном и придает большое значение интуиции исследователя. В статье «Приметы: уликовая парадигма и ее корни» (1979) Гинзбург настаивает, что история — «уликовая» по своему характеру дисциплина: «При всем при том, что историк не может не ссылаться... на ряды сопоставимых явлений, его познавательная стратегия, равно как и коды выражения, остается внутренне индивидуализирующей (даже если в роли индивидуума будет выступать группа или целый социум)». Как отмечает Ирина Стаф, «уликовая парадигма» во многом стала реакцией на количественные и социологические методы, доминировавшие в исторической науке в 1960—1970-е годы. Но к началу 1990-х годов у Гинзбурга появились новые оппоненты.

3

В послесловии к русскому переводу «Судьи и историка» Гинзбург пишет, что на содержание книги сильно повлиял его публичным спор с Хейденом Уайтом, автором знаменитой «Метаистории». О содержании полемики можно судить по сборнику «Probing the Limits of Representation. Nazism and the „Final Solution“» («Исследуя пределы репрезентации. Нацизм и „Окончательное решение“»), изданному по итогам конференции, на которой в 1990 году выступали оба историка. Уайт исходил из того, что любой исторический нарратив устроен подобно художественному тексту. Он заявил, что даже взгляды отрицающих Холокост ревизионистов не могут быть опровергнуты как «ложные» просто потому, что это — лишь репрезентации событий прошлого. Гинзбург, по его собственным словам, был поражен подходом Уайта: «Доказательство стало материей, весьма чувствительной для международного сообщества историков... Я подозреваю, что методологическая рефлексия, присутствующая в моей книге, способна служить противоядием в нынешней интеллектуальной и политической атмосфере, по-прежнему отравленной радикальным скептицизмом».

Правда, Гинзбург соглашается, что ни одно свидетельство не может предоставить нам «непосредственные данные об исторической реальности» и в статье «Микроистория: две-три вещи, которые я о ней знаю» (1994) признает, что объект исследования конструируется историком, а не преподносится ему в готовом виде. Тем не менее, он твердо убежден, что с опорой на источники можно установить истинность или ложность тех или иных фактов — как будто они, в свою очередь, не являются конструкцией исследователя. Все это делает позицию Гинзбурга внутренне противоречивой и уязвимой для критики.

Но Уайт ставил под сомнение не только способность историков устанавливать отдельные факты. В последней прижизненной книге 2014 года «The Practical Past» («Практическое прошлое») он писал, что профессиональная историография, оформившаяся в качестве самостоятельной дисциплины к концу XIX века, оказалась в двойственном положении. С одной стороны, она претендовала на производство «научного» и «объективного» знания о прошлом, а с другой — обслуживала интересы национальных государств, служа «хранительницей [их] генеалогии». В XX веке историки под влиянием критики идеологии отступили в область «здравого эмпиризма», что позволило «профессиональной историографии провозгласить свою идеологическую нейтральность». По мнению Уайта, в результате этого отступления история окончательно перестала быть «практической» дисциплиной, исключив себя из обсуждения актуальных социальных, политических и этических вопросов.

Как мне кажется, акцент на «практическом» измерении занятий историка, их связи с современностью — это то, что парадоксальным образом сближает Уайта и Гинзбурга. И если первый всегда скептически относился к профессиональной историографии, то второй смотрит на свою дисциплину более оптимистично. Возьмем микроисторический проект Гинзбурга, одной из целей которого было «извлечь из небытия голоса и мировоззрение жертв» (яркий пример — «Сыр и черви»). Как признается историк, это стремление «имело глубокие личные причины: воспоминания о преследованиях, которые превратили меня в „еврейского ребенка“ во время Второй мировой войны». В «Судье и историке» Гинзбург привлекает внимание к другой «практической» составляющей своего ремесла — способности разоблачать фальсификации. В послесловии он пишет:

«Политический потенциал филологии проявился очень давно: по крайней мере со времен итальянского гуманиста Лоренцо Валлы, который в 1440 г. показал, что грамота о мнимом „Константиновом даре“, текст, описывающий, как римский император Константин перед смертью оставил треть империи папе, является подделкой. <...> Ложные обвинения Марино против Адриано Софри и его товарищей можно считать фейковыми новостями, поскольку эти обвинения привели к процессу, который их затем подтвердил. <...> Моя попытка разоблачить эти фейковые новости, как я сказал, оказалась неудачной. Однако я убежден, что искусство медленного чтения все еще сохраняет огромный потенциал. Фейковые новости распространяются в интернете, следовательно, с помощью интернета их и следует опровергать. <...> У цифровой филологии есть будущее».