купить

Социально-политическое измерение экспериментальной философии

 

Темпы и «качество» развития науки в том или ином историческом проме­жутке зависят от сложной комбинации причин, которые можно разбить на два независимых кластера. В первый попадают причины, продиктованные внутренней логикой развития науки, то есть развитием научных теорий как таковых. Так, мы можем сказать, что многочисленные наблюдения за движением Марса, осуществленные Тихо Браге, были необходимым усло­вием для позднейшего развития эллиптической астрономии Кеплером и его последователями. То есть, если бы кто-то спросил, почему Коперник или Ретик не разработали или хотя бы не наметили основы эллиптиче­ской астрономии, ему можно было бы смело ответить, что в отсутствие со­ответствующих научных условий этого попросту не могло быть. Во вто­рой кластер попадают вненаучные причины, связанные с политическим, экономическим и технологическим развитием общества. Их наличие или отсутствие, как правило, не является обязательным условием прогресса науки, но они способны существенно ускорить или затормозить его. Имен­но этому посвящена данная статья. Мы попытаемся показать, как полити­ческие, социальные и религиозные условия английской революции (1640— 1660) способствовали формированию, развитию и институциализации анг­лийской экспериментальной философии.

Английская экспериментальная философия являлась, наряду с галиле­анской философией и картезианством, одной из конкурирующих методо­логических парадигм, зародившихся в первой половине XVII века и пре­тендовавших на право сменить быстро устаревавшую эпистемологию Ари­стотеля. Каждая из них настаивала на необходимости обращения к опыту, но каждая понимала опыт по-разному. Для Декарта это, прежде всего, об­ращение к собственному «я»; ценность того, что принято называть «экс­периментом», Декарт не отрицает, но его значение — маргинализирует. Га­лилей под опытом понимает контролируемую и управляемую процедуру, подтверждающую заранее высказанную гипотезу. Это часто заставляет его прибегать к так называемым «мысленным экспериментам». Англичане же называли экспериментом любое знание, добываемое опытным путем. Так, эксперимент вовсе не должен был служить опровержению или корробора­ции заранее высказанной гипотезы: работа в алхимической лаборатории, где различные вещества смешивались в произвольном, игровом порядке, считалась, безусловно, экспериментальной. Условие «контролируемости и управляемости» было также совершенно не обязательным — под экспери­ментом часто понималось обыкновенное наблюдение. А английский мате­матик Ричард Норвуд использовал слово «эксперимент» даже в тех слу­чаях, когда сегодня мы бы сказали «вычисление»1.

В Англии экспериментальный метод постепенно стали окружать опре­деленные методологические и социальные установки. Так, одним из важ­нейших условий его легитимного использования считалась свобода. В сво­их работах ученый мог — и должен был — делать выводы без оглядки на политические, религиозные или даже научные авторитеты. Этому экспери­ментальная философия научилась у Галилея. Другой, в данном случае, без­условно, английской особенностью экспериментальной философии стала ее утилитарная направленность: в отличие от мотивации их континенталь­ных коллег, основной мотивацией английских ученых было облегчение бремени человеческого труда. Наконец, экспериментальная философия воспринималась как коллективный, бессрочный проект, который возмож­но реализовать лишь посредством полноценного научного сотрудничест­ва, как между теоретиками науки, натурфилософами, так и между учеными и представителями прикладных дисциплин — инженерами, ремесленника­ми, торговцами.

Задача настоящей работы — показать, что именно эти вспомогательные установки, направленные (отчасти осознанно) на ассимиляцию экспери­ментального метода в конкретных социально-политических условиях анг­лийской революции, позволили экспериментальной философии вытеснить из интеллектуального поля ее основных конкурентов — Аристотеля, Де­карта и Галилея — и стать, пусть и на короткое время, общеевропейской методологической парадигмой научного исследования.

I

Для сороковых годов XVII века был характерен повышенный интерес к дисциплинам, имевшим практический уклон и способным, казалось, дать осязаемый результат в самые короткие сроки. С одной стороны, военные действия дестабилизировали ситуацию во многих отраслях промышлен­ности. С другой — военные кампании парламентариев и роялистов резко повысили спрос на сырье и технологии, связанные, прежде всего, с эки­пировкой и материальным обеспечением обеих армий. И то, и другое при­вело к тому, что потребность в теоретических дисциплинах, способных производить новые технологии либо повышать эффективность уже суще­ствующих, чувствовалась все острее2. Упор, изначально сделанный экспе­риментальной философией на практическую составляющую, оказался крайне важен в условиях гражданской войны и пуританской революции (1640—1660). Именно он позволил ей завоевать лидирующие философ­ские позиции и потеснить непосредственных конкурентов. Показателен параграф из «Предварительного рассуждения» Бойля, где автор утверж­дает, что помимо познания природы per se натуральная философия имеет еще одну важную цель — «поставить природу на службу частным целям: здоровья, богатства или чувственного удовольствия»3. И хотя, продолжа­ет Бойль, атомарная или картезианская гипотеза могут принести удовле­творение некоторым спекулятивно настроенным умам, они, однако же, ни­когда не приведут к господству над природой.

Здесь интересно заметить, что, хотя в целом экспериментальной фило­софии, видимо, больше симпатизировала та часть общества, которая под­держала пуританскую революцию и парламент, обещания практической выгоды привлекали к ней сторонников по обе стороны баррикад. Хоро­шим примером может служить нетривиальная история Томаса Бушелла — инженера, ученого и авантюриста4. В 1636 году Бушелл решил попробо­вать себя в горнодобывающей промышленности и купил права на разра­ботку серебряных месторождений в Кередигионе, в самом центре Уэльса.

Результат превзошел все ожидания, и уже в 1637 году он получил право чеканить монеты на месте, хотя в тот момент это было возможно лишь в королевском монетном дворе, в Тауэре. Секрет его успеха заключался не только в использовании новейших технологий, разработанных в Германии и известных по таким книгам, как «De Re Metallica» Георга Агриколы, но и во вполне осознанном и дерзком «бэконианском» экспериментировании. При этом все его начинания были поддержаны лично Карлом I, который в это время остро нуждался в валюте, особенно после того, как военные действия вынудили его покинуть Лондон.

Менее успешными, но не менее красноречивыми были попытки экспе­риментальных философов справиться с проблемой производства пороха, которого не хватало на протяжении пуританской революции. Весь кружок Хартлиба усиленно занимался поиском решения этой проблемы. Бойль и Хартлиб ставили вопрос о выделении того, что они называли селитрой5, из воздуха. В 1659 году Хартлиб писал Бойлю, что сделает все возможное, чтобы узнать способ производства селитры из морской соли6. В 1646 году Бенджамин Уорсли, приятель Бойля по Невидимому колледжу, получил патент на извлечение пороха из навоза. Наконец, самыми странными мож­но считать эксперименты по умножению пороха, проводившиеся Бойлем вместе с зятем Хартлиба, Фредериком Клодием. В большую бочку укла­дывались слои пороха и грязи. После этого в течение нескольких месяцев бочка раз в неделю смачивалась мочой, пропущенной через конский на­воз. Результатом этих экспериментов, как и следовало ожидать, стало не приумножение, а потеря имевшегося пороха, хотя Клодий позже настаи­вал на обратном7.

Эти примеры не теряют ценности из-за того, что все они закончились неудачей. Наоборот, они приобретают дополнительную поучительность, показывая, что, хотя социально-политические факторы способны направ­лять усилия ученых, зачастую это происходит в ущерб самой науке. Мож­но сказать, что так случается всякий раз, когда «социальный заказ» может быть реализован лишь в области, степень изучения которой остается для этого заведомо недостаточной. Глубина понимания химических процессов в середине XVII века не позволяла надеяться на какие-либо практические результаты, кроме случайных.

Многообещающими были и проекты экспериментальных философов в области кораблестроения. Они вызывали особенный интерес со стороны государства (хотя и не всегда поощрялись им) не только благодаря тому, что Карл II, например, лично интересовался кораблестроением и хорошо в нем разбирался8, но и потому, что спрос на военно-морские технологии был ожидаемо высок в промежутке между первой (1652—1654) и третьей (1672—1674) англо-голландскими войнами, проходившими полностью на воде. Вездесущий Хартлиб активно искал информацию об «аргонавтиче­ском» изобретении некого Бекера — боевом корабле, способном передви­гаться как по воде, так и под водой9. Именно с проблемами маневренности и грузоподъемности кораблей связывает Мертон эксперименты Королев­ского общества по изучению гидродинамики и плавучести тел. Но среди экспериментальных философов главным специалистом по кораблестрое­нию был, конечно, Уильям Петти. Один из самых активных членов Коро­левского общества, сегодня Петти более известен благодаря своим идеям в области «политической арифметики». Но современники знали его как автора проектов «двудонок», часами дискутировавшего с Карлом II о «ко­рабельной философии»10. Так, в сентябре 1662 года с верфи сошел первый из его двудонных кораблей11, названный как нельзя кстати «Эксперимент». Автор знаменитых дневников и будущий секретарь адмиралтейства Сэмю­эль Пепис описывал «Эксперимент» как «превосходное и вместительное судно», которое, как он надеялся, «ждет большое будущее»12.

 

II

Нельзя не заметить, что стремление республиканцев к обновлению поли­тического уклада Англии во многом соответствовало целям эксперимен­тальных философов в области науки. В конце концов, экспериментальная философия была смелой, инновационной программой, стремившейся, без оглядки на многовековые устои, реформировать знание, сделать его до­ступным и полезным для широких слоев населения. Уже одна новизна и молодость экспериментальной философии давала ей некоторое полити­ческое преимущество над конкурентами. После падения консервативного режима Лода общественное внимание, как это часто бывает во время ре­волюций, было естественным образом обращено в сторону ранее запрещен­ного знания. Как показала Марджори Николсон13, если до 1640 года анг­лийские альманахи почти никогда не упоминали Коперника, то в следую­щие два десятилетия это имя стало появляться в них все чаще, наряду с именами Бэкона, Галилея и многих других. В глазах республиканцев пре­имущество Коперника над Птолемеем состояло уже в том, что первый предлагал разорвать с традицией, которую представлял последний.

Особенно понятна республиканцам была, по всей видимости, борьба экспериментальных философов за свободомыслие и упразднение традици­онных авторитетов. Первые пытались оправдать отказ от политической монополии со стороны монаршей власти. Вторые искали возможности освободить натурфилософию от необходимости соответствовать, во-пер­вых, классическим образцам античности, а во-вторых, догматам церкви и государственных научных институтов, таких как Королевский медицин­ский колледж. Если говорить об античности, то авторитет греко-римских и средневековых ученых к началу XVII века был серьезно подорван гео­графическими, астрономическими и физиологическими открытиями евро­пейцев. Тем не менее, в целом, он оставался достаточно высок, и большин­ство натурфилософов, занимавших влиятельные позиции при дворе или в университете, оставались апологетами Аристотеля, Галена и Птолемея. Именно поэтому почти каждый из реформаторов науки первой половины XVII века горячо и обстоятельно отстаивал право ученого доверять не ис­точникам, освященным многовековой традицией, а собственному опыту. Одним из очевидных аргументов в пользу чувственного опыта являлось то, что именно ему, казалось, доверяли в свое время сами античные уче­ные. В этой связи важнейшим философским спором XVII века, охватив­шим весь культурный спектр от натурфилософии до драматургии, стал спор об относительных интеллектуальных и творческих способностях древних и новых людей. Наиболее радикальную позицию в этой полемике занимали последователи платоновской идеи «упадка природы», согласно которой все в мире постепенно разрушается и ветшает. Более умеренную позицию занимали те, кто утверждал, что, хотя способности современного человека не так велики, его знания более обширны просто в силу накопи­тельного эффекта. Это привело к распространению образа карликов, сидя­щих на плечах гигантов, известного сегодня благодаря письмам Ньютона, но имевшего широкое хождение в XVII веке (его использовали Хаквилль, Спрат и многие другие). Наконец, самую оптимистическую позицию за­нимали последователи Бэкона, сформулировавшего идею «прогресса» и считавшего, что современный человек ни в чем не уступает своему антич­ному пращуру, а во многом и превосходит его. Необходимо, говорили экс­периментальные философы, взяв у античности все лучшее, разрушить вер­тикаль, восходящую к Аристотелю, и, основываясь на широком коллек­тивном консенсусе, заложить основы нового знания. Разумеется, именно к этому, только в политической сфере, призывали и «круглоголовые».

Е. Спекторский справедливо замечает, что переход от средневековой и возрожденческой науки к современной сопровождался сменой морального мировоззрения на физическое14. Моральное мировоззрение характеризова­лось в первую очередь антропоморфизмом, иерархизмом и телеологизмом; его отличала уверенность в том, что естественный порядок вещей на зем­ле (то есть законы природы) поддерживался неизменным, пока люди со­блюдали нравственный закон. В случае же нарушения нравственного за­кона следовало нарушение закона природного, например потоп, засуха или мор. Носитель нового, физического мировоззрения, в свою очередь, был совершенно свободен от этих предрассудков:

Он совершенно освобождался или по крайней мере рассчитывал совер­шенно освободиться от всех возможных форм рабства: от рабства мета­физического, то есть от страха перед сверхъестественным миром <…>; от рабства физического, то есть от бессилия перед силами природы, кото­рые, как выяснилось если не на деле, то в принципе, из владычиц людей могли стать им послушными благодаря тому, что наконец была разгада­на их естественная закономерность; наконец, от рабства морального, то есть от влияния на человеческие поступки чувственности, страстей, пред­рассудков и традиций15.

 

В ситуации, когда природа была признана автономной, не требующей постоянной санкции или попечения со стороны какого бы то ни было су­щества более высокого порядка, естественно вставал вопрос о том, на­сколько общественный порядок нуждается в таком покровителе. Основой общественного порядка в начале XVII века была признана доктрина «бо­жественного права королей», согласно которой право на царствование монарх получает напрямую от Бога. Именно сомнение в правомерности этой доктрины, с одной стороны, привело Англию на грань политиче­ской катастрофы, а с другой — послужило мотивацией всего общественно­научного проекта Томаса Гоббса. Желание освободиться от политическо­го рабства если не вытекало из нового мировоззрения, характерного для экспериментальных философов, то было ему чрезвычайно созвучно. Не­трудно догадаться, что противопоставили доктрине «божественного права королей» бунтари-парламентарии. Запись в журнале палаты общин от 7 февраля 1649 года, то есть в день, когда была фактически упразднена монархия, гласит:

«Опыт показывает и палата заявляет, что должность короля в этой зем­ле и его полномочия в руках любого отдельного человека бесполезны, тягостны и опасны для свободы, безопасности и блага народного; поэто­му отныне она упраздняется»16 (курсив мой. — И.Б.).

 

Во всем, что делали экспериментальные философы, они старались под­черкнуть горделивую независимость, как от античности, так и от современ­ной политической или социальной иерархии. Поскольку всякий догматизм считался непозволительным, Спрат не только не смущался отсутствием у Королевского общества единой экспериментальной методологии, но и считал это естественным преимуществом его членов. Довольно скоро фор­мула «экспериментальная философия» стала неизменно употребляться с эпитетом «свободная» («Lovers of Free, and Experimental Philosophy»). При этом свобода выражалась еще и в тяготении к идеалу социального равенства, близкого английскому обществу в середине XVII века. Сущест­венно, например, что Королевское общество стало первым научным инсти­тутом, организованным по принципу горизонтальной, фактически парла­ментской модели. До этого любая академия имела, с одной стороны, ярко выраженного лидера-интеллектуала, полностью определявшего характер исследовательской деятельности института (Тихо Браге, Галилей и т.д.); а с другой стороны — мецената, от благоволения (или самочувствия) кото­рого зависела материальная обеспеченность, а значит, и фактическое суще­ствование академии (Федерико Чези, Абер де Монтмор, Фердинандо и Леопольдо Медичи). Королевское общество отказалось от этих элементов вертикальной иерархии17. Они, среди прочего, напоминали ей античные академии и средневековые университеты, то есть образцы, от которых анг­лийские ученые осознанно открещивались. Экспериментальным филосо­фам была ближе парламентская форма организации, где позиция власти, например спикера, занимается не за счет действительного или мнимого со­циального превосходства, а в результате общественного договора. Даже процедура ведения заседаний в Королевском обществе была открыто ско­пирована с аналогичных заседаний палаты общин18: места, как и в парла­менте, распределены не были (только президент Общества и секретари, подобно спикеру с клерками, должны были занимать почетное место во гла­ве или центре собрания); докладчик — обязательно с непокрытой головой; как в парламенте говорящий всегда обращается к спикеру, так в Королев­ском обществе он обращался к президенту.

 

III

Одной из самых заметных особенностей экспериментальной философии, проявившейся после 1660 года, стала ее публичность. Она тоже была от­ветом на политический климат эпохи Реставрации. Несмотря на благово­ление Карла II, у экспериментальных философов были все основания опа­саться за судьбу своего главного детища, Королевского общества. Многие из научных институтов в XVI—XVII веках были упразднены именно как рассадники политического или религиозного неблагочестия. Об этом пра­вомерно говорить в случае с Академией Сегрета (Accademia Segreta) Джи­роламо Русчелли, Академией деи Сегрети (Accademia dei Segreti) Порты, а также отчасти Академией Линчеи и институтом Тихо Браге. Если пом­нить о том, что среди важнейших членов Королевского общества были люди, тесно связанные с режимом Оливера Кромвеля (Джон Уилкинс даже был женат на сестре лорда-протектора), то становится ясно, что осто­рожность и предупредительность экспериментальных философов не была излишней. Именно в этом контексте стоит рассматривать решение об утверждении публичного характера нового экспериментального знания. Это решение реализовывалось в трех направлениях. Во-первых, согласно уставу Королевского общества, членство в нем не требовало никакой ква­лификации, а любой с титулом барона или выше принимался в общество автоматически. Во-вторых, заседания Королевского общества проходили за публичным проведением экспериментов и их обсуждением, иногда в присутствии внешних наблюдателей. В-третьих, результаты работы всего экспериментального сообщества регулярно публиковались в одном из пер­вых научных журналов, «Philosophical Transactions», находившемся в от­крытом доступе.

В переходе от частной, элитарной науки к публичной можно увидеть сразу несколько важнейших составляющих. С одной стороны, он полно­стью соответствовал и даже естественно вытекал из социальной этики, до­минировавшей во время пуританской революции. Особенно заметным по­борником публичной науки стал Роберт Бойль, не устававший напоминать о преимуществах (нравственных и эвристических) свободного распростра­нения научной информации. С другой стороны, публичность получала осо­бенное значение в рамках экспериментальной эпистемологии. Несмотря на то что Бойль и Гук проводили свои исследования поодиночке, повто­рение экспериментов в публичном пространстве (например, на заседани­ях Королевского общества) в некотором роде легитимировало полученные результаты и становилось залогом их объективности19. Наконец, как мы уже сказали, публичный характер экспериментальной философии был от­ветом на политический климат Реставрации. Здесь нужно заметить, что многие из проектов формального научного института, так или иначе предлагавшихся во время пуританской революции, должны были быть реализованы в организациях закрытого типа. О знаменитом Невидимом колледже, в который входил Бойль, до сих пор известно так мало, что ис­торики продолжают спорить о том, кто же еще, кроме Хартлиба и Бойля, были его членами. 9 мая 1657 года Эвлин пишет Бойлю о проекте нового «математико-химико-механического колледжа» под руководством Джона Уилкинса, условием членства в котором должна была стать клятва о не­разглашении результатов20. В ноябре 1659 года Хартлиб пишет Бойлю об открытии нового филантропического секретного общества, выражая на­дежду, что его письма не попадают в чужие руки21. Однако после 1660 го­да разговоры о секретном обществе больше не ведутся. Таким образом, естественно предположить, что в условиях стабилизации политической си­туации секретность не только потеряла смысл, но и оказалась политиче­ски крайне нежелательной формой сотрудничества.

 

IV

Одной из особенностей политического климата пуританской революции стала высокая степень идеологической раздробленности общества. Соглас­но Мертону, к 1650 году только религиозных сект в Англии насчитыва­лось не меньше 18022, при том что зачастую границы между фракциями ле­жали не в религиозной, а в политической или социальной сфере. Почти двухлетний промежуток между смертью Оливера Кромвеля (3 сентября 1658 года) и реставрацией монархии (29 мая 1660 года) объясняется имен­но неспособностью многочисленных групп прийти к политическому кон­сенсусу. Роялисты и республиканцы, пресвитерианцы и сторонники епи­скопальной церкви, военные и возможные претенденты на место лорда­протектора (Ламберт, Ричард Кромвель, Монк) — все видели необходи­мость преодолеть разногласия, но каждый при этом настаивал на своем пути выхода из кризиса. В этой ситуации любая идеология, обострявшая существовавшие противоречия, вызывала всеобщее неодобрение; и наобо­рот, та, что стремилась найти общую точку отсчета и сблизить конфлик­тующие стороны, получала широкую поддержку общества. Реставрация стала, разумеется, своеобразной формой общественного договора. Но при этом она только повысила чувствительность к философским системам, способным пошатнуть социальное равновесие, которое на поверку оказа­лось достаточно хрупким.

Хорошо известно, что разнообразные заговоры (действительные и мни­мые), мятежи и восстания были чрезвычайно часты как до, так и после Ре­ставрации. Естественно, что в такой обстановке любая профессиональная группа, а тем более Королевское общество, собиравшееся за закрытыми дверями, вызывала повышенное внимание. Но экспериментальные фило­софы не только не пострадали от этого, но и сумели извлечь из сложив­шейся ситуации определенную выгоду. В первую очередь, это произошло благодаря тому, что экспериментальная философия, по существу, была лишена каких бы то ни было политических коннотаций. Если схоласты были тесно связаны с католицизмом, а картезианцев можно было упрек­нуть в материализме и атеизме, то экспериментальное естествознание было вполне осознанно аполитично:

Осознанное решение зачинателей Королевского общества избегать ост­рых тем было важно для существования группы. В то время как судьба Агентства Хартлиба напрямую зависела от развития политической си­туации, распад Республики и восстановление монархии не повлияли на деятельность Грэшем-колледжа. <…> Их научная работа была изолиро­вана от идеологических разногласий23.

 

V

Важнейшую роль в ассимиляции экспериментального естествознания в Англии сыграло пуританство. Зародившееся во второй половине XVI ве­ка, оно изначально являлось сугубо религиозным течением, требовавшим от английских церковных (а значит, и светских) властей продолжения ре­форм, направленных на очищение веры. Требования пуритан простира­лись от таких формальных, как неиспользование креста при крещении, до таких фундаментальных, как упразднение епископата и переход на альтер­нативную форму управления церковью, например пресвитерианскую. По­сле 1633 года, когда архиепископом Кентерберийским стал Уильям Лод, крайне враждебно настроенный по отношению к пуританам, часть из них эмигрировала в Америку. В то же время вокруг оставшейся части стало кристаллизоваться революционное движение, получившее возможность практически реализовывать свои цели после созыва Долгого парламента в 1640 году. Следующее двадцатилетие принято называть пуританской ре­волюцией, потому что и до, и после казни короля именно пуритане кон­тролировали политическую, экономическую и культурную жизнь англий­ского Содружества.

В это время Англия стала свидетельницей беспрецедентно тесного и гармоничного сосуществования науки и религии. Из ста десяти ученых, со­ставлявших оксфордское научное сообщество в 1640—1660-х годах и вклю­ченных в исследование Роберта Франка24, более тридцати (!) являлись свя­щеннослужителями. А среди примерно двухсот членов Королевского общества за 1667 год можно найти пять епископов и двух архиепископов.

Благодаря монографии Роберта Мертона «Наука, техника и общество в Англии в XVII веке», вышедшей в 1938 году, влияние пуританства на со­временную науку изучено достаточно хорошо. Эта работа вызвала такое количество откликов среди философов, историков и социологов науки, что о ней принято говорить просто как о «тезисе Мертона», даже несмотря на то, что собственно пуританству в ней посвящается лишь небольшая часть. Гипотеза Мертона состояла в том, что пуританизм непредумышленно способствовал формированию социального этоса, оказавшегося благопри­ятным для зарождавшейся науки. При этом он выделил два основных эле­мента этого этоса. Во-первых, идея того, что цель человеческого сущест­вования — прославление Бога, где изучение природы воспринимается как раз как прославление Бога через его творения. Во-вторых, мысль о том, что «добрые дела» должны приносить пользу обществу в целом, так как именно это наиболее радует Бога. Здесь мы не можем подробно исследо­вать сильные и слабые стороны тезиса Мертона, но для нас важно проана­лизировать то, насколько пуританство могло оказаться благоприятной сре­дой именно для экспериментальной философии.

Если говорить о науке в целом, то, поскольку пуританство фактически являлось радикальным крылом реформации, многое из того, что было ха­рактерно для протестантства в целом, проявилось в Англии с удвоенной силой. Это касается, прежде всего, критического отношения к унаследован­ной интеллектуальной традиции, свободы от схоластических ценностей, антиавторитаризма и духовного индивидуализма. Иллюстрацией может служить место Святого Духа в пуританском богословии25. В христианстве высокий статус Священного Писания объяснялся тем, что оно, согласно традиции, было продиктовано непосредственно Святым Духом. С другой стороны, в протестантстве Лютера и Кальвина Святой Дух помогал при прочтении того или иного отрывка. Естественно возникал вопрос: каковы отношения между Святым Духом и словом Священного Писания, провод­ником и выразителем этого духа. В классической протестантской традиции слово приравнивалось к духу и, соответственно, любое отхождение от слова считалось и отхождением от духа. Но у пуритан это тождество со­блюдалось уже не всегда строго. Кромвель говорит, что иногда Святой Дух говорит сверх слова (хотя и «согласно слову»). А квакеры, например, со­вершенно порвали с этой традицией, утверждая, что Священное Писание заложено в каждом из нас. И хотя квакеры были носителями настолько ра­дикальных взглядов, что большинство пуритан считало их безбожниками, Наттал отмечает, что квакерство было лишь логическим следствием всего пуританского движения, для которого именно личный духовный опыт яв­лялся верховным судьей в вопросах миропонимания.

Возможностью общения с Богом фактически напрямую объясняется то­лерантный и эгалитаристский климат английской революции. Поскольку каждому вменялась способность понимать слово Божье не хуже других, барьеры между представителями различных сословий или даже религиоз­ных конфессий отчасти снимались. В религиозных кругах это привело к распространению практики публичного «толкования» Священного Пи­сания, когда, после официальной проповеди, слово давалось кому-то из «одаренной братии». Более того, при Кромвеле серьезно обсуждался во­прос о том, могут ли простые, нерукоположенные прихожане проповедо­вать наравне со священнослужителями. Уже здесь нельзя не отметить пря­мую параллель с практикой экспериментальных философов, считавших, что каждый может поучаствовать в общем деле познания природы за счет обнаружения или описания того или иного научного факта. Такая анало­гия может показаться натянутой, но в действительности ее проводили уже некоторые из пуританских утопистов. Джордж Розен цитирует Джеррар­да Уинстанлея, главу диггеров, утверждавшего в отношении своего проек­та утопического сообщества:

Избранный священником не будет единственным, кому позволено чи­тать речи и проповеди: но каждый, у кого есть какой-то опыт и кто спо­собен говорить об искусстве речи, о природе неба над нами или земли под нашими ногами <…> и каждый, кто говорит о какой-либо травке, растении, муравье или природе рода человеческого, не должен фантази­ровать, но говорить лишь то, что он опробовал собственным трудом и наблюдением26.

 

Тенденция к разрушению социальной и духовной иерархии, характер­ная как для умеренного пуританства, так и для многочисленных сект бо­лее или менее радикальной направленности, была отличительной чертой религиозно-политического климата английской революции и имела не­сколько важных последствий для развития нового знания. Так, она сыгра­ла роль в формировании идеала взаимовыгодного сотрудничества людей разных сословий, что привело к частичному разрушению социальных барь­еров внутри научного сообщества. Кроме этого, она неизбежно сказалась на привлекательности философии Бэкона, надеявшегося, как известно, что его метод «почти уравнивает дарования и мало что оставляет их превос­ходству, ибо он все проводит посредством самых определенных правил и доказательств»27.

Стремление к прямому контакту с Богом, без посредников в виде духов­ного лица или текста, привело к эффекту «узнавания» Бога в его творениях:

…было недостаточно созерцать и восхищаться Богом как Создателем, вечным, но далеким в небесах. Бог должен быть обретен в результате не­посредственного, личного опыта, находящимся, через Его Святой Дух, прямо в сердце и способным заставить людей сказать вместе с Иовом: «Я слышал о Тебе слухом уха; теперь же мои глаза видят Тебя»28.

«Узнаванию» способствовало еще и то, что дистанция между Богом-соз­дателем и человеком-созерцателем была сокращена до минимума благода­ря изобретенным в начале XVII века инструментам, таким как телескоп и особенно микроскоп. В качестве примера можно взять знаменитые иллю­страции «Микрографии» Роберта Гука (1665).

Гук, желавший продемонстрировать мощность нового инструмента по­знания, микроскопа, включил в свою книгу рисунки насекомых (мух, вшей, блох, комаров), растений (мха, пробки), а также некоторых руко­творных артефактов (иглы, бритвы, ткани).

Чем можно объяснить такой выбор объектов исследования и что могло служить мотивацией для такого скрупулезного, почти любовного изобра­жения живых объектов в эпоху, когда биологическая таксономия еще не сущест­вовала? Вероятно, ключе­вым стимулом в случае Гу­ка и Рена (выполнившего часть иллюстраций) стала возможность продемонст­рировать с помощью своих рисунков мудрость и мо­гущество Бога. Строение крыла божьей коровки го­ворило теперь о совершен­стве мира (и его архитекто­ра) так же красноречиво, как и безупречная гармо­ния небесных сфер. Поэто­му же в книгу были вклю­чены такие объекты, как иголка или лезвие. На их примере авторы пытались показать, что если руко­творные артефакты при оп­тическом увеличении ока­зываются все более и бо­лее несовершенными, то с божьими тварями наблю­дается обратная тенденция: безыскусные и даже отталкивающие на первый взгляд, они на поверку об­наруживают продуманность и изящество. Здесь нельзя не заметить, что ис­следовательский размах, характерный для экспериментальной философии, объясняется, видимо, еще и тем, что абсолютно на всем эксперименталь­ный философ видел печать божественного провидения.

На то, что познание природы неразрывно связано у пуритан с восхва­лением Бога, обратил внимание еще Мертон. Особенно ярко это прояви­лось в работах Роберта Бойля. В тексте «Несколько соображений, касаю­щихся полезности экспериментальной философии» он открыто говорит о том, что у познания природы есть два главных достоинства: удовлетворе­ние и укрепление набожности. Наблюдая природу, человек убеждается в могуществе, мудрости и доброте Бога: могущество, например, выражается в размерах Вселенной, а мудрость — в ее великолепном устройстве, изыс­канном и экономичном, словно часовой механизм.

Не стоит забывать, что помимо ученых, чьи взгляды сложились под влиянием пуританства, формы естественного богословия артикулирова­ли и другие протестантские мыслители, например Кеплер или Бэкон. В XVIII веке оно станет неизменным спутником многих протестантских натуралистов, таких как Карл Линней или Шарль Бонне29. В то же время католическим ученым такая философия была несвойственна. Галилей на­стаивает на гармоничном, но во многом изолированном сосуществовании науки и религии, а Паскаль под конец жизни сформулировал и вовсе про­тивоположную идеологию, согласно которой познание природы может свидетельствовать в пользу Бога только в том случае, если человек уже пришел к нему другим путем. В противном же случае, говорит Паскаль, изучение природы ведет человека в лучшем случае к деизму, а в худшем — к атеизму.

В Англии симбиоз пуританского этоса и бэконианской философии при­вел к тому, что познание природы было объявлено богоугодной деятель­ностью уже в середине XVII века. Но разные способы познания природы занимали разное место на шкале пуританских ценностей. Это произошло из-за резко негативного отношения пуритан к любой форме праздности. Хорошо известно, например, что театральные и спортивные мероприятия в период пуританской революции практически не проводились. Но даже среди богоугодных занятий те, что требовали затрат физической энергии, котировались выше остальных — интеллектуальная деятельность если не приравнивалась к лени, то ценилась значительно ниже. Именно отсюда происходит популярный в пуританских кругах обычай восхвалять добро­детели простого ремесленника30. И именно поэтому экспериментальная философия получала в этой среде конкурентное преимущество в сравне­нии с более рационалистическими эпистемологиями, такими как картези­анство или даже гипотетико-дедуктивный метод Галилео Галилея. Она гармонично вписывалась в религиозный климат английской революции. Чарльз Вебстер, возможно, самый значительный историк науки, пошед­ший по стопам Мертона, описывает ее привлекательность для пуритан ла­конично и емко:

Во-первых, у нее отсутствовали очевидные недостатки схоластической системы. Бэконианская наука была в целом антиавторитарна; ее крите­рий истинности основывался на апелляции к эксперименту, что воспри­нималось как аналогия личному откровению. Далее, в отличие от фило­софии Аристотеля, она не ассоциировалась напрямую с метафизикой и богословием <…> и ее легко можно было примирить с пуританской бо­гословской позицией. Во-вторых, благодаря естественному богословию экспериментальная философия могла быть вознесена до роли важнейше­го союзника духовной религии. Наконец, наука могла быть использова­на для практических целей, в согласии с социальной этикой пуритан…31

 

Здесь, очевидно, речь идет о том, что мы назвали косвенным или не­предумышленным влиянием пуританской религиозной доктрины на экспе­риментальное естествознание. Но между ними, на наш взгляд, существо­вала в то же время и прямая, хотя, быть может, не настолько сильная связь. Дело в том, что переживание духовного опыта, характерное для пуритан, было «подобно» проведению научного эксперимента. Это отчасти можно объяснить зыбкостью понятия «эксперимент». Поскольку простое наблю­дение считалось экспериментом, то им же могла считаться сосредоточен­ная интроспекция, характерная для религиозного сознания английских протестантов. В действительности же даже активное познание элементов духовного и материального мира осуществлялось у пуритан по схожей схе­ме: отказ от опоры на источники и традицию, обращение к чувственному опыту и попытка его превзойти за счет методичных и заранее продуман­ных итераций. Так, Якоб Бёме, немецкий мистик, популярный среди не­которых пуритан, утверждал, что цель духовного опыта — преодолеть «the shell and cover of things»32 для достижения духовного откровения через «inward Experience, Examination or Experimenting of Spiritual things»33. Как и в случае с «игровыми» экспериментами Бойля, результат духовных эк­зерсисов не всегда был, а иногда и принципиально не мог быть, известен заранее. Не случайно умирающий епископ Джон Вилкинс в ответ на пред­ложение Годдарда прикладывать к шее пластырь из шпанской мушки от­вечал, что в этом нет необходимости, потому что он уже подготовил себя к «великому Эксперименту» («the great Experiment»)34.

Интересно, как описывает свое обращение в веру Джордж Фокс, лидер движения квакеров:

Но оставив священников, я оставил и отдельных проповедников, и тех, кого считают самыми опытными людьми, ибо увидел я, что никто из них не мог сказать нужное мне слово <…> и я услышал голос, который ска­зал: «Есть один, Иисус Христос, который способен сказать нужное тебе слово» <…> И тогда Господь показал мне, что нет на Земле того, кто мог бы сказать нужное мне слово, кому бы я мог воздать всю хвалу. Ибо все грешны, и замкнуты в своем безверии, как я был; чтобы Иисус Христос мог иметь превосходство и просвещать, давать благодать, веру и силу. Так, если действует Бог, кто помешает Ему? Это я понял на своем опыте35.

 

Познание религиозной истины Фокс называет экспериментальным, что, с одной стороны, должно отражать отношение субъекта к познаваемому факту, с другой — говорить об исключительной надежности этого знания и, наконец, с третьей — свидетельствовать о том, что это знание доступно любому, кто сосредоточит на нем свое внимание. При этом Фокс был не первым, кто вторил ученым-современникам в описании своего приобще­ния к божественной истине. Пуританский священнослужитель Томас Тэй­лор (1576—1633) писал, что «истинное знание Христа экспериментально (experimental)» и приобретается оно «не чтением, не из книг или от зна­комых, как врач может знать достоинство книги, читая ее; но через собст­венный опыт»36.

 

VI

Экспериментальная философия была, безусловно, важнейшим явлением английской научной жизни между 1645 и 1670 годами. Тем не менее она оказалась лишь переходной стадией между эклектичным бэконианским экспериментированием и тем, что можно назвать современным научным методом. Фигура Ньютона имеет здесь символическое значение. С одной стороны, он и его окружение добавили английской науке рационализма, который был практически полностью вытеснен эмпирико-эксперименталь­ной методологией. С другой стороны, его собственная исследовательская парадигма имела настолько высокую объяснительную силу, что говорить о ней лишь как об одной из многочисленных гипотез уже не представля­лось возможным. В дальнейшем вся научная деятельность стала сводиться к апробации, корроборации или опровержению результатов ньютоновой физики, а эгалитаризм и даже демократизм, свойственные эксперимен­тальной философии, сменились вертикалью власти, на вершине которой заслуженно восседал сэр Исаак Ньютон.

Nature and nature’s laws lay hid in night;
God said «Let Newton be» and all was light37.

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

1) Jones R.F. Ancients and Moderns. A Study of the Rise of the Scientific Movement in Seventeenth-Century England. St. Louis, 1961.

2) Интересно, что в будущем повышенный интерес государства к науке во время военных действий станет тенденцией. Особенно это будет касаться стран, тра­диционно практикующих laissez-faire в отношении науки, таких как Великобри­тания и США. Как заметил Теренс Кили, гражданская война (1861—1865) под­толкнула федеральное правительство США к созданию Национальной академии наук, Первая мировая — к созданию Национального исследовательского совета, а холодная — к созданию NASA. См.: Kealey T. The Economic Laws of Scientific Research. London, 1996.

3) «…bring nature to be serviceable to their particular ends, whether of health, or riches, or sensual delight» (Boyle R. Proemial Essay in «The Works of the Honourable Robert Boyle» / Printed for A. Millar. London, 1744).

4) История Бушелла известна не очень широко. Это объясняется, прежде всего, тем, что сегодня сохранилось лишь несколько экземпляров его работ, а также его един­ственной биографии: Gough J.W. The Superlative Prodigall. Bristol: J.W. Arrowsmith, 1932. Мини-биографии Бушелла содержатся также в следующих, более доступ­ных справочниках: Aubrey J. Brief Lives. Oxford, 1898; Wood A. Athen? Oxonienses. London, 1817.

5) То есть «nitre» — вещества, которое сегодня идентифицируют как нитрат ка­лия, KNO3, с примесью нитрата натрия, NaNO3.

6) Boyle R. Correspondence of Robert Boyle. Pickering & Chatto. London, 2001.

7) Frank R. G. Jr. Harvey and the Oxford Physiologists. Berkeley, 1980.

8) Характер английского монарха, по всей видимости, способствовал укоренению экспериментальной философии. В отличие от своего отца или деда, Карл II про­являл интерес к экспериментированию и механике, хотя и относился к ним в высшей степени легкомысленно (см.: Middleton W.E.K. What Did Charles II Call the Fellows of the Royal Society? // Notes and Records of the Royal Society of London. Vol. 32. 1977. № 1). В особенности его не мог не привлекать «игровой» элемент экспериментирования. Так, существует множество свидетельств того, что король делал ставки на исход того или иного эксперимента.

9) Boyle R. Correspondence of Robert Boyle. London: Pickering & Chatto. Vol. 1 (Hartlib to Boyle, 5 Аpril 1659).

10) Fraser A. King Charles II. London, 1979.

11) Речь идет о суднах «катамаранного» типа, имевших два параллельных остова.

12) Pepys S. Diary and Correspondence of Samuel Pepys, F.R.S. Secretary to the Admi­ralty in the Reigns of Charles II and James II. London, 1858.

13) Nicholson M. English Almanacs and the «New Astronomy» // Annals of science. Vol. 4. 1939. № 1. January 15.

14) Спекторский Е. Проблема социальной физики в XVII столетии. СПб., 2006.

15) Там же.

16) «Resolved, &c. That it hath been found by Experience, and this House doth declare, That the Office of a King in this Nation, and to have the Power thereof in any Single Person, is unnecessary, burdensome, and dangerous to the Liberty, Safety, and publick Interest of the People of this Nation; and therefore ought to be abolished» (http://www.british-history.ac.uk).

17) Некоторые члены Королевского общества настаивали на получении материаль­ной поддержки со стороны государства. Но после получения обществом статуса «королевского» такая поддержка зависела бы в буквальном смысле от короны, а не от ее преходящего носителя. Таким образом, ученые имели все основания по­лагать, что финансовая поддержка не нарушила бы горизонтальную форму управ­ления академией.

18) Shapin S. The House of Experiment in Seventeenth-Century England // Isis. Vol. 79. 1988. №. 3.

19) Ibid.

20) Boyle R. Correspondence of Robert Boyle. London, 2001. Vol. 1.

21) Ibid.

22) Merton R.K. Science, Technology and Society in Seventeenth Century England // Osiris. Vol. IV, pt. 2. Р. 360—632. Bruges: St. Catherine Press, 1938.

23) Webster C. The Great Instauration. Science, Medicine and Reform 1626—1660. Oxford, 2002.

24) Frank R.G. Harvey and the Oxford Physiologists. Berkeley, 1980.

25) Nuttall G.F. The Holy Spirit in Puritan Faith and Experience. Oxford, 1947.

26) «He who is the chosen Minister for that year to read shall not be the only man to make Sermons or Speeches: but every one who hath any experience, and is able to speak of any Art of Language, or of the Nature of the Heavens above, or of the Earth below <…> And every one who speakes of any Herb, Plant, Ant, or Nature of Mankind, is required to speak nothing by imagination, but what he hath found out by his own industry and observation in tryal» (Winstanley G. The Law of Freedom in a Platform, 1652. Проци­тировано по: Rosen G. Left-Wing Puritanism and Science (1944) // I.B. Cohen (Ed.). Puritanism and the Rise of Modern Science. New Brunswick and London, 1990).

27) Бэкон Ф. Сочинения: В 2 т. М.: Мысль, 1978.

28) Nuttall G.F. The Holy Spirit in Puritan Faith and Experience.

29) Daston L. Attention and the Values of Nature in the Enlightenment. The Moral Authority of Nature. Chicago, 2004.

30) Здесь также пуритане лишь продолжали вектор, намеченный консервативным протестантством. Так, еще Лютер утверждал, «что [любой] гончар имеет более глубокие знания о естественных вещах, чем можно почерпнуть из книг Аристо­теля» (см.: Лютер М. Время молчания прошло // Лютер М. Избранные произведения 1520—1526 гг. Харьков, 1994).

31) Webster C. The Great Instauration. Science, Medicine and Reform 1626—1660.

32) «Скорлупа и сокрытие вещей». — Примеч. ред.

33) «Внутренний опыт, расспрашивание или испытание вещей духовных». — При­меч. ред.

34) Shapiro B. John Wilkins 1614—1672. An Intellectual Biography. Berkeley & Los Angelos, 1969.

35) «But as I had forsaken the priests, so I left the separate preachers also, and those esteemed the most experienced people; for I saw there was none among them all that could speak to my condition <…> then, I heard a voice which said, “There is one, even Christ Jesus, that can speak to thy condition” <…> Then the Lord let me see why there was none upon the earth that could speak to my condition, namely, that I might give Him all the glory. For all are concluded under sin, and shut up in unbelief, as I had been; that Jesus Christ might have the pre-eminence who enlightens, and gives grace, and faith, and power. Thus when God doth work, who shall hinder it? This I knew experimentally» (Fox G. A journal or historical account of the life, travels, sufferings, Christian experiences and labour of love, in the work of the ministry, of that ancient, eminent, and faithful servant of Jesus Christ, George Fox. Philadelphia: Kimber & Sharpless, 1839).

36) Hill C. Intellectual Origins of the English Revolution. Oxford, 1965.

37) Природа и законы природы были скрыты в ночи; Бог сказал: «Да будет Ньютон», — и стал свет.